Образ войны как феномен общественного сознания

Образ войны как феномен общественного сознания

Одним из важнейших элементов военной психологии является образ войны, то есть комплекс представлений о ней. Он включает в себя как интеллектуальные, так и эмоциональные компоненты. Интеллектуальные — это попытки рационально, логически осмыслить явление. Эмоциональные представляют собой совокупность чувств, эмоциональных отношений к данной войне.

Субъект восприятия, формирования этого образа может быть весьма дифференцированным: это и массовое общественное сознание, это и высшее политическое, а также военное руководство, и наконец, это армейская масса, включающая низшее и среднее командное звено. Можно и более детально дифференцировать эти субъекты, однако именно для обозначенных категорий существуют свои специфические закономерности формирования образа войны, хотя, разумеется, эти субъекты не отделены друг от друга непроходимыми барьерами, и потому существуют еще более обобщенные, даже универсальные психологические механизмы, характерные для всех. Естественно, чем ближе субъект к высшим звеньям управления, то есть к точкам пересечения информационных потоков и структурам, принимающим решение, тем выше доля интеллектуальных, рациональных компонентов как в формировании образа войны, так и в его структуре. Соответственно, массовое общественное сознание ориентируется прежде всего на эмоциональные компоненты, во многом определяемые так называемой «психологией толпы», а также формируемые под воздействием пропаганды.

Каково содержание категории «образ войны»?

Образ войны в широком смысле включает в себя и собственный образ, и образ врага. Здесь же и представления о ее характере и масштабах, и о соотношении сил, и, безусловно, о перспективах, которые, как правило, видятся благоприятными для себя и неблагоприятными для противника (в противном случае, если не надеяться на победу, то войну бессмысленно и начинать). Но на то же рассчитывает и противник!..

Образ войны никогда не бывает статичным. Более того, его можно весьма четко подразделить на три типа: 1) прогностический; 2) синхронный; 3) ретроспективный.

Прогностический образ, независимо от того, доминирует ли в нем интеллектуальный, характерный для военно-политического руководства, или эмоциональный, свойственный массовому сознанию, компонент, как правило, не бывает адекватен. Обычно выдержанный в оптимистических тонах, а потому ложный образ, он и делает войну в принципе возможной. «На Рождество мы будем дома!» — таково было широко распространенное мнение накануне Первой мировой. «Страна ждала обещанного быстрого победного марша армии, — вспоминал российский современник начало войны. — Хлеставший из ротационных машин поток газет кричал о скорых решающих сражениях»[109]. Но реальность оказалась совершенно иной. «Войны, которая на самом деле произошла, никто не хотел, потому что никто ее не предвидел»[110]. Причем, это было свойственно всем противоборствующим сторонам. Аналогичное состояние умов характерно и для Второй мировой войны.

С эмоциями все понятно: «патриотический угар», или своего рода социальная истерия не могут быть адекватны реальности. Но возникает вопрос: почему люди, профессионально занимающиеся принятием политических и военно-стратегических решений, как правило, допускают грубейшие просчеты в прогностической оценке важнейших параметров войны (времени начала, масштабов и характера боевых действий, величины потерь, исхода войны и др., причем обычно не только отдельных из перечисленных моментов, но их частичного или даже полного комплекса)? Ведь XX век показал, что практически ни в одной из крупных войн стратегическое прогнозирование не было адекватным реальному ходу событий — либо по большинству, либо по всем компонентам.

Дело здесь, вероятно, в универсальном и древнем мыслительном механизме, который используется человеком для прогнозирования будущего. Он может быть определен как процесс структурной экстраполяции. В соответствии с ним, новое, ранее неизвестное, «будущее» представляют таким же, как уже существующее, известное. Сложные процессы структурируются в соответствии с уже имеющимся опытом, причем считается, что компоненты этого будущего вступают в те же взаимосвязи, как и в прошлом[111].

Неадекватность прогнозирования проявляется, прежде всего, в недооценке противника. Так, перед русско-японской войной все высшее русское общество, включая императора, и даже Генеральный Штаб относились к японцам как к диким недоразвитым азиатам, «макакам», перенося ранее оправданный опыт европейского высокомерия к отставшим в индустриальном, техническом и военном отношении странам на совершенно незнакомую еще ситуацию, в которой Япония первой из азиатских стран совершила модернизационный рывок. При этом явно переоценивался и противопоставлялся неприятельскому морально-психологический потенциал собственных войск. Характерный пример такого отношения приводит русский военный психолог Н. Н. Головин: «В 1905 г., когда посылалась на Восток эскадра адмирала Рожественского, был сделан подсчет боевой силы флотов, которым суждено было встретиться у берегов Японии. Выяснилось, что материальные коэффициенты для русских и японцев относились как 1:1,8. Морской министр адмирал Бирилев написал в ответ на этот подсчет, что подобные коэффициенты хороши для иностранцев; у нас-де, русских, есть свой собственный коэффициент, которым является решимость и отвага. Цусима доказала, насколько адмирал Бирилев был прав в своих методах стратегического подсчета…»[112]

Просчет в прогнозировании потенциала противника и его воли к сопротивлению был допущен даже в такой локальной войне, с абсолютно несопоставимыми силами сторон, как советско-финляндская «зимняя» война 1939–1940 гг., победа в которой досталась СССР непомерно высокой ценой. Достаточно сравнить безвозвратные потери побежденных и победителей в этом вооруженном конфликте: немногим более 48 тыс. человек потеряли проигравшие войну финны, тогда как потери советских войск составили почти 127 тыс. человек убитыми, умершими от ран и пропавшими без вести[113].

Эти же закономерности неудачного прогнозирования с особой очевидностью проявились в мировых войнах. Причем, в Первую мировую такой стратегический просчет был допущен обеими противоборствующими сторонами: Россия не успела перевооружиться и модернизировать свою армию, а Германия, опередившая в этом отношении и Францию, и Россию, не учла ни масштабов антигерманской коалиции, ни ее ресурсных и мобилизационных возможностей, ни перспектив затяжного, изнуряющего характера войны (расчет был на блицкриг). Того же порядка стратегический просчет, заключавшийся в переоценке собственных сил и недооценке противника, вылился в лозунг «малой кровью на чужой территории», с которым СССР подошел ко Второй мировой войне, а Германия повторила свою прежнюю ошибку, рассчитывая на молниеносный разгром всех основных противников.

Наконец, еще один пример неадекватного прогноза — Афганская война 1979–1989 гг. А ведь в арсенале советских стратегов должен был присутствовать опыт аналогичной войны США во Вьетнаме и еще более непосредственный, хотя и отдаленный опыт британского проникновения в Афганистан, который продемонстрировал невозможность навязывания народам этой страны чужой воли, социальных образцов и ценностей даже такими изощренными колонизаторами, которые покорили половину мира. Несмотря на все это, было принято ошибочное решение о непосредственном вооруженном вмешательстве во внутренние дела этой соседней страны. Афганская война оказалась не только затяжной и неперспективной с точки зрения военного способа решения проблем, но и подорвала политические позиции СССР в мире, отягощающе сказалась на и без того стагнировавшей экономике, усугубила кризис ценностей в советском обществе, а в конечном счете стала одним из факторов краха социализма, распада СССР, провоцирования многих «горячих точек» уже на постсоветском пространстве.

Ошибки структурного экстраполирования допускались на всех уровнях прогнозирования, а значит и формирования «прогностического» образа войны. Так, в XX веке постоянно и быстро осуществлялся технический прогресс, в том числе в сфере вооружений, средств передвижения, связи и т. д., а вместе с ним каждая война приобретала качественно новые характеристики, изменявшие стратегию и тактику. Но начинались многие войны с прямого и непосредственного перенесения опыта предыдущих, расчета на старые, апробированные стратегические и тактические схемы.

Подробнее эти просчеты можно рассмотреть на примере Первой мировой войны. Причем, в русской армии они оказались по ряду параметров большими, чем в германской, особенно на начальном этапе. Сказались не только меньшая мобилизационная и техническая готовность, но и определенная инертность мышления, и элементарная неорганизованность. «Гвардия и армия шли на войну, — так описывает переброску русских войск в 1914 году писатель Всеволод Вишневский, четырнадцатилетним мальчишкой сбежавший на фронт. — Когда армия приняла запасных, она была поднята и поставлена на колеса. Армия оторвалась от своих казарм. Пять тысяч пятьсот эшелонов уносили армию к границам. Верная заветам старых лет, она двинулась в поход, утяжеленная громоздким и сложным имуществом. Она тащила его за собой, уподобляясь армиям прошлых веков, за которыми следовали тяжелые обозы со скарбом, живностью и прочими запасами. Каждая дивизия шла в шестидесяти эшелонах, в то время как каждая, молниеносно брошенная, германская дивизия шла лишь в тридцати эшелонах»[114].

Другой пример: в 1914 году блестящие кавалерийские полки идут в лобовую атаку против пулеметов и скорострельной артиллерии, а офицеры с обнаженными шашками шагают на врага, как на плацу, ведя за собой плотные массы пехоты. Этому анахронизму (сродни своеобразному самоубийству) была масса примеров с обеих воюющих сторон. Так полегли некоторые лучшие гвардейские части русской армии, та же участь постигла Первый королевский баварский уланский полк кайзера Вильгельма, атаковавший французские части в Лотарингии. Это запаздывание с изменением тактики, отставание ее от военно-технического прогресса явилось одной из причин почти поголовного «выбивания» русского кадрового офицерства уже в течение 1914–1915 гг. В начале войны никто не представлял ее действительных масштабов и характера, а командование с трудом осознавало реалии новой «окопной» войны.

Синхронный образ войны формируется непосредственно в ходе событий, по мере приобретения реального опыта. Это не означает, что соотношение интеллектуальных и эмоциональных компонентов радикально меняется в пользу рационального подхода. Но степень адекватности, как правило, увеличивается именно в силу приобретенного нового знания. Эмоциональный компонент тоже становится более адекватным, «оптимальным» в том смысле, что исчезает эйфория начала войны, ломаются пропагандистские стереотипы. «В окопах, — по словам участника Первой мировой В. Арамилева, — меняются радикально или частично представления о многом»[115]. Представления о войне конкретизируются непосредственно пережитым и увиденным, а их основой становятся ежедневные тяготы войны, фронтовой быт, жертвы, участие в схватках с противником. Абстрактные патриотические идеи, хотя и сохраняются, все больше отодвигаются на второй план, особенно если не вполне ясен смысл войны.

И снова наиболее характерна в этом отношении Первая мировая война, в которой ни цели сторон, ни интересы огромных масс воюющих не были вполне определенными. «Ряд за рядом направлялись мужественные, печальные, равнодушные лица в сторону запада, к неведомым боям за непонятное дело»[116], — такими, например, увидел идущие на фронт русские войска летом 1915 г. американский корреспондент Джон Рид. Именно поэтому армии противоположных сторон оказались столь уязвимы для революционной пропаганды и разложения. Именно поэтому стало возможным появление практически неизвестного ранее и не наблюдавшегося позднее, в других войнах, феномена «братания» с неприятелем. На русско-германском фронте первые, единичные случаи «братания» имели место уже весной 1915 г., а после февральской революции приобрели массовое распространение[117].

Иная ситуация сложилась во Второй мировой войне: там вопрос стоял однозначно и жестко — победа или смерть. Порабощение и уничтожение целых народов являлись единственной альтернативой полному разгрому фашистской Германии. Всем был ясен смысл этой войны, а потому, при гораздо больших лишениях и жертвах, проявлены массовые стойкость и героизм, ожесточенность сопротивления агрессору.

Синхронный образ войны также формируется разными субъектами и, соответственно, становится фактом как массового сознания, так и профессионального осмысления политиками и военными специалистами. В первом случае существенное влияние оказывается на морально-психологическое состояние общества и армии, во втором — на принятие конкретных политических и стратегических решений, на развитии тактики в текущей войне.

Наконец, ретроспективный образ войны становится, с одной стороны, фактом исторической памяти народа, с другой, — предметом профессионального анализа разными специалистами (историками, военными, идеологами и политиками). Если рассматривать войну в целом как элемент исторической памяти народа, то ее событийная насыщенность, эмоциональная составляющая и общественная значимость постепенно со временем угасают. Но в профессиональном отношении этот образ становится более дифференцированным в зависимости от того, на какой его аспект направлено основное внимание. По прошествии времени становится более доступной информация, раскрываются архивные документы, и историки получают возможность более детального, полного и спокойного осмысления хода событий, их исторического значения. Военные специалисты анализируют прошедшую войну с точки зрения извлечения необходимого опыта для будущих войн, тем самым выполняя весьма противоречивую работу: позитивную и негативную одновременно. Полезным оказывается осмысление всего нового, что привнесла конкретная война в стратегию и тактику, в военное искусство в целом. Негативным становится почти неизбежная абсолютизация этого опыта, тогда как последующая война всегда оказывается весьма отличной от предыдущей. Идеологи, как правило, борются за соответствующее отражение конкретной войны в исторической памяти народа, так что ретроспективный образ войны становится одним из инструментов в решении текущих политических и идеологических задач. Наконец, ретроспективный образ войны становится одним из инструментов международной политики и дипломатии.

Особенно сильно на историческую память народа влияет ретроспективная пропаганда. Так, Первая мировая война, называвшаяся современниками Великой, Отечественной, Народной, при большевиках оказалась радикально переосмысленной и переоцененной, получила ярлык «империалистической» и «захватнической» с обеих сторон, и было приложено максимум усилий, чтобы вытеснить все позитивные патриотические оценки войны, образцы проявленного на фронтах героизма, да и саму эту войну из народной памяти. Причем, в качестве противопоставляемого образца поведения, возводимого в ранг героизма, средства пропаганды преподносили действия большевистских агитаторов по разложению русской армии и даже дезертирство. Главными пропагандируемыми событиями в советское время оказались Октябрьская революция и Гражданская война, причем средствами массовой информации, произведениями литературы и искусства (особенно кино) в сознание внедрялись героические символы-образцы новой эпохи: красные командиры, комиссары и партизаны (Чапаев, Котовский, Буденый, Лазо и др.).

Ретроспективный образ, как правило, частично вбирает в себя и прогностический, и синхронный образы войны, естественно, с очень большой и содержательной, и ценностной корректировкой. В нем же заложены основы прогностических образов будущих войн, содержащие как элементы адекватного предвидения, так и заведомые искажения в силу особенностей человеческого мышления, недостатка информации и объективной неопределенности будущего.