ЦАРЕВИЧ АЛЕКСЕЙ И ПРИНЦЕССА БРАУНШВЕЙГСКАЯ

ЦАРЕВИЧ АЛЕКСЕЙ И ПРИНЦЕССА БРАУНШВЕЙГСКАЯ

Так звали отца и мать юного Петра И. С давних пор русские цари искали союза с европейскими монархами, а самый краткий тут путь — браки с именитыми наследниками. Так же поступил и Пётр I: в невесты своему сыну выбрал немецкую принцессу Шарлотту.

Как правило, браки те не были счастливыми, дети несли печать родителей на своей судьбе. Брак Алексея и Шарлотты был следствием дипломатических переговоров Петра I, польского короля Августа II и австрийского императора Карла VI, причём каждый из них хотел получить свою выгоду из семейного союза династии Романовых и древнего германского рода Вельфов — он был связан множеством родственных нитей с правившими тогда в Европе королевскими домами.

Принцесса Шарлотта надеялась, что её брак с «варварским московитом» не состоится. Но он состоялся, и с первых же дней возникло непонимание. Несогласие дошло до того, что царевич стал советовать ей уехать от него в Германию. «Если б я не была беременна, — писала Шарлотта своей матери, — то уехала бы в Германию и с удовольствием согласилась бы там питаться только хлебом и водою. Молю Бога, чтоб Он наставил меня Своим Духом, иначе отчаяние заставит меня совершить что-нибудь ужасное…»

Историк Костомаров писал, что «царевич жил в Петербурге с женою, а принцесса имела свой двор», окружена исключительно немцами; между нею и Русью не образовалось ни малейшей связи. При ней постоянно была её подруга, вооружавшая принцессу и против русских, и против мужа. Невыносимыми казались для немок грубые приёмы жизни и обращения. Жизнь Шарлотты отравлялась разными огорчениями и лишениями. Принцесса постоянно нуждалась, не могла правильно платить своей немецкой прислуге и брала в долг у купцов.

Она рано умерла, и Пётр I после её смерти объявил публично, что сын его дурно обращался с женою. Царевич, убегая сообщества немилой жены, проводил время со своими русскими приятелями, и особенно любил общество духовных, беседовал с ними о религиозных предметах, о разных видениях, которым от души верил, а также пьянствовал с ними, быть может, с горя, как русский человек. В минуты откровенности, вызываемой излишним вином, царевич высказывал чувства: «Вот, — говорил он, — чертовку мне жену навязали! Как к ней приду, всё сердитует, не хочет со мной говорить! Всё этот Головкин с детьми!.. Коли буду у власти, то быть голове его на коле, и Трубецкому… они к батюшке писали, чтоб на ней мне жениться».

«Для чего, — замечали ему, — ты так говоришь? Подслушают». «Я плюю на всех, — говорил пьяный царевич, — была бы мне чернь здорова; когда время будет без батюшки, я шепну архиереям, архиереи священникам, священники прихожанам, — так они не хотя меня властителем учинят!»

Когда его звали на какой-нибудь парадный обед у государя или у князя Меншикова или на спуск корабля, он говаривал: «Лучше бы мне на каторге быть или в лихорадке лежать, чем туда идти!»

В 1714 году царевича отпустили в Карлсбад для лечения. Он оставил в Петербурге беременную супругу, уехал в Германию, лечился в Карлсбаде, занимался там чтением церковной истории и делал из неё выписки. Всё это касалось обрядов, церковной дисциплины, спорных пунктов между Восточной и Западной церковью.

Немецкая родня невесты Алексея хорошо знала, что его женили насильно, что Алексей, как русский человек, поддерживаемый соотечественниками, отказывался от брака с немкою. Однако брак этот был совершён 14 октября 1711 года по воле царя и в его присутствии.

После брачных пиршеств Пётр послал царевича для собрания провианта в Польшу; там молодая чета прожила вместе с полгода, нуждаясь в деньгах, а потом, в 1712 году, Пётр велел ехать в Петербург. Кронпринцесса пришла в ужас. «Моё положение, — писала она родителям, — гораздо печальнее и ужаснее, чем может представить чье-либо воображение. Я замужем за человеком, который меня не любил и теперь любит ещё менее, чем когда-либо… царь ко мне милостив; его жена под рукой вредит мне всевозможным образом, ибо она ненавидит меня столько же, сколько мне приходится её опасаться, т. е. более, чем можно себе вообразить».

О русском народе, среди которого ей предстояло жить, она составила себе самое невыгодное мнение. Не нравились ей русские нравы, нечистоплотность. «Не говорю уже о том, — писала она, — что лютеране в их глазах не много лучше самого диавола, — они столько их ненавидят и считают себя осквернёнными их прикосновением…» К такому взгляду на круг, в который бросила судьба Шарлотту, присоединилось ещё то обстоятельство, что служившие при её дворе распустили слухи о двусмысленных отношениях кронпринцессы к одному молодому придворному, эти слухи внушали подозрения даже родным Шарлотты. Всё это было причиною, что, вместо поездки в Петербург, она под предлогом неимения денег уехала к отцу…

12 октября 1715 года Шарлотта родила сына Петра, а через десять дней скончалась.

Ещё до своего разрешения от бремени принцесса предсказывала свой конец, а после разрешения, которое совершилось довольно легко, с досадой слушала поздравления, говоря, что лучше было бы, если бы вместо пожеланий они молились Богу о кончине её. Кронпринцесса перед смертью написала к царю Петру I письмо, исполненное благодарности, а своему гофмаршалу Левенвольду поручила донести её родным, что она, пребывая в России, всегда была довольна, что со стороны государя не только всё было исполнено по брачному контракту, но ещё и сверх того оказаны были ей различные милости.

Шарлотту похоронили в Петропавловском соборе через шесть дней после смерти.

В доме царевича, где должно было происходить поминовение по усопшей, царь вручил царевичу публично письмо.

Свекровью Шарлотте приходилась первая жена Петра I Евдокия Лопухина. Царь её не любил за некие провинности и сопротивление его реформам и оттого отправил в монастырь. Однако она имела смелость называть себя императрицею. И когда наследником престола объявили Петра II, она писала письма своему царственному внуку. Вот одно из этих писем:

«Державнейший император, любезнейший внук! Хотя давно желание моё было не токмо поздравить Ваше Величество с восприятием престола, но паче Вас видеть, но по несчастию моему по сие число не сподобилась, понеже князь Меншиков, не допустя до Вашего Величества, послал меня за караулом к Москве. А ныне уведомилась, что за свои противности к Вашему Величеству отлучён от вас; и тако приемлю смелость к Вам писать и поздравить. Притом прошу, если Ваше Величество к Москве вскоре быть не изволите, дабы мне повелели быть к себе, чтоб мне по горячности крови видеть Вас и сестру Вашу, мою любезную внуку, прежде кончины моей. Евдокия Лопухина».

* * *

Отцом юного императора (которого вскоре должны короновать) был, как уже сказано, сын Петра I царевич Алексей. Личность сложная, неоднозначная, упрямый противник петровских реформ. О судьбе его и кончине написано много, а мы приведём редкие документы из шереметевского архива. Однако прежде вообразим, какой диалог мог бы состояться у царя с его самым уважаемым сподвижником, фельдмаршалом Шереметевым, как раз перед обсуждением в Сенате вопроса о судьбе сбежавшего за рубеж царевича.

Ш.: Дело царевичево не только в том, что он бежал, а в том, что старая Русь поддерживает его, не готова она на европейские новшества. Боятся люди потерять облик свой.

П.: В чем облик тот? Сидеть неподвижно, словно брюква в земле?

Ш.: Брюква-то брюква, но из неё морковь не вырастет, да и время для роста своё, быстрее не вызреет.

П.: Хочу я, чтоб европейское, лучшее у нас распространилось, чтобы фабрики, заводишки, искусства развивались, чтобы грамоте учился народ.

Ш.: Справедливое то дело, и учиться, и строить корабли, фабрики надобно, да только и дух народный не след забывать. Дух его да вера — основа могущества государства… И насчёт наследования престола царского закон есть: сынов своих жалеть, готовить к власти.

П.: Закон — не стенка, за которую слепой держится! Надобно думать, что после себя оставить. Умри я — кто поведёт корабль российский и куда? Знаете, скольким болезням подвержен ваш царь… Останется Алексей — вы первые моему делу измените, за ним назад побежите.

Ш.: Время надобно и мера, скоро ничто у нас не делается, дух народный, его свычаи-обычаи, песни, сказки, предания нельзя забывать, они питают людей. Вспомни времена Самозванцев: уже Москва пала, присягнули Лжедмитрию, и Шуйский умный не сладил дело, а как князь Пожарский поднял народный дух — так и выгнали супостатов.

П.: Я ли не делал чего для народного духа? Одна Полтава чего стоила! Однако не одно воинское достоинство надобно поднимать, надо, чтоб культура, науки, знания были, чтоб не обжирались на чужих поминках русские гости, а историю не только свою — древнюю знали.

Ш.: Однако Венеры да Марсы не заменят Троицу и Дом Пресвятой Богородицы — так говорят царевичевы сторонники, и есть в их словах правда.

П.: Да вы что, не знаете, что и Лопухин, и Глебов сознались, покаялись? А какие письма привёз Скорняков из Суздаля!

Ш.: Эх, Пётр Алексеевич! Какие показывали, а какие и не показывали тебе письма… Что рыщут за твоей спиной — передадут ли допросчики?.. Вон ходят слухи, что Щербатов сказал правду, — так ему язык велят отрезать…

П.: Слухи, слухи… Над слабыми умами они власть имеют. В детстве моём пустили по Кремлю слух, что Иван, брат мой, убит, и ударили в набат, поднялись стрельцы; вышла матушка с сынами на руках — и стихло, но снова кто-то слух пустил, что Иван Нарышкин — изменник, и убили его. Вот от какой малости власть зависит.

Ш.: Веришь ли, государь, что Глебов к трону хочет пробраться? Веришь ли, что царевич хотел против тебя с чужеземцами идти?.. Да и был ли заговор-то? Подумай: ежели прольётся напрасная кровь, грех на душу возьмёшь, и падёт та кровь на все поколения Романовых.

П.: Что же, оставить то дело злодейское, не судить? Не бывать этому! Царевича, сына своего, я простил за чистосердечное признание, но Кикина — никогда! И суздальский розыск не оставлю. Вот мой указ — подписуйся!

…Тяжело было гусиное перо, которым подписывали господа сенаторы тот указ.

Царевича Алексея из-за границы привёз Толстой. Алексей оказался в Москве, в Преображенском. Всё перепуталось у него в голове: ночь — день, утро — вечер, сон — явь, видения — предметы… То уснёт не ко времени, на закате, то ломает глаза об чёрные стены и замрёт в тишине, задрожит… Не находил себе покоя, почти не вставал с постели, лежал, забившись в угол, подтянув тощие колени к подбородку, сжимая костяшки пальцев… А то вскакивал, бросался в угол, к иконам, бился головой об пол, чуть не на крик повторяя молитвы… Матушку свою — слава Богу! — ничем не выдал: не посылала, мол, его в чужеземные страны, не желала смерти государю, не имела мечтания сесть на троне. Иное дело — Кикин, Лопухин, Афанасьев…

Если засыпал, то совсем ненадолго, и снилось что-то страшное, а иной раз — крылья ангельские за спинами страдальцев. Или наплывали сцены из Неаполя и Вены, и в красотах тех городов являлись чудища.

Единым спасением от кошмаров казалась Ефросинья, мысль о ней только и утешала. Милая его отрада! Ни глаз больших, ни бровей насурьмлённых, ни реверансов томных, никакой особой красы, голова гладкая, как яйцо, но как улыбнётся толстыми своими губами, взблеснут глазки, захохочет (зубы — точно вложенные в кокошник жемчуга), так и расцветает душа Алексея.

Горьким был день, когда расставались в Риме: он поехал через Инсбрук, она — по более спокойной дороге, сам настоял, ведь была она на четвёртом месяце, тяжёлая. Писал ей с дороги: «Матушка моя, маменька, друг мой сердешный Афросиньюшка… береги себя, ехай неспешно, Тирольские горы каменисты, и чтоб отдыхала где захочется, и денег не жалела, а купила коляску покойную».

Привезли его в Москву. Допрашивали в Кремле.

Сенаторов своих Пётр сам через занавеску наблюдал: что сказывают, каково держатся?..

Пётр Андреевич Толстой — умная голова, верная рука — извлёк-таки царевича из иноземных стран…

Вот непринуждённо, легко ступил на порог Ягужинский, незнатный, но умный поляк, первый кавалер на ассамблеях, прокурор. Вот Меншиков, минхерц, ненавистник Алексея. Как-то ему, замешанному в казнокрадстве, Пётр пригрозил низвести «в прежнее состояние», тот не растерялся: надел фартук, явился с коробом пирогов, вот, мол, я в прежнем состоянии, — и Пётр простил его.

Склонив голову под притолокой, вошёл Головкин — «коломенская верста», сел, достав неизменные чётки (успокаивает нервическую свою натуру), скуповат, даже жаден, однако знает царскую службу…

Долгорукий — честен, прям, но горяч, как всё его семейство…

Шафиров Пётр Павлович — вице-канцлер, хитёр, умён, любезен, только ростом маловат да растолстел в последнее время, — этот непременно поддержит царя.

Склонясь у притолоки, еле передвигая ноги, выплывает Борис Петрович, граф, — он себе на уме и гордец! — в последние недели не показывается, бегает от Петра, яко Нарцисс от Эхо… Знатен! Здравый разум имеет, золотой середины держится. Однако в политике золотой середины не бывает…

Наконец все собрались. Пётр покинул своё укрытие и, быстрым шагом подойдя к столу, заговорил короткими, рублеными фразами:

— Ведомо вам, господа министры, что признались — Иван Афанасьев, Никифор Вяземский, Александр Кикин, Глебов Степан, отец Досифей — в своих крамолах. Ведомо вам, что задумали супротив царской власти… Ежели не вырвем злодейский корень — все дела наши прахом пойдут…

Царевича содержали в Преображенской тюрьме. Потом повезли в Петербург — там должно быть главное судилище.

* * *

В архиве С.Д. Шереметева обнаруживаем такой документ:

«По поводу отречения Царевича Алексея де Бие говорит: “Позволю себе почти положительно утверждать, что все русские, к какому бы сословию они ни принадлежали, разделяют эти чувства: нет ни малейшего сомнения, что, пока жив Царь, всё будет иметь вид покорный и послушный, но если Царевич Алексей будет жив в то время, когда Царевич Пётр не достигнет ещё известного возраста (малолетний сын Петра I. — АЛ.), можно предвидеть, что Россия будет подвергнута большим волнениям. Страшнее всего, что здоровье Царя шатко и что наследник престола Царевич Пётр весьма слабого сложения, и нельзя рассчитывать на продолжительность его жизни. Ему теперь 1ХА года, но он ещё не говорит и не ходит и постоянно болен…

(Окончательный приговор по делу Царевича Алексея произнесён был в Петербурге 24 июня 1718 года. Первая подпись на нём: “Александр Меншиков”.)

Когда все члены суда заняли свои места и все двери и окна были отворены, дабы все могли приблизиться, видеть и слышать, Царевич был введён в сопровождении четырёх унтер-офицеров и поставлен насупротив Царя, который, несмотря на душевное волнение, резко упрекал его в преступных замыслах. Тогда Царевич с твёрдостью, которой в нём не предполагали, сознался, что не только хотел возбудить восстание во всей России, но что если Царь захотел бы уничтожить соучастников его, то ему пришлось бы истребить всё население страны. Он объявил себя поборником старинных нравов и обычаев, так же как и веры, и этим самым привлёк к себе сочувствие и любовь народа.

В эту минуту Царь, обратясь к духовенству, сказал: “Смотрите, как зачерствело его сердце, и обратите внимание на то, что он говорит. Соберитесь после моего ухода, вопросите свою совесть!”

Царевич, оставшийся во всё это время спокойным и являвший вид большой решимости, был после всего отвезён обратно в крепость…

В донесении де Лави французскому министерству говорится: “Царевич Алексей, сын Петра, о котором много говорили, заключён два дня тому назад в крепость; уверяют, что со времени его возвращения между бумагами государственных преступников нашлись письма, из которых оказалось, что он замышлял против жизни своего отца; мне передали, что в прошлую субботу Царь позвал его в Сенат и там, обнимая его, сказал: “Я тебе отец, а ты мне сын: как же ты, несчастный, хотел меня убить? Вот, — прибавлял он, — доказательства”, — и показал ему бумаги. Царь не мог удержаться от слёз и, после того как сын просил у него прощения, предал его епископам и прочим духовным лицам, чтобы судить его преступления как можно умереннее”».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.