VIII. В ожидании царского приезда
VIII. В ожидании царского приезда
3 октября 1722 г. исполнительный каптенармус Бобровский, по долгу службы, вошел с обстоятельным рапортом о всем случившемся к начальству Тайной канцелярии[132].
Бобровский ничего не утаил, передал все мелочи трагического события, но героиню его, всемилостивейшую старушку, называл в рапорте не иначе как «благовернейшей государыней»…
В тот же день, в полдень, генерал-прокурор прислал Деревнина назад в казенки Тайной канцелярии.
Попечительное начальство ее, накануне столь любезно предоставившее старушке потешиться, ныне вступило в свои обязанности: на Деревнине приказано: «Бой и жжение описать и лечить его из аптеки». Опись коротко, но довольно красноречиво повествует о том, как соизволила гневаться царственная старушка. «Голова Деревнина, — так оказалось по осмотру, — избита во многих местах и обожжена местами; также и по носу, и по лицу, и под глазами избито и обожжено, и почернело и опухло, за которою опухолью не знать и глаз. А руки по запястья обожжены же; на груди против сердца избито и местами красно».
Результатом осмотра было то, что здоровье арестанта найдено далеко не удовлетворительно; Деревнин расхворается, пожалуй, помрет, а вернется государь, захочет им «розыскивать в деле Государевом», не найдет его в живых и спросит на них, на начальниках!..
«Господин доктор! — поспешил отписать Скорняков-Писарев, — некоторый колодник, по тайным делам содержащийся Тайной канцелярии, весьма болен; того ради, объявляю его императорского величества указом, извольте приказать онаго колодника осмотреть и приказать лечить, понеже он весьма нужен».
В то же время канцелярия освободила заарестованных по делу о цифирном письме, вняла мольбам ревельского школьника Юрьева, сняла печать и запрещение с его дома и пожитков, наконец, приложила к делу доношение Григория Терского. Лишь только последний заметил, что дело обратилось к исходу более или менее благоприятному, что он может быть покоен: до него не допустят ни допросчиков царицы, ни обязательного обер-полицмейстера, — сообразив все это, Терский постарался заявить все, что только могло служить ему оружием против его недругов. Таким образом, на другой же день после жжения своего зятя Деревнина он смело предъявил следующее обстоятельство, для дела довольно важное:
«Уведомился я от помянутаго Деревнина, — писал Терский, — что государыня царица Прасковья Федоровна просила в Сенате, чтоб на комнату ея величества с царевнами учинить оклад противу окладу, каков учинен был к комнате царевны Наталии Алексеевны. В Сенате без именного его величества указу того не учинили. А чрез прошение ея величества такую, вышеобъявленную, дачу учинил ей Василий Ершов общее с дьяком Тихменевым, и за то взял себе деньгами и протчим не меньше 7000 руб. Все это явно, — продолжал Терский, — по записным книгам, которыя оный Тихменев взял к себе будто для счету, а те книги скрыл, о чем я и доношение на него, Тихменева, в надворный суд подал и в оном будут его, Тихменева, обличать я, Терский, Деревнин, да купчина Антип Моисеев…»[133]
Доношение Терского немножко освещает ту безурядицу, которая царила в хозяйских делах Прасковьи. Чтоб познакомиться с ними поближе и тем получить еще раз возможность проследить то значение, какое старушка имела при дворе, ее силу, любовь и внимание к ней государя и государыни, позволяем себе сделать небольшое отступление.
Прасковья, как мы уже знаем, вела себя относительно Петра и всех придворных, по своему времени, с большим тактом и уменьем. Самые противоречащие друг другу поступки совершенно спокойно улаживались в ее поведении. Женщина, по-своему религиозная, преданная старинным обычаям и обрядности, она в то же время, по первому царскому зову, облекалась в шутовской костюм и выступала со своими фрейлинами «в смехотворной процессии свадьбы князь-папы»[134]. И нельзя сказать, чтоб это делала она из страха, по принуждению; нет! По крайней мере, этого не видно ни в ее «шутливом обхождении» с Петром, ни в ее обращении с толпой его деньщиков и прочих приближенных, за которыми она ухаживала, зная их силу и влияние на дела… Составилась ли какая-нибудь ассамблея, пир на чистом воздухе в летнем саду, попойка, ради какого-нибудь торжества, в Правительствующем Сенате, публичный маскарад, свадьба, имянины ли чьи праздновались двором — в кругу гостей неотменно присутствовала старушка Прасковья. Зная, что присутствие ее будет приятно Петру, она не обращала внимания на недуги, плелась в своей колымаге на пирушку и здесь с участием следила за прыганьем молодежи и с большим усердием осушала бокалы. В черном платье, в шапке старинного русского покроя, она резко выделялась в облаках табачного дыма, среди пудреной и расфранченной на немецко-голландский манер толпы придворных[135]. Ее родная сестра Настасья, княгиня-кесарша Ромодановская, одарена была не меньшей угодливостью: по желанию царскому она постоянно разыгрывала роль древней русской царицы, облекалась в костюм старинного покроя, принимала с достодолжной важностью все смешные почести, ей воздаваемые, и пр. Одним словом, в ней олицетворялась довольно злая пародия императора Петра над стариной.
И та, и другая сестра — частые посетительницы монастырей, вкладчицы многих из них, жаркие поклонницы разных митрополитов, архиереев и других духовных сановников — не только без негодования смотрели на пьяный собор, учрежденный Великим Петром: «Собор всешутейший и всепьянейший князь-папы»[136], — но присутствовали и, мало того, зачастую принимали участие с государем и двором в их оргиях.
Все капризные требования Петра на пирах, слепо выполняемые двором, выполнялись безусловно и Прасковьей: опоит государь дорогих собутыльников и собутыльниц, уйдет соснуть часа на два и велит часовым никого не выпускать из комнаты. Душно, смрадно, пахнет водкой, вином, отзывается последствиями излишнего угощения, по углам храпят пьяные, а Прасковья сидит подле императрицы, ждет выхода царского и, скучая сама, старается, однако, занять беседой «дорогую невестушку». Пришел государь, начались танцы; пожелал Петр, чтоб танцевала царевна Прасковья Ивановна, и старушка посылает хворую, худую и вечно страдающую ногой дочку Парашу протанцевать, потешить «дяденьку с тетенькой».
Было бы странно, если б мы стали уверять, что все эти пиры и попойки, с их обстановкой, производили тяжелое впечатление на Прасковью и будто бы только нужда заставляла ее угождать требованиям и капризам Петра… Так думать значило бы находить Прасковью выше своего времени, выше своего общества… Напротив! Если кто есть полнейшее воспроизведение своего времени, тип петровского общества со всеми его особенностями, так это именно царица Прасковья. Если мы и говорим о пирах, маскарадах и ассамблеях, ею посещаемых, так только для того, чтоб показать, как умела она примирить в себе верование и предрассудки, завещанные стариной, с воззрениями новой, переходной, эпохи.
Теперь вспомним, как нелицеприятно веровала Прасковья в авторитет свояка-государя; его слово — закон, его мнение — свято. С какой доверенностью предоставила она ему распоряжаться судьбой ее дочерей, и он распорядился ими так, как этого требовали его планы и расчеты; как слепо веровала она в спасительность его медицинских советов и как часто посещала его любимые минеральные воды, в наивной уверенности, что вода может спасти ее от водки и вина, повергших ее в преждевременные и тяжкие недуги!
Такую преданность, такое уважение к своей особе, такое послушание Петр находил в весьма немногих из своих теток, сестер и других женских лиц царственной семьи. Итак, мудрено ли, что в признательность он был внимателен, любил и уважал Прасковью. Петр зачастую посещал невестку, отдыхал у ней со своей свитой, пировал в ее теремах, шутил и балагурил[137].
Внимание, даже уважение его к невестке было так велико, что сама императрица иногда прибегала к посредству Прасковьи, чтоб устроить какое-нибудь щекотливое дело. Так, напр., в известном кровавом эпизоде — дело фрейлины Гамильтон — императрица и министры, не успев в своих просьбах о помиловании несчастной девушки, «разсудили, — так пишет Татищев, склонить к просьбе царицу Прасковью Федоровну, ведая, что государь ея советы почитал и ея просьбы не презирал». Известно, какой ответ вызвали у Петра «пространное разсуждение Прасковьи и милости к винным выхваление». Он предоставил судьбу фрейлины всей строгости законов, иначе сказать, обрек ее на смерть. Увидав неуспех своего ходатайства, старушка не потерялась и «шуточным прикладом речь Петра пресекла»[138].
Таким образом, и тут, при ходатайстве в делах щекотливых, царица действовала осторожно, чтоб не рассердить державного свояка. И свояк умел это ценить: два-три факта достаточно знакомят с его отношениями к Прасковье. Так, напр., при отводе (в 1716 г.) в новой столице мест под дома своим приближенным, государь предоставил невестке самой выбрать место; затем подарил ей мызу в Петергофе, оказал ей содействие (в 1720 г.) при постройке дворца на Васильевском острову, подарил в 1716 г. Крестовский остров и пр.[139]
По ведомости, напечатанной у Голикова, оклад содержания на дворец ц. Прасковьи и ее дочерей был весьма незначительный, но, однако, не меньше других членов царской фамилии. По Голикову, на дворцовые расходы Прасковьи в 1699 г. отпускалось 4378 р. 24? коп., между тем как на содержание наследника престола шло только 3932 р. Всем трем дочерям царицы на дворцовые их расходы шло 2978 руб.[140]
В последующие годы оклад и матери, и дочкам значительно увеличен; из имеющегося у нас «ведения» видно, что всем им денег отпускалось 18 000 р., на починку карет 40 р., дров 410 саж. Лошадей через два года вместо упалых стоялых по 12, подъемных — по 28, итого 40 лошадей. Затем сено, овес, солома — в соразмерном количестве. Вин красного и белого в год по 14 бочек. Все это иногда заменялось, по требованию царицы, выдачей денег — по соответствующим ценам[141]. На служителей шла особенная денежная и хлебная дача: денег 1760 р. да в соразмерном количестве овес и рожь.
Кроме окладов царских Прасковья получала изрядные доходы со своих вотчин. А их было немало: так, например, в 1721 г. в разных волостях в Новгородском, Псковском и Копорском уездах, также в Старопольской сотне состояло в ее владении 2477 посадских и крестьянских дворов[142] Нет сомнения, что эта цифра еще не выражает полного числа владений царицы; владела она дворами и душами и в других уездах, но только нам не попадались о них «ведения» в массе просмотренных бумаг. Нельзя между тем не заметить, что достаток старушки иногда увеличивался довольно оригинальными способами; Василий Федорович Салтыков, ее нежный братец[143] и наш добрый знакомый, в 1705 г. поменялся пустыми поместными землями с жильцом Климонтовым и выменял у него в Кромском уезде пустошь Курбакину[144]. При отказе, однако, пустоши за Салтыковым оказалось, что земля была не пустая, на ней явилось несколько жилых крестьянских дворов. Это обстоятельство не согласовалось с меновыми книгами, в которых было писано, что мена происходила пусто на пусто; однако же откащик записал за Салтыковым пустошь Курбакину деревней, а чьи крестьяне и кто их на той земле поселил, того в отказных книгах не означил. С тех пор крестьянами стал владеть Салтыков.
Между тем сыскался законный владелец. Салтыковские крестьяне оказались беглыми холопями стольника Засецкого. Лет десять перед тем их, «заведомо беглых», принял Салтыков и поселил на новой земле своей; а Засецкий в то же время должен был за них вносить в казну подати, по переписным книгам.
В то время поместья и вотчины богатых и знатных людей зачастую наполнялись беглыми крестьянами на счет беднейших владельцев. Только в 1712 г., собрав все надлежащие сведения в укрывании беглых Салтыковым, Засецкий начал с ним иск в московском приказе Земских дел. Избегая ответственности, Василий Федорович Салтыков поспешил… возвратить незаконно захваченных холопей? — нет, ударить челом, их дворами и животами, словом, всем поместьем, сестрице своей, царице Прасковье. Водворив, таким образом, новую владелицу, «персону знатную и сильную», боярин успокоился за ней, как за каменной стеной. В самом деле, Прасковью не осилили двенадцатилетние хождения по судам Засецкого. Все его челобитные, жалобы, протесты, волокиты по приказам разных ведомств не привели ни к чему. Салтыков положительно уклонился от ответов судьям; те же, со своей стороны, вели себя крайне осторожно, страшась озлобить именитого человека. Благодаря их угодливости, просьбы злополучного истца повторились и в 1725 г., то есть два года спустя после смерти помещицы-царицы, и только смолкли совершенно в 1730-х годах, когда на престол взошла родная племянница Салтыкова — Анна Ивановна; тогда уже о правом решении дела нечего было и думать.
Старушка Прасковья пеклась, насколько позволяли ей досуг и здоровье, о своих животах и дворах, и эти заботы для нее были тем легче, что она могла постоянно обращаться за покровительством либо к дорогой невестушке-государыне, либо к разным милостивцам второй руки.
Вот, например, с какими грамотками относилась она к кабинет-секретарю Алексею Васильевичу Макарову, человеку мочному при дворе царя, потом императора Петра Алексеевича:
«11 февраля 1714 г. С. Измайлово. Алексею Васильевичу здравия твоего желаю! Прошу у тебя, пожалуй, покажи всякую милость над Нефедом Кармилицыным. А мне есть причина об нем просить, что мать его была в кормилицах у государя моего, царя Ивана Алексеевича. И чтобы ему не быть задержану о вышеписанном с прощением прошу. За сим остаюся, царица Прасковья, кланяюсь».
«Алексей Васильевич, здравствуй на множество лет! Пожалуй, пиши к нам о своем здоровье, а я жива до воли Божией и с детьми. Пожалуй, по твоей ко мне любви, покажи милость о моих делах, в которых станет доносить человек мой. И поговори Якову Никитину (Шаховскому?), чтоб из моих деревень, из Осечинских волостей[145], также из других вывел (бы) драгун и солдат, и лошадей. А ежели он в сем деле милости не покажет, и ты, пожалуй, донеси и побей челом государыне, моей невестушке, царице Екатерине Алексеевне за меня с прилежанием: чтоб она в моих делах милость показала, также в мызах и местах, которыя раздавал Шаховской. А я во всем на тебя надежна. И мне те места против иных не все даны. Пожалуй, Алексей Васильевич, особо донеси о мызах и о местах невестушке, и побей челом; а я на твое жалованье надежна и буду твоей милости платить. При сем писавши, кланяюся царица Прасковья, о вышеписанном с прощением прошу»[146].
Для Макарова едва ли и нужны были обещания подарков; для него уже было достаточно знать благосклонность и приязнь к Прасковье государя и государыни, и он спешил сделать «все от него зависящее»… Государыня была особенно любезна к старушке. Секретарь Екатерины в ответных рескриптах к Прасковье старательно выводил от имени государыни самые родственные фразы: «Государыня моя невестушка, царица Прасковья Федоровна, здравствуй на множество лет! Письма ваши, моей государини, я получила, и за оныя зело благодарствую… Прошу только, дабы впредь почаще изволили ко мне писать о своем здравии, ибо я того усердно желаю и проч.»[147]
В благодарность за ласки и вниманье, Прасковья изливалась пред государыней в самых нежных эпитетах, между прочими именовала ее «добродетельною миротворительницею фамилии царской и т. п.»[148].
Как бы то ни было, однако, но ни услужливость Макарова, ни покровительство государыни не могло водворить в административном и домашнем быту Прасковьи какой-либо порядок… Удаление от дел ее казначея Деревнина, затем октябрьское донесение Терского, в 1722 г. уже указали нам безурядицу, царившую в делах старушки.
Был ли виновен Деревнин в похищении ее казны — решить трудно, тем более что при делах сохранилось «известие», составленное Терским в защиту Деревнина.
В этом известии, ловко составленном, выведена следующая смета: «В приходе, взято из большой казны окладных на 1715 г. 18 320 руб.; на 1716 г. 24 066 руб. 9 алт. 4 ден. На 1717 г. 12 600 руб. На 1718 г. 32 915 руб. Итого в приходе 95 055 руб. 2 алт. 4 ден. И из того числа на разныя дачи в расходе 95 055 руб. 2 алт. 2 ден.»[149]
Таким образом, оказывалось, что Деревнин был чист — едва ли не как агнец: на нем оставалось долгу всего 2 деньги!
Насколько верен расчет его тестя, повторяем, решить трудно, так как дело, по самой сущности, выходило из ведомства Тайной канцелярии, и в картонах дел, ею вершенных, мы не находим данных ни за, ни против Деревнина.
Зато несомненно, что воровали другие ее управляющие; из них мы уже называли Аргамакова. На нем и его сыне лежала обязанность собирать доходы с нижегородских имений царицы и вести приходо-расходные книги. После нескольких лет их управления в книгах замечено было до 300 подчисток: убавлены в чистовых книгах приходы денег и хлеба, также и в черновых книгах многие статьи вычернены, денег и хлеба убавлено; в среднем числе, как каялись сами Аргамаковы, они клали в свой карман из сотни — по рублю и более[150].
Несмотря на крупных и мелких воришек, в приходе все-таки были большие суммы, и если бы старушка умела заправлять хозяйством, оно бы шло прекрасно; а между тем, за ее беспечностью да за недосмотрами возлюбленного Юшкова, на доме царицы были постоянные недочеты, так что зачастую обращалась Прасковья в Кабинет его и ее величеств, еще чаще занимала у частных лиц… Кредиторы, не получая уплаты, входили с просьбами об удовлетворении в тот же государев Кабинет[151].
1722 г. нашел Прасковью и ее дочерей в родимом селе Измайлове. Жизнь их текла обычной колеей; русские сановники и иноземцы приезжали сюда с визитами, развлекали хворую старушку, слушали болтовню царевны Катерины, радовали всех их вестями «с персидского похода», о царе-государе, государыне и их войске, о взятии ими городов да крепостей, о покорении целых племен. Царские курьеры сообщали интересные подробности о всех трудностях похода, о большой смертности, о невыносимой жаре, о том, что императрица, чтобы хоть несколько облегчить себя, должна была остричь свои волосы, и пр. и пр.
Немалое развлечение измайловским обитательницам должны были доставлять вести из Москвы: о торжественных пирах по случаю радостных известий с театра войны; не менее любопытны были подробности о других московских диковинках, как, напр., о публичных казнях — политических и других «злодеев государственных». Некоторые из этих казней, действительно, были особенно ужасны. Так, напр., в августа 1722 г., в Москве, на Болоте, казнен старец безумный Левин за то, что находил в Петре олицетворение Антихриста. После длинного ряда арестов лиц разных сословий по этому делу, после лютых пыток, старец Левин казнен по приговору Правительствующего Сената: отрубленная голова отправлена в Пензу, место его родины, на выставку на столбе, а тело сожжено[152].
Из всех вестников, как местных, так и «из походу», для Измайловской старушки, без сомнения, наиприятнейшими были те, которые привозили грамотки от царя-батюшки, либо от государыни-невестушки. Последняя несколько раз в течение похода 1722 г. приказывала писать от своего имени к царице, и чтоб потешить последнюю, секретарь писал о событиях в шутливой форме.
«Государыня моя невестушка, царица Прасковья Федоровна, здравствуй на множество лет! Объявляю вам, — пишет секретарь в одном из посланий от лица императрицы Екатерины I, — что мы от Астрахани шли морем… а выбрався на землю, дожидались долго кавалерии. И потом дошли во владенье салтана Мамута темышскаго; оный ни чем к нам не отозвался; того ради, августа 19 числа, поутру, послали к нему с письмом трех человек донских казаков. И того ж дня, в три часа пополудни, сей господин нечаянно наших атаковал; которому гостю зело были рады и, приняв, проводили его наши до его жилища, отдавая контра-визит, и, побыв там, сделали изо всего его владения фейерверк для утехи им. — Как взятые их, так и другие владельцы сказывают, что их было с 10 000 человек, и едва не половина пехоты, из которой около 600 человек от наших побито, да взято в полон 30 человек. С нашей стороны убито 5 драгун, да 7 казаков. Сего города (Дербента) наин (наместник) встретил нас и ключ серебряный его величеству поднес у ворот; правда, что люди с нелицемерною любовью (нас) приняли и так ради, как бы своих из осады выручили. Сей город, Дербень, по всему видно, что старинный и великое каменное здание имеет, о котором заподлинно повествуют, что строил его Александр Великий. Марш сей, хотя недалек, только зело труден от безкормицы лошадям и великих жаров»[153].
Подобные грамотки дороги были Прасковье, они напоминали ей о милости и расположении к ней ее «благодетеля и благодетельницы». Они веселили, успокаивали ее… Спокойствие и веселье было возмущено неудачной прогулкой старушки в подвалы Тайной канцелярии…
Возвратись к этому кровавому эпизоду, мы — после столь длинного отступления — перейдем к последующим событиям. В ожидании царского приезда нам остается узнать, что сделано было «инквизиторами» по делу Деревнина, что говорили и как вели себя вельможи и придворные после жжения стряпчего, насколько интересовались они этим эпизодом, чем и как развлекались, о чем вели беседу, наконец, что поделывали измайловские обитательницы после ночи 2 октября; изменили ли они в чем-нибудь свою жизнь, насколько беспокоилась старушка по поводу своей вспышки? и пр.
На другой же день после освобождения Деревнина из рук доморощенных палачей царицы Прасковьи Павел Иванович Ягужинский весело проводил время у тайного советника Бассевича. Здесь собралась большая компания русских и голштинцев, со своим герцогом, послушать музыку; но не она была на первом плане у веселых собеседников: бокалы не выходили из рук собеседников, пили за обедом, пили во время концерта, пили во весь вечер, пили — стоя, сидя, наконец, на коленках. Генерал-прокурор был одним из главнейших питухов в водкопитии: он провозглашал тост за тостом, и, когда поднят был вокал за здоровье сильно подгулявшего герцога, некоторые из его советников — в избытке преданности — поползли к нему на коленках и с умилением лобызали ручку его герцогского Высочества.
Вельможи вообще продолжали неустанно съезжаться на пиры и попойки; каждая весть с театра войны, мало-мальски приятная, служила поводом к немедленному сбору на официальный, торжественный обед. За отсутствием государя — обедами этими большей частью щеголяли князь А. Д. Меншиков, П. И. Ягужинский, герцог Голштинский, его тайный советник Бассевич и др.
С этих пирушек, благодаря его высочеству и другим питухам, которые пили с замечательной энергией и всячески старались напоить друг друга, многие сановники, по свидетельству одного из участников пиров, редко приезжали домой здоровыми. Вино занимало сановников, танцы — развлекали дам, которые прыгали тут же в душных и смрадных палатах, на месте вынесенных столов. Особенно нескончаемы были танцы, когда являлся среди танцующих подгулявший генерал-прокурор. Он требовал, чтоб танцевали больше и больше, подгонял танцевать кавалеров, кружился сам, требовал, чтоб не отпускали дам, — и бал тянулся до тех пор, пока все не отбивались от ног. Ягужинскому никто не смел отказать: «и уж чего он захочет», замечает Берхгольц, «то непременно надо исполнить». Петра не было, меньше в ходу были штрафные кубки, — было свободнее, — и веселились нараспашку: не только Ягужинский, светлейший Меншиков, канцлер Головкин и другие министры, но даже сам Скорняков-Писарев, желчный, злой — член страшного судилища, — и тот, отуманенный и увлеченный «пьянственным весельем», — пускался иногда в пляс, вечером старательно выделывал па в минуэте, выхаживал в польском, а утром — шел в застенок и ставил допрашиваемых в хомут, тащил на виску, либо укладывал «персты» в тиски, голову в станок…
Герцогине Катерине Ивановне не сиделось в Измайлове с больной маменькой-ворчуньей; ей скучно было слушать ее воркотню, скучно глядеть на изможденную старуху, перевозимую из комнаты в комнату в кресле на колесах, и вот она не упускала случая посещать пиры и ассамблеи боярские. Катерину Ивановну не останавливала даже непроездная московская мостовая.
В конце октября 1722 г. сделалась оттепель, пошли дожди, и чуть не с первой его капли на улицах столицы сделалась такая грязь, что балки деревянных мостовых почти плавали… По этому океану грязи, тем свободнее скоплявшейся на улицах, что ее не пускала в канаву вынутая из них земля — насыпи из нее были выше уровня средины улиц, — по этому океану смело плавала в колымаге-коляске герцогиня Катерина Ивановна.
Если б мы могли перенестись на то время в Москву, мы бы увидели любимицу царицы Прасковьи и Меншикова у Ягужинского, у Головкина, у Бассевича и у других вельмож на свадьбах, имянинных пирогах, «викторияльных» пирах, танцевальных собраниях и пр. Герцогиня особенно много любезничала с герцогом Голштинским и кавалерами его свиты: как не было кратковременно ее пребывание в Германии, но этого времени было достаточно, не настолько, чтоб выучиться говорить, но чтобы полюбить немцев… Катерина Ивановна вела себя на ассамблеях совершенно непринужденно, отказывала одним, немедленно затем шла танцевать с другим[154], болтала со всеми и убедительно просила голштинцев навещать ее в Измайлове. В 9, много в 10 часов вечера, она всегда уже спешила туда, к маменьке.
24 ноября 1722 г., в день ангела императрицы, также и герцогини Катерины Ивановны, вся знать пировала в здании сената. Между именитыми дамами присутствовала за обедом сама герцогиня. Заменявший генерал-прокурора — обер-прокурор Скорняков-Писарев (Ягужинский уезжал в это время по царскому указу в Петербург) был хозяином пира и деятельно угощал рядом кушаньев, приготовленных в русском вкусе с луком и чесноком, — для русских прекрасно, для приезжих иноземцев (шведского посланника, его секретаря и других) — отвратительно. Пили много, обед сопровождался обычными явлениями, характеризующими тогдашнее общество: так, напр., один весьма сановитый гость преспокойно перелез, в сапогах, через стол, причем не обратил ни малейшего внимания на то, что при этом наступил прямо в средину какого-то блюда…
С сенатского обеда отправимтесь в Измайлово. Здесь мы найдем обычных его посетителей — Головкиных и Ромодановских (обе родственные между собой фамилии были в родстве с домом Салтыковых); Катерина Ивановна также уже здесь; она с нетерпением ждет герцога Голштинского, которому обещала даже, если он ее посетит, сделать подарок.
Герцог исполнил свое обещание, и радостная Катерина немедленно приказала фрейлине принести из спальни прекрасно сделанные четки, подарок дорогому гостю.
Мы уже были в измайловских комнатках[155]; все они убраны плохо, расположены неудобно, почти все спальни проходные. Прасковья-старушка, больная, лежала в кровати, тем не менее она приняла гостей. Гости пили и говорили в ее маленькой спальне, пили и в спальне герцогини, наконец, по ее приглашению, уселись ужинать за длинный узкий стол. Ужин был приготовлен наскоро; кавалерам герцога ничего не досталось; зато после стола, по желанию Катерины Ивановны, все они должны были танцевать и волей-неволей прыгать с ней; импровизированная вечеринка затуманилась было горячим спором герцогини с Бассевичем за герцога Мекленбургского и его дело; вероятно, Бассевич обвинял его за сумасбродство, а преданная супруга горячо за него заступалась, но после ужина мир восстановился, и гости, частью с пустыми желудками, прыгали до 11 часов вечера. Пили, впрочем, не мало, что видно уж из того, что на другой день у дорогого гостя (герцога Голштинского) сильно болела голова.
Дня три спустя Катерина Ивановна имела вновь удовольствие видеться с герцогом на званом обеде у своего дядюшки Василия Федоровича Салтыкова. Обед был в одном из его домов, подле Немецкой слободы. В деревянном, ветхом, весьма плохом доме Василия Федоровича собралось большое общество, частью из родственников, частью из близких почему бы то ни было к царице: Ромодановские, Головкины, Татищевы, Матвеевы, молодой Салтыков и другие. Сама старушка, по нездоровью, быть не могла, да и младшая царевна Прасковья не могла высидеть за столом: у нее разболелась нога. Несмотря на пост, подавались для мужчин скоромные блюда; обстоятельство интересное, если вспомнить, что обед был у родного брата набожной до ханжества Прасковьи.
В день рождения четырехлетней малютки Анны, дочери герцогини Мекленбургской (7 декабря), то же общество соединилось в Измайлове. Ветхий, громадный дом царицы представлял как бы лазарет хворых женщин; в одной спальне сидела на постели больная ногой царевна Прасковья Ивановна, в другой лежала царица Прасковья Федоровна. Впрочем, герцогиня была весела и в 12 часов усадила всех именитых гостей обедать. Она хлопотливо всех угощала, но все приготовлено было плохо, крайне неаппетитно, вина скверные… Все эти мелочные заметки одного из гостей (Берхгольца) интересны в том отношении, что они показывают, как плохо шло с болезнью царицы Прасковьи ее хозяйство, как грязнее делалась с каждым годом ее обстановка…
За обедом неминуемо последовали танцы; герцогиня у себя дома прыгала и вертелась гораздо охотнее, нежели на ассамблеях; ради дня рождения ее дочери танцевали до того, что в комнатах стало так жарко, как в бане: перешли в спальню царевны Прасковьи. И здесь вертелись большую часть вечера, чтоб повеселить себя да притом рассеять больную. Катерина была в восторге от герцога, который неустанно танцевал с ней и придворными дамами ее матушки. Четырехлетняя Анна Карловна (Леопольдовна) также принимала участие в танцах; малютка так растанцевалась, что герцогиня на другой день посылала просить к себе герцогского камер-юнкера приехать к ней еще потанцевать…
Старушка Прасковья не препятствовала забавляться ненаглядной «свет-Катюшке», и Катерина Ивановна являлась то развязной, бойкой дамой на вечерах, то наездницей на затеваемых ею катаньях со своими дамами; она смело и с большим искусством правила лошадьми…
Затем ни из чего не видно, чтоб страшная сцена пытки Деревнина, виденная ею в подвале Тайной канцелярии, оставила бы тяжелое впечатление на Катерину. Легкомысленная женщина, она, как кажется, смотрела на это событие, как на нечто обыденное, на простую расправу барыни, ее маменьки, с провинившимся слугой; может быть, подобные сцены видимы были ею и не раз… Наше предположение подтверждается еще более тем, что дня четыре спустя эта добрая и милостивая женщина, так называет Берхгольц герцогиню Катерину, посетила с сестрой бывшего своего наставника Остермана-старшего и здесь, будучи особенно весела, добра и милостива, соизволила из своих ручек так напоить (умышленно) старого своего знакомого графа Бонде, что тот не помнил, как воротился домой.
Из всех невинных забав хохотуньи «Катюшки» самая оригинальная, самая характеристическая была страсть ее к театру. Нет сомнения, что эту страсть царевна вывезла из Германии и по-своему, как умела, старалась пересадить виденное и слышанное в измайловские светелки. Актрисы набирались из придворных дам и фрейлин, актеры из крепостных, доморощенных артистов, парики брали у голштинцев, костюмы строились домашними средствами. К сожалению, мы не знаем, что за пьесы разыгрывались на Измайловской импровизированной сцене; зато, благодаря дневнику наблюдательного немца-современника, мы живо можем представить всю обстановку, среди Которой давались эти своеобразные спектакли.
Отправимтесь на один из них. В течение нескольких дней до спектакля герцогиня в страшных хлопотах… Она присутствует на репетициях, устраивает сцену, прилаживает занавес, пригоняет костюмы актрисам, распекает и наказывает актеров, набранных из многочисленной ватаги праздных, развратных, вороватых челядинцев царицы. В самый день спектакля хлопот еще больше: Катерина Ивановна суетится в комнате, отведенной под театр, а в спальне сидит в кресле отбившаяся от ног больная маменька и коротает время в душеспасительной беседе с архиепископом Новгородским, епископом Троицким и другими членами Святейшего Синода. Петровским царствованием эти духовные иерархи уже приучены смотреть на театральное позорище самым снисходительным образом; сама Прасковья не разделяет уже взгляда своих предков на эту забаву и не мешает тешиться милой Катюшке.
Все готово, зрители собрались, приехали, между прочим, два кавалера из свиты герцога Голштинского. Младшая царевна известила маменьку, что представление начинается. Толпа горничных и слуг покатила старушку на кресле с колесами. В 5 часов поднялся занавес, устройство сцены понравилось немцам, но костюмы актеров, по их замечанию, не отличались изяществом. Не зная русского языка, немцы не поняли содержания разыгрывавшихся фарсов и тем лишили нас возможности полнее познакомиться с измайловским театром. Впрочем, Берхгольц заключил по догадке, что играли совершенные пустяки, причем и поплатился за спектакль табакеркой: кто-то не из артистов, а из зрителей, в своем роде артист, весьма искусно вытащил ее из кармана зазевавшегося немца. Немудрено после этого, что Берхгольц вынес о театре самое невыгодное впечатление[156].
Артисты измайловской труппы вообще, кажется, оказывали более способностей к разным «художествам», к которым прибегали для добывания денег на свою нищенствующую братию, нежели к театру. Накануне второго спектакля главный актер с другим артистом, талант второстепенный, стали разносить по городу афишки и тем собирать для себя милостыню. Огорченная герцогиня велела дать каждому из них около 200 батогов: затем второстепенный актер был прогнан со сцены, а другой на другой же день явился на сцене пред именитой публикой в роли короля; роль супруги батогированного короля играла дочь маршала царицы Прасковьи.
«Превеселая эта женщина, герцогиня Мекленбургская, — восклицает по этому поводу Берхгольц, — у нее никак не обойдется дело без множества презабавных приключений!» Катерина Ивановна сама рассказала о штрафовании своего первого артиста герцогу Голштинскому, посетившему спектакль. На этот раз некоторые из его свиты поплатились шелковыми платками: их вытащили с искусством, делавшим честь измайловским «художникам».
В то время, когда шумно и весело проводили сановники досужее время в пирах и сходках, когда коротала время в разнообразных развлечениях царевна Катерина, а охала и стонала от недуга ее маменька, — в каком же положении находилось забытое нами дело Василия Деревнина?
В ожидании царского приезда оно нисколько не подвинулось вперед. Арестанта держали в тюрьме и, худо или хорошо, но как каждого секретного преступника, лечили казенными средствами. Между тем 8 октября Скорняков-Писарев и Бутурлин составили обо всем случившемся обстоятельный доклад и отправили его в Астрахань, на имя П. А. Толстого, главы Тайной канцелярии; при докладе приложена была копия с цифирного письма царицы к Юшкову. Инквизиторы испрашивали разрешения: «Следовать ли о приезде царицы, о бое и о жжении Деревнина ея служителями? Также брать ли под караул Юшкова? подвергать ли его и служителей царицы пытке? а без указу того чинить не смеем»[157].
В тот же день Тайная канцелярия, по доношению Терского на Ершова и Тихменева в деле о учинении царице великого оклада из-за немалой взятки, отнеслась в Правительствующий Сенат доношением с запросом: где о том деле следовать? А между тем от обер-полицмейстера вытребованы были в Тайную все документы, относящиеся к первым следствиям по делу Деревнина[158], и на повторительную просьбу Терского о распечатании его пожитков последовало разрешение.
Но провинциал-фискал уже не довольствовался этой уступкой; он жаждал мщения, и 22 октября выступил с резким протестом против самоуправства главы московской полиции и ее подвижников. В длинном доношении он передал членам Тайной канцелярии все подробности нашествия полицейского партизана Пазухина на домы его и Юрьева; подробности эти изложены нами в своем месте. Из дела не видно, чтобы протест Терского навлек грозу начальства на обер-полицмейстера:, его деянья, как явления, не выходившие из обыденной колеи, не вызвали даже ни одного замечания; зато Терский выиграл хоть тем, что в тот же день, по подаче доношения, остальные его люди были освобождены; сам он, был освобожден еще 8 октября, разумеется, на поруки, со строжайшим наказом явиться в судилище по первому востребованию; дворы и пожитки его и Юрьева распечатаны и отданы им до указу с распиской, впрочем, не раньше, как 5 ноября; при сдаче домов и пожитков сделана была опись всего разбитого и разломанного во время набега Пазухина. Последним действием членов Тайной канцелярии, по делу Деревнина и Терского, в ожидании царского приезда, была отписка о вершении дела провинциал-фискала Терского с Тихменевым, в надворном суде.
Ответа царского на доношение о жжении Деревнина не последовало, и арестант был пока забыт со своими увечьями; Писареву, Бутурлину и другим сановникам, в самом деле, не до того было в это время, чтоб интересоваться человеком, навлекшим на себя гнев Прасковьи: в среде их самих совершился скандал первостепенной важности, скандал, не перестававший вызывать ежедневные толки вельмож и большие опасения о его последствиях: то была крупная ссора в сенате Меншикова с Шафировым. Сторону первого принял великий канцлер Головкин, и оба врага послали курьеров с жалобами к царю[159]. Все были уверены, что по возвращении государя грянет над обоими гроза неминучая и страшная. Сановники разделились на два лагеря; громадное большинство пристало, разумеется, к стороне Меншикова, в силу и значение которого было больше веры; от Шафировых почти все общество отшатнулось. Шафировых не приглашали в собрания, даже на официальных обедах их не было видно… Среди встревоженного общества ходили разные толки, между прочим, говорили об объявлении, прибитом на фонарном столбе, на Красной площади. В фонаре положено было 10 мешков, каждый будто бы со 100 рублями, а объявление гласило, что в Кремле найдено весьма важное письмо, и тому, кто назовет его составителя, обещана выложенная награда… К Шафировым ездили только иностранные послы, из русских же весьма немногие. Так, напр., на одном из званых обедов у вице-канцлера Шафирова из 18 гостей был только один русский — старик князь Долгоруков, сын которого женат был на Шафировой. Старик-хозяин спрашивал гостей: «Правда ли, что Меншиков меня всячески бранит и твердит, что, по приезде императора, меня закуют в железа? Не знаю, продолжал Шафиров, кто из нас больше заслужил оковы? Хотя Меншиков и имперский князь, а коли вздумает государь, так и ему срубит голову, не ожидая на то позволения от Германской империи».»
Вообще птенцы Петра Первого, смирные, ручные при нем, с яростью клевали друг друга, лишь только орел слетал со своего гнезда и оставлял их, с общего согласия, ведать и вершить для империи. Общего согласия не было, да и быть не могло. В обществе грубом, чуждом всякого образования, все пошлые страсти, сдерживаемые единым страхом, быстро развиваются, лишь только падает с них узда; птенцы Петра Великого как бы щеголяли друг перед другом завистью, тщеславием, властолюбием и искусством вести бесконечные, самые каверзные интриги. Это искусство, как известно, завещано было петровскими птенцами пенатам новых поколений, новым временщикам, новым придворным, и долго-долго еще страдала Русь от этих страшных врагов ее силы и могущества.
Петр, зная слабости «птенцов», пред отъездом в персидский поход, приставил к ним дядьку: то было его «око», Павел Иванович Ягужинский. Государь пожаловал его генерал-прокурором и, представляя его сенаторам, в мае 1722 г. сказал:
— «Вот мое око, им я буду все видеть. Он знает мои намерения и желания; что он заблагорассудит, то вы делайте; а хотя бы вам показалось, что он поступает противно моим и государственным выгодам, вы однакож то исполняйте и, уведомив меня о том, ожидайте моего повеления».
Подчинив высшее правительственное место воле одного человека, бывшего своего деньщика, Петр возложил на этого деньщика должность крайне трудную. Павлу Ивановичу решительно было не по силам смирять птенцов великого монарха. Как трудна была для него постоянная борьба с «страстями вельмож российских», видно из его исповеди, посланной к Петру пред отъездом в Петербург 16 октября 1722 г. В этом интересном послании Ягужинский сознается, «что сенатское заобычное несогласие не токмо мною мало могло удержано быть, но наипаче ныне ссоры и брани стали быть и во истину не мало остановки тем бывает; и ныне некоторыя партикулярныя ссоры и брани не токмо словесно, но и письменно произошли между обер-прокурором (Писаревым) и бароном Шафировым…» Генерал-прокурор в особенности опасался, что во время его отлучки «не безопасно, чтобы те партии, — как писал он, — страсти своей не продолжали». Вследствие чего он нашел нужным предъявить письменное предложение: «Дабы такия партикулярныя ссоры и брани весьма удержаны были, и тем в нужных делах помешательства никакого не чинилось, а который ссоры и несогласия ныне между ними, чтоб до возвращения вашего величества оставлены были, и притом в тех своих предложениях изобразил, что ежели в моем отсутствии такия ссоры и явныя брани, от кого вновь будут происходить, чтоб с начинателем так поступали, как указы и регламенты повелевают. Всемилостивейший государь, — заключал Ягужинский, — я совестью своею и всеми сенаторами засвидетельствую, сколько в том моей верности и старания ни было, однакоже с превеликою трудностью, при таких страстях, дела в порядке содержать было можно…»[160]
В таком состоянии находилась высшая московская аристократия, когда стали ходить слухи о скором приезде грозного царя-батюшки. Еще в октябре прибыли из Астрахани певчие императрицы; уверяли по этому случаю, что императрица сама скоро будет, но что император сперва поедет в Казань; этим известиям еще мало верили. Вслед за тем пошла молва, что так как в Персии почти все уже приведено в исполнение, то государь не замедлит приездом, канцелярия, мол, его едет уже назад, а в Преображенском делаются большие запасы дров и съестных припасов. Письма придворных из Астрахани подтверждали эти слухи, но только в начале декабря 1722 г. стали являться в Москву некоторые из спутников и спутниц государя. Вслед за ними (11 декабря) прискакали курьеры с известием, что император, если только не остановится в Воронеже, завтра же будет в Москве, потому что едет весьма скоро…
Многие, чувствовавшие какие-либо за собой грешки, с беспокойством ждали Петра. Обер-полицмейстер Греков с каким-то особенным рвением старался заявить свою деятельность, между прочим, для вящего порядка, он запретил разносчикам кричать и даже ходить по улицам.
Надсмотрщики за дворцовыми постройками просто потеряли голову от страху, потому что пропустили лучшее время лета и не сделали решительно ничего, воображая, что император еще не так скоро воротится.
Поздно вечером 11 декабря пришло известие, что государь всего в 15 верстах от Москвы. У Меншикова от страху открылось сильное кровотечение горлом; можно себе представить, как трепетали остальные государственные люди Всероссийской империи.
Как приняли известие о царском приезде измайловские обитательницы?
Поздно вечером 11 декабря прискакал в Измайлово камер-юнкер Берхгольц. Он был первый вестник о приезде императора; эта весть была неожиданна; герцогиня уверена была, что государь приедет не раньше как дня через три. Как приняла эту новость старушка Прасковья — неизвестно; надо думать, что без боязни, так как она уверена была в любви и уважении к ней Петра и дорогой невестушки; что же касается до Катерины Ивановны, то она так обрадовалась, что запросто повела вестника к матери, к сестре, наконец, к фрейлинам, несмотря на то, что все они были раздеты и лежали уже в постелях. Шутливая и разбитная хозяйка, вероятно, имея в виду доставить камер-юнкеру несколько приятных минут, подводила его, по очереди, к каждой фрейлине, никак не подозревая, что это зрелище ни мало не доставляло удовольствия чопорному немцу. Фрейлины лежали, как бедные девки, одна подле другой, почти полунагие… Грязная и бедная обстановка вызвала с его стороны в дневнике следующую заметку: «Вообще все это ночное посещение не сделало на меня выгодного впечатления, хоть мне и пришлось видеть много голых шей и грудей».
На другой день государь принимал уже в Новопреображенском поздравления с приездом, а с 13 декабря начались крутые «вершения по делам»: в этот день казнены два фальшивых монетчика; им влили в горло растопленное олово и потом навязали их на колеса. Один из них, которому олово прожгло насквозь шею, был на следующий день еще жив; а другой, будучи на колесе, поставленном над землей немного выше человеческого роста, хватал еще рукой монету, привешенную снизу к этому колесу…