ОДИНОЧКА

ОДИНОЧКА

Скольких революционеров сломала царская тюрьма с ее одиночками и карцерами, тупыми надзирателями и раз навсегда заведенным распорядком жизни… Ломала не скудностью казенного пайка, не жесткостью арестантской койки. Ломала одиночеством и кажущейся безысходностью. Тюрьма становилась экзаменом для революционного романтизма, нередко разбивавшегося об эти холодные стены.

Петербургский дом предварительного заключения на Шпалерной улице был обычной российской тюрьмой. А камера № 193, в которую поместили Ульянова, — обычной одиночкой: от дверей до окна шесть шагов. Так что рассказы самарских стариков о поведении на допросах, законах «сидения» и тюремного выживания, которые он внимательно выслушивал за чашкой кофе у Виктории Юлиановны и Александра Ивановича Ливановых или во время игры в шахматы от Николая Степановича Долгова, вполне пригодились.

Особенно тяжкими были первые недели. Еще в ноябре, когда из Москвы приезжали погостить Мария Александровна и Анна Ильинична, он попросил сестру — в случае ареста — «не пускать мать для хлопот о нем в Питер»1. Просьбу исполнили. И вот теперь он сидел без свиданий и передач, ничего не зная о том, кто арестован вместе с ним и что вообще происходит на воле.

В отличие от уголовных, которых выводили на общие прогулки, где они затевали шумные игры и могли сколько угодно общаться между собой, политических действительно «выдерживали» одиночеством. Зарешеченные окна находились в глубокой нише чуть ли не под потолком. Для человека, привыкшего к гимнастическим упражнениям, можно было, оперевшись одной ногой на парашу и изогнувшись всем корпусом, ухватиться за решетку и подтянуться к окну. Тогда, на считанные секунды, покуда хватало сил, открывался вид сверху на тюремный двор с дощатыми загородками для одиночных прогулок, которые Владимир Ильич сразу назвал «шпацирен-стойлами»2. Но ни эти наблюдения, ни перестукиванье стен по тюремной азбуке результатов не давали.

Первый допрос состоялся 21 декабря. На вопросы подполковника Отдельного корпуса жандармов Клыкова и товарища прокурора С.-Петербургской судебной палаты А. Е. Кичина Владимир Ильич ответил: «Зовут меня Владимир Ильич Ульянов. Не признаю себя виновным в принадлежности к партии социал-демократов или какой-либо партии. О существовании в настоящее время какой-либо противоправительственной партии мне ничего не известно. Противоправительственной агитацией среди рабочих не занимался… О знакомствах своих говорить не желаю, вследствие опасения компрометировать своим знакомством кого бы то ни было»3. Судя по всему, из этого допроса обе стороны сделали надлежащие выводы: допрашивавшие — что толку от бесед с подследственным пока мало и надо его «выдержать», а у допрашиваемого — что улик против него немного, а посему и следствие может затянуться на достаточно долгое время.

Ну а для длительного «сидения» — Ульянов знал это — надо было решить, по меньшей мере, три задачи. Во-первых, наладить регулярную связь с «волей». Во-вторых, определить то повседневное дело, которое достаточно плотно займет его время. И третье — позаботиться о собственном здоровье, дабы избежать обычных спутников одиночного заключения — психических расстройств и туберкулеза. А для всего этого необходимо было добиться максимального количества свиданий и передач, возможности получения книг и неказенной еды, то есть полностью использовать свои «права» и вытянуть у администрации тюрьмы все «блага», положенные подследственному, но еще не осужденному.

Рождество и Новый год он впервые встретил один. Вместо традиционной маминой елки, смешных подарков и семейного застолья — разговор с прокурором. А. Е. Кичин, прославившийся реакционными взглядами даже в судебном ведомстве, был известен своим злобным отношением к политзаключенным, в каждом из которых он видел чуть ли не личного врага4. Как прошла их беседа с Ульяновым — протоколом не зафиксировано. Но законы и тюремные правила Владимир Ильич знал. Пугать или спорить с ним было бесполезно. Ведомо было прокурору и то, что шеф Ульянова, известный в столице адвокат М. Ф. Волкенштейн и председатель Совета присяжных поверенных Петербурга В. О. Люстих изъявили желание взять подследственного на поруки5. Поэтому исход беседы с прокурором был благоприятен.

Уже 2 января 1896 года Владимир Ильич пишет Александре Кирилловне Чеботаревой, у которой он столовался, для передачи «знакомым»: «Литературные занятия заключенным разрешаются: я нарочно справился об этом у прокурора, хотя знал и раньше (они разрешаются даже для заключенных в тюрьме). Он же подтвердил мне, что ограничений в числе пропускаемых книг нет. Далее, книги разрешается возвращать обратно, — следовательно, можно пользоваться библиотеками. С этой стороны, значит, дела обстоят хорошо»6.

Судя по всему, вопрос о «повседневном деле» он для себя к этому времени решил. «У меня есть план, — говорилось в письме, — который меня сильно занимает со времени моего ареста и чем дальше, тем сильнее. Я давно уже занимался одним экономическим вопросом (о сбыте товаров обрабатывающей промышленности внутри страны), подобрал некоторую литературу, составил план его обработки, кое-что даже написал… Бросить эту работу очень бы не хотелось, а теперь, по-видимому, предстоит альтернатива: либо написать ее здесь, либо отказаться вовсе»7.

К письму прилагался обширнейший список литературы. Его основная часть действительно связывалась с предстоящей работой. Но были в нем и записи совсем иного рода. Комбинируя реальных авторов и названия их работ с явно вымышленными, он запрашивал о судьбе товарищей.

Так, включив в список книгу Н. Костомарова «Герои смутного времени», он знал, что друзья поймут — речь идет о Ванееве и Сильвине, носивших клички Минин и Пожарский. Желая получить монографию В. Воронцова, книгу Брема «О мелких грызунах» или Майн Рида «Минога», он спрашивал о Старкове, имевшем кличку Веве, о Кржижановском, которого называли Сусликом, и о Надежде Крупской. А исторический роман некоего Гуцулла — да еще во французской транскрипции — означал Петра Запорожца. И когда позднее с воли ответили, что из «Героев смутного времени» в библиотеке есть лишь первый том и нет ни Воронцова, ни Брема, ни романа Гуцулла, Владимир Ильич понял, что арестованы Ванеев, Старков, Кржижановский, Запорожец, а Сильвин и Крупская пока на свободе8.

А с 9 января, через месяц после ареста, ему разрешают свидания с родными и передачи. Из Москвы приезжает Анна Ильинична, и он получает из дома и от друзей посылки за все прошедшие рождественские праздники…

Максим Горький написал как-то: «Каждый русский, посидев «за политику» месяц в тюрьме или прожив год в ссылке, считает священной обязанностью своей подарить России книгу воспоминаний о том, как он страдал»9. Письма Ульянова из предварилки — полная тому противоположность. Все происходящее в тюрьме он воспринимал прежде всего с юмором.

12 января Владимир Ильич пишет Анне Ильиничне: «Получил вчера припасы от тебя, и как раз перед тобой еще кто-то принес мне всяких снедей, так что у меня собираются целые запасы: чаем, например, с успехом мог бы открыть торговлю, но думаю, что не разрешили бы, потому что при конкуренции с здешней лавочкой победа осталась бы несомненно за мной. Хлеба я ем очень мало, стараясь соблюдать некоторую диету, — а ты принесла такое необъятное количество, что его хватит, я думаю, чуть не на неделю, и он достигнет, вероятно, не меньшей крепости, чем воскресный пирог достигал в Обломовке»10.

Спустя два года, когда в тюрьму попадает его младший брат Дмитрий, Владимир Ильич пишет матери: «Нехорошо это, что у него уже за 24 месяца одутловатость какая-то успела появиться. Во-1-х, соблюдает ли он диету в тюрьме? Поди, нет. А там, по-моему, это необходимо. А во-2-х, занимается ли гимнастикой? Тоже, вероятно, нет. Тоже необходимо. Я по крайней мере по своему опыту скажу, что с большим удовольствием и пользой занимался каждый день на сон грядущий гимнастикой. Разомнешься, бывало, так, что согреешься даже в самые сильные холода, когда камера выстыла вся, и спишь после того куда лучше. Могу порекомендовать ему и довольно удобный гимнастический прием (хотя и смехотворный) — 50 земных поклонов. Я себе как раз такой урок назначал — и не смущался тем, что надзиратель, подсматривая в окошечко, диву дается, откуда это вдруг такая набожность в человеке, который ни разу не пожелал побывать в предварилкинской церкви!»11

А спустя пять лет, когда в тюрьму попадает его младшая сестра Мария, он пишет ей: «Как-то ты поживаешь? Надеюсь, наладила уже более правильный режим, который так важен в одиночке? Я Марку писал сейчас письмо и с необычайной подробностью расписывал ему, как бы лучше всего «режим» установить: по части умственной работы особенно рекомендовал переводы и притом обратные, т. е. сначала с иностранного на русский письменно, а потом с русского перевода опять на иностранный. Я вынес из своего опыта, что это самый рациональный способ изучения языка. А по части физической усиленно рекомендовал ему, и повторяю то же тебе, гимнастику ежедневную и обтирания. В одиночке это прямо необходимо.

…Советую еще распределить правильно занятия по имеющимся книгам так, чтобы разнообразить их: я очень хорошо помню, что перемена чтения или работы — с перевода на чтение, с письма на гимнастику, с серьезного чтения на беллетристику — чрезвычайно много помогает… После обеда, вечерком для отдыха я, помню, regelm?ssig [регулярно] брался за беллетристику и нигде не смаковал ее так, как в тюрьме»12.

Списки беллетристики, которую он «смаковал» в одиночке, не сохранились. А вот списки других книг, доставлявшихся Анной Ильиничной с помощью Потресова из библиотек университета, Академии наук, Вольного экономического общества, известны. Это прежде всего толстенные (и скучнейшие!) статистические сборники различных губерний, статистические обзоры промышленности России, указатели фабрик и заводов, книги о крестьянском хозяйстве, промыслах и общине, экономические доклады губернских управ и т. д.

На чтение литературы подобного рода уходила большая часть времени. И уже в январе 1896 года альтернатива (писать или не писать книгу) была решена. «Сплю я по девять часов в сутки, — сообщает он Анне Ильиничне, — и вижу во сне различные главы будущей своей книги»13. Одновременно начинаются и систематические занятия переводом с немецкого.

В январе Анна Ильинична пробыла в Питере недолго — около месяца. Перед возвращением в Москву обсудили вопрос о дальнейших контактах. После ее отъезда их могла бы поддерживать «невеста». «Относительно «невесты» для свиданий и передач, — пишет Анна Ильинична, — помню, что на роль таковой предложила себя Надежда Константиновна Крупская, но брат категорически восстал против этого, сообщив мне, что «против нейтральной невесты ничего не имеет, но что Н. К. другим знакомым показывать на себя не следует»14. Иными словами, «засвечиваться» ей не стоит. Пришлось воспользоваться услугами «нейтральной невесты», которую дал политический Красный крест.

В марте Анна Ильинична ненадолго приезжала вновь. И лишь в мае, когда мать и дочери устроились на даче близ Петербурга, для Владимира Ильича на эти несколько летних месяцев началась просто «райская жизнь». На получасовые личные свидания по понедельникам, хоть и не регулярно, стали приходить Мария Александровна и Мария Ильинична, а по четвергам, на общие часовые свидания через двойную решетку, — Анна Ильинична. Она же доставляла книги и вела шифрованную переписку. Три раза в неделю из дома приносили приготовленные матерью передачи, которые позволяли держать предписанную врачами строгую диету. За отдельную плату Владимиру Ильичу разрешили также получать платные обеды, минеральную воду и молоко15.

Нынешние «лениноеды» ерничают, поминая эти обеды, молоко и минеральную воду: это, мол, не тюрьма, а просто санаторий. Но так могут рассуждать лишь те, кто никогда не приближался к тюрьме ближе сотни шагов и полагает, что все ее проблемы зависят лишь от качества кормежки. Но заключенные страдали не только от скверных харчей.

Именно в этом «санатории», имея и свидания, и передачи, получил чахотку Анатолий Ванеев. Здесь сошел с ума Петр Запорожец. Заболел тяжелым психическим расстройством Сергей Гофман. Покончил с собой, перерезав горло осколком стекла, инженер Костромин. А Мария Ветрова, арестованная по делу упоминавшейся выше народовольческой типографии, после того как ее, Сильвина, Гофмана и других перевели в Петропавловскую крепость, где условия были никак не хуже предварилки, облила себя керосином, подожгла и трагически погибла 12 февраля 1897 года16.

«Трудно совладать с унынием, — писал невесте из предварительной одиночки Михаил Сильвин, — все те же стены, та же грязь, тот же шум, а тут еще погода пошла под осень, дни стали короче, хмурое небо висит сырым, душным, неприветливым покровом, дождь однообразным звуком стучит по крыше и в окна, отдаваясь в моей душе невеселой мыслью «я тебя доконаю, я тебя доконаю…»17

В своих мемуарах он рассказывает: «Настроение у меня в тюрьме было чрезвычайно изменчиво; то оно было ровным, спокойным, даже апатичным… То вдруг всего охватывала безысходная тоска, жалко было гибнущей молодости, хотелось жить, дело, в которое свято верил, казалось безнадежным, книга валилась из рук, ничего не хотелось делать, ни о чем думать. Как зверь, метался я от окна к двери, машинально отсчитывая шесть роковых шагов, — нет выхода, все то же, все то же. И как будто опускаясь в бездонную мрачную пропасть, полный глухого отчаяния, я закрывал глаза и, поникнув головой на скат подоконника, долго стоял неподвижно…»18

А были ли у Владимира Ильича хоть какие-то «перепады настроения», о которых писали многие заключенные? Или в отличие от них он обладал действительно железными нервами? На этот вопрос ответила Крупская: «Как ни владел Владимир Ильич собой, как ни ставил себя в рамки определенного режима, а нападала, очевидно, и на него тюремная тоска»19. Об этом в письме младшей сестре вскользь упоминает и он сам: «Иногда ухудшение настроения — довольно-таки изменчивого в тюрьме — зависит просто от утомления однообразными впечатлениями или однообразной работой, и достаточно бывает переменить ее, чтобы войти в норму и совладать с нервами»20. Значит, не в том дело, что не было у него «перепадов», а в том, что любыми способами он старался их преодолеть и никогда не писал ни родным, ни товарищам о том, «как он страдал».

А поводов для трепки нервов было предостаточно. Зубной врач Михайлов дал жандармам обширную информацию. Но использовать ее было достаточно сложно. Во-первых, нельзя было «засвечивать» провокатора. А во-вторых, о деятельности «стариков» Михайлов знал, как говорится, лишь из «третьих рук» — ближе его не подпускали. Поэтому арестованные продолжали проводить на допросах тактику «запирательства», полностью отрицая предъявляемые обвинения. Отступали от этого принципа лишь для того, чтобы облегчить участь товарища.

30 марта 1896 года на допросе, который вели жандармский подполковник Филатьев и уже упоминавшийся Кичин, Ульянов показал: «В квартирах рабочих на Васильевском острове, за Невской и Нарвской заставами я не бывал. Относительно предъявленных мне рукописей… отобранных, по словам лиц, производящих допрос, у Анатолия Ванеева, — объясняю, что они писаны моей рукой… Фактических объяснений о рукописях… я представить не могу»21.

На допросе 7 мая, проводившемся теми же лицами, Владимир Ильич ответил: «К показанию своему от 30 марта сего года я добавить ничего не могу. Относительно же свертка, в котором, по словам лица, производящего допрос, оказались предъявленные мне на предыдущем допросе мои рукописи, я ничего сказать не могу. По поводу сделанного мне указания на имеющиеся против меня свидетельские показания — объясняю, что не могу дать объяснений по существу вследствие того, что мне не указаны показывающие против меня лица»22.

Однако ситуация вскоре осложнилась. Кичин оказался достаточно тонким психологом. И если со «стариками» и старыми рабочими-кружковцами он так ничего и не добился, то долгие беседы с молодым вожаком путиловцев Борисом Зиновьевым оказались более эффективными. А попался он, как полагает Мартов, «на удочку политического тщеславия»23.

Кичин не скупился на лесть, изумлялся его талантам, интеллектуальному развитию и просил лишь об одном: прояснить, ради каких целей путается с интеллигентами столь выдающийся пролетарский лидер. В конце концов Зиновьев «раскололся». Сначала он говорил лишь о положении рабочего класса и задачах движения. Потом стал рассказывать о том, как участвовал в проведении стачек. Затем — как осуществлялась агитационная работа и как для помощи движению он «использовал» интеллигентов. Борис не был ни предателем, ни провокатором. Но его искренность и разговорчивость со столь опытными следователями сыграли весьма плохую роль.

«Как бы то ни было, — пишет Мартов, — а результатом этой «партизанской» политики, как ее после, — защищая, — назвал сам Зиновьев, явилось то, что его признание встреч с нами на собраниях разрушало всю нашу систему защиты, построенную на упорном отрицании фактов, добытых шпионской слежкой или оговорами предателей»24.

Все это потребовало нового сговора и точной координации показаний, благо связь между заключенными уже была налажена. Перестукивание по элементарной тюремной азбуке через несколько камер или этажей, которое они практиковали в первые дни после ареста, многого дать не могло и исключало сколько-нибудь серьезные сюжеты. Важную роль в передаче необходимой информации стали играть общие часовые свидания. В отличие от личных свиданий, где жандарм присутствовал постоянно, на общих «можно было сказать гораздо больше: надзиратель полагался один на ряд клеток, и говорить можно было свободнее. Мы пользовались с братом, — пишет Анна Ильинична, — псевдонимами, о которых условливались в шифрованных письмах… Пользовались, конечно, вовсю иностранными словами, которые вплетали в русскую речь»25.

После первых свиданий она стала передавать необходимую информацию родным и «невестам», приходившим к другим заключенным, и договаривалась с ними о том, какую книгу необходимо попросить товарищам в тюремной библиотеке. На страницах этой книги малозаметными точками отмечались буквы, из которых и складывалось послание. Именно так Ульянов переписывался с Кржижановским и Старковым, послал ободряющую записку Сильвину.

Что же касается связи с волей, то помимо «отточенных» книг, возвращаемых по четвергам в библиотеку, в ход пошла и самая простая тайнопись. «Конечно, — пишет Анна Ильинична, — никаких химических реактивов в тюрьме получить было нельзя. Но Владимир Ильич вспомнил, как рассказывал мне, одну детскую игру, показанную матерью: писать молоком, чтобы проявлять потом на свечке или лампе. Молоко он получал в тюрьме ежедневно. И вот он стал делать миниатюрные чернильницы из хлебного мякиша и, налив в них несколько капель молока, писать им меж строк жертвуемой для этого книги». Если же надзиратель заглядывал в «глазок», чернильница немедленно отправлялась в рот. Так что иной раз за писанием одного послания приходилось съедать их не менее полудюжины. В общем, «диетическое питание», не дающее до сих пор покоя «лениноедам», пригодилось. И на свидании Владимир Ильич, смеясь, говорил сестре: «Нет такой хитрости, которую нельзя было бы перехитрить»26.

Связь с волей ломала столь тщательно выстроенное жандармами одиночество и оказывала заключенным огромную моральную поддержку. Но от «воли» зависела и дальнейшая их судьба. Если бы организация продолжала действовать, то в какой-то мере с них можно было снять и обвинение в руководстве ею. Социал-демократы, уцелевшие после первых арестов 9 декабря 1895 года, прекрасно понимали это. И уже 15 декабря в квартире какого-то дьякона на Аптекарском острове состоялось собрание, на которое пришли около двадцати человек27.

Прежде всего избрали новый руководящий центр. В него вошли Степан Радченко, Сильвин, Мартов и Ляховский. Заведование техникой оставили Пономареву. В состав организации ввели прежних кандидатов — студента Лесного института И. А. Шестопалова, Федора Гурвича-Дана, Бориса Гольдмана-Горева, М. А. Лурье и новых членов — студентов университета Е. Д. Стратановича, Л. Г. Попова и М. Н. Лемана.

Предстояло решить две задачи. Во-первых, доказать, что аресты никак не затронули группу, за которой охотилась полиция. А во-вторых, что главные виновники волнений на предприятиях находятся на свободе и массовая агитация на фабриках и заводах продолжается.

Обе задачи можно было решить немедленным выпуском и распространением листовок. «Тут же, — пишет Сильвин, — было прочитано и одобрено к выпуску воззвание ко всем петербургским рабочим, написанное еще до арестов, кажется, Кржижановским и оставшееся у кого-то из товарищей в рукописи. Затем Мартов прочитал проект обращения к рабочим по поводу арестов, которое тоже было принято без поправок»28. Обе прокламации решили выпустить от имени «Союза борьбы за освобождение рабочего класса».

Выше отмечалось, что до сих пор вокруг вопроса о том, кто и когда придумал это название, кипят страсти. Первым, кто ответил на него, был Мартов. В воспоминаниях, написанных в 1919 году, указано: «Мы долго колебались, как назвать организацию… После разных предложений все сошлись на моем: назваться «Союзом борьбы за освобождение рабочего класса». Названию суждено было не только привиться, но и завоевать себе славу»29. В 1920 году эту версию поддержала Крупская. На собрании 15 декабря она не была, но, хотя несколько спутала содержание листков, написала вполне определенно: «По предложению Мартова группа была названа «Союзом борьбы за освобождение рабочего класса»…»30

В январе 1924 года иную версию изложил Тахтарев: «Ни одно из названий, предлагавшихся тем или другим из участников собрания, не удовлетворяло почему-либо других. Одно из этих названий, предложенное, по словам Аполлинарии Александровны (А. А. Якубовой), М. А. Сильвиным, вполне соответствовало своему назначению, но казалось другим слишком длинным. Это название было «Союз борьбы за освобождение рабочего класса»31.

Естественно, что эту версию изложил в мемуарах, вышедших в 1958 году, и сам Михаил Сильвин: «Мартов предлагал назваться «Петербургский рабочий союз». Я оспаривал это… Предлагаю назваться «Союзом борьбы за освобождение рабочего класса». После кратких прений мое предложение было принято значительным большинством голосов. Тут же постановили заказать печать и поставить ее на первом же выпускаемом листке»32.

Напомним и третью версию, излагавшуюся в предшествующей главе: решение об этом названии могло быть принято на сходке 4 декабря, то есть до арестов. Впрочем, споры о том, кто первым сказал «А», не столь уж существенны. Важно, что название действительно привилось и именно оно вошло в историю. Заметим лишь, что, когда в 1896 году встал вопрос о годовщине «Союза», его основатели и члены без всяких колебаний отметили «юбилей» в сентябре

Данный текст является ознакомительным фрагментом.