САМООПРЕДЕЛЕНИЕ

САМООПРЕДЕЛЕНИЕ

Сравнительно недавно О. В. Будницкий опубликовал сенсационный документ из коллекции С. Г. Сватикова, который, по мнению Сватикова, представляет собой «первое политическое заявление» Владимира Ульянова, относящееся к самарскому периоду. И оно якобы доказывает, что Ульянов являлся «активнейшим, если не главным членом кружка народовольцев, объявил войну культурничеству, призвал все партии объединиться в федеративный союз, и во главе теоретического органа союза решил просить стать… группу «Освобождение труда». Низвержение абсолютизма, как цель, и революционная борьба, как единственное средство, — вот основные пункты программы…»1

О том, что многие из тех, кто в 80-е годы становился на путь революционной борьбы, начинали с народовольчества, Ленин писал неоднократно. «Многие из них, — подчеркивал он, — начинали революционно мыслить как народовольцы. Почти все в ранней юности восторженно преклонялись перед героями террора»2. О том, что в Казани он сам был связан с кружком народоволки Марии Павловны Четверговой, входившим в Сабунаевскую организацию, писалось выше.

Что же касается Самары, то происхождение сватиковского документа связано, видимо, с эпизодом, о котором еще в 20-е годы поведал Алексей Беляков.

«В двадцатых числах декабря 1889 года, — пишет он, — в Самару приехал с явками на Скляренко новонародоволец, как он себя называл, М. Сабунаев, группа которого была занята собиранием сил разгромленной царским правительством «Народной воли» для организации революционных действий».

Для встречи с Михаилом Васильевичем, которому уже исполнилось 45 лет, собралось человек 12–15 молодежи. «Сабунаев зачитал нам проект программы «Союза русских социально-революционных групп», — рассказывает Беляков, — и пояснил, что «новонародническую партию надо считать переходной или, вернее, партией, объединяющей народовольцев, народников, социал-демократов и прочие оппозиционные группы в единое целое для борьбы с царским правительством». А поскольку «наша практическая программа действия среди фабрично-заводских рабочих нисколько не разнится от программы марксистов, социал-демократов», то «не исключена возможность, что мы сгруппируемся и под знаменем марксизма»3.

Главным оппонентом Сабунаева как раз и выступил на этом собрании Владимир Ульянов. Он решительно отверг возможность объединения народников с марксистами на столь неопределенной платформе. Алексей Беляков, поведавший об этой истории, о документе из коллекции С. Г. Сватикова ничего не знал. Но почти текстуальное совпадение смысла данного документа и изложенной Беляковым позиции Михаила Сабунаева несомненно. И в этой связи вполне естественно предположить, что сватиковская рукопись, видимо, является копией с какого-то сабунаевского документа, которую могли снять, например, для подготовки контрвыступлений… Остается лишь добавить то, о чем Будницкий, видимо, не знал. Экспертиза рукописи, проведенная Институтом Маркса-Энгельса-Ленина в 1934 году, показала, что почерк, которым она написана, не принадлежит Владимиру Ульянову4.

Спустя много лет, весной 1920 года, отвечая на вопрос о том, когда именно началась его революционная деятельность, Ленин напишет в анкете: «1892–1893… Самара… Нелегальные кружки с-д…»5

И совсем не потому, что в этом году завершился процесс его марксистского самообразования и саморазвития. А потому, что политические страсти в связи и вокруг голода 1891–1892 годов заставили «марксят» четко отделить себя от остальной самарской интеллигенции.

Обозначились и противники. Прежде всего — та сытая и чиновная либеральная публика, которая в свободное от карьерной суеты время всячески имитировала «народолюбие», все еще считавшееся с прошлых лет признаком хорошего тона. Уже не раз упоминавшийся Алексей Беляков вспоминал, что, несмотря на неисчислимые толпы нищих, плач и стенания на каждом шагу, на ежедневно описываемые в газетах ужасы в голодающих районах, либеральное общество продолжало то же обычное течение жизни, «которое наблюдалось в Самаре до голодных дней. Балы, концерты, танцевальные вечера шли своим чередом», с той только разницей, что теперь иногда концертировали или танцевали «в пользу голодающих». Своим чередом устраивались и те же «журфиксы» с чаем и колбасой. Изменились лишь темы разговоров. «Стало скучней, однообразнее и тоскливее»6.

Именно такого рода едкие самарские наблюдения о тех, кто, прикрывая свое полное безразличие и равнодушие, любит «в промежутке между пирогом с визигой и зеленым (карточным. — В. Л.) столом толковать о меньшем брате и сочинять гуманные проекты «улучшения» его положения», о тех, кто собирал «салонные сплетни про злых марксистов» и одновременно раскланивался «перед правительством за спасение народа от окончательного разорения», мы встречаем и на страницах ленинской работы «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?», писавшейся как раз в 1892–1894 гг.7

Если бы в этих «салонных сплетнях» речь шла о выводах из серьезного анализа марксистской литературы, то тут было бы просто необходимо без лишних эмоций поспорить по существу дела. Но обвинения в желании «разорить мужика» являлись заведомым вздором. И спокойно сносить его во имя терпимости к «инакомыслию» было не в характере Владимира Ульянова и его коллег. Они приняли вызов.

Задача была не из легких. «В то время, — вспоминала Анна Ильинична, — время большого авторитета Михайловского, В. В. и других народников, когда отблеск «Народной воли» горел еще ярко, а свет социал-демократической пропаганды только еще загорался, — особенно в таких специфических крестьянских провинциях, как Поволжье, — на молодых людей, несущих эту пропаганду, смотрели, как на чересчур самонадеянных юнцов. Все бывшие ссыльные (Самара была первым этапом из Сибири) — поднадзорные или состоявшие в тесной связи с ними, — из каковых составлялось тогда передовое провинциальное общество, или не удостаивали вовсе своим вниманием взгляды таких мальчишек, или обрушивались на них очень резко»8.

Но что-что, а уж резкость менее всего пугала Ульянова и его друзей, ибо и они принадлежали к числу тех, кому, как говорится, «лезть за словом в карман» не приходилось. Владимир, Алексей Скляренко и высланный в марте 1893 года из Казани в Самару их однолеток Исаак Христофорович Лалаянц, сразу же получивший за свое отчество кличку Колумб, не упускали случая скрестить полемические шпаги с любыми оппонентами, не взирая ни на какие авторитеты.

«Вскоре в городе, — вспоминал Лалаянц, — публика нас иначе и не называла, как тройкой, прибавляя к этому слову тот или иной эпитет в зависимости от «идеологического» отношения к нам говорившего. Наша тройка… была действительно тесно спаяна, и мы всегда появлялись и «выступали» вместе. Говорю «выступали» в том смысле, что если куда-нибудь приходил один или двое из нас, то вскоре появлялся и другой и третий»9.

Общая стилистика дискуссий, которые вел Ульянов, жестко дифференцировалась. «В обращении его с людьми, — вспоминал М. И. Семенов, — отчетливо обнаруживались резкие различия: с товарищами, которых он считал своими единомышленниками, он спорил мягко, подшучивал весьма добродушно и старался всякими способами выяснить их ошибку и сделать ее для них очевидной. Но раз он усматривал в оппоненте представителя другого течения, например, заскорузлого и упорного народника, его полемический огонь становился беспощаден. Он бил противника по самым больным местам и мало стеснялся в выражениях»10.

В пылу полемики не щадили никого. И, видимо, все те «малоприятные слова», которые уже упоминались в связи с работой «Что такое «друзья народа»…», впервые озвучивались как раз во время таких баталий. Как заметил по этому поводу один из самарцев — когда молодежь разочаровывается в прежних «властителях дум», то со свойственным юности максимализмом она без сожаления «выбрасывает старых «богов» в мусорную яму»11.

Это коробило «ветеранов», и, как пишет А. И. Елизарова, Владимиру «не прощались резкие нападки на таких признанных столпов общественного мнения, как Михайловский, В. В., Кареев и др…Более солидные слои передового общества смотрели на него, как на очень способного, но чересчур самонадеянного и резкого юношу. Лишь в кружках молодежи, будущих социал-демократов, пользовался он безграничным уважением»12.

Водовозов написал еще более категорично: для кружковцев Владимир Ульянов был не только «непререкаемым авторитетом, но «на него там молились…». И тут он опять-таки явно перебирал. Не те это были люди.

Все знавшие Скляренко писали, что это был сильный, смелый и дерзкий юноша, «никому не позволявший наступать себе на ноги». Особым почтением к авторитетам — ни в политике, ни тем более в повседневности — он не страдал. И если уж говорить о его отношениях с Владимиром Ульяновым, который в эти годы тоже был достаточно сильным юношей, то Алексей без всякого почтения, «по-товарищески» нередко клал его на лопатки во время тех борцовских схваток, которые «марксята» любили устраивать во время летних прогулок13.

Исаака Лалаянца тоже раздражали позднейшие писания, изображавшие взаимоотношения Владимира Ильича с товарищами как отношения учителя и учеников, «молившихся» на него.

«В обычном, организационном смысле, — писал он, — мы собой никакого кружка не представляли; определенных регулярных собраний этот «кружок» не устраивал и никаких систематических занятий в нем ни Владимиром Ильичем, ни кем-либо другим из нас не велось. Это просто была маленькая группа очень близко сошедшихся между собой товарищей-единомышленников, тесно сплотившихся друг с другом среди моря окружающей нас разномыслящей интеллигенции».

Собирались, как и прежде, либо у Ульяновых, чаще у Скляренко, «а то и просто, — вспоминал Лалаянц, — отправлялись куда-нибудь за город, например, в Аннаевское кумысолечебное заведение, или прямо на берег Волги, к пароходным пристаням, где можно было в достаточно чистой и уютной комнатке какой-нибудь скромной пристанской пивной вести беседы на интересующие нас темы за кружкой жигулевского пива…

Будучи в… (главных. — В. Л.) вопросах в основном вполне согласны между собой, — в понимании тех или иных частностей мы иногда расходились, что порождало порою между нами жестокие споры, пока путем детального разбора темы не удавалось достигнуть полного единомыслия. Почти всегда в таких случаях бывал прав, конечно, В. И.»14.

Но, естественно, не дискуссии на журфиксах и не беседы за кружкой пива составляли основное занятие друзей. Споры о том, «любят» ли социал-демократы мужика или нет, тоже были малопродуктивны. Думающую радикальную молодежь гораздо больше интересовала та полемика о путях развития России, которую развернул в это время Георгий Плеханов вокруг книг В. В. [В. П. Воронцова] и Николай-она [Н. Ф. Даниельсона]. А эта полемика требовала основательного владения материалами земской статистики, на которых теоретики народничества строили свои выводы и о сугубой самобытности крестьянской общины, и о бесперспективности для России капиталистического пути развития. Значит, и отвечать надо было тем же оружием — цифрами и фактами, а не заверениями в «любви к мужику». И среди молодых марксистов началось повальное увлечение статистикой.

Помимо материалов земской статистики, которые Владимир Ульянов брал в библиотеках, он стал чаще захаживать к И. М. Красноперову, заведовавшему статбюро губернской земской управы и выпускавшему соответствующие сборники по состоянию крестьянского хозяйства Самарской губернии. Алексей Скляренко поступил письмоводителем к земскому начальнику А. И. Самойлову. Это дало ему возможность для опроса волостных управлений рассылать анкеты, ездить для разбора дел по деревням, принимать приезжавших с жалобами в город15.

Увлекся статистикой и Алексей Преображенский. Вместе с Ульяновым они составили опросный лист для подворного обследования села Неяловки Тростянской волости, и Владимир за свой счет отпечатал его в 200–250 экземплярах. Теперь даже в дискуссиях между собой, писал Преображенский, «спорили мы с цифрами в руках, с ссылками на книги… Как только, бывало, я в споре с Владимиром Ильичем допущу какой-либо промах, — у него сейчас же заблестит зеленый огонек в глазах: «Ну, ну, брат, поправляйся»16.

Однако чем более углублялся Владимир Ульянов в изучение статистических материалов, тем более смущала его определенная ограниченность сведений, содержавшихся в земских отчетах. Поначалу в них приводились лишь данные пообщинные, оперирующие усредненными цифрами о благосостоянии отдельных деревень как неких «условноцельных единиц». Когда же земская статистика перешла к подворным переписям, то проводить их стали лишь по выборочным признакам, например по количеству надельной земли, по числу рабочего скота и т. п. Это искусственное вычленение отдельных сторон крестьянского хозяйства, хотя и содержало интереснейший материал для анализа, все-таки не давало возможности для комплексного политико-экономического исследования процессов, происходивших в российской деревне.

И вот — где-то в начале 1893 года — Владимир берет в так называемой «библиотеке самарских гимназистов» новую объемистую монографию В. Е. Постникова «Южно-русское крестьянское хозяйство», вышедшую в Москве в самом конце 1891 года17. Казалось бы, жуткая скучища! Но на Владимира книга производит огромное впечатление, и позднее он уважительно напишет, что эта работа представляет собой «одно из наиболее выдающихся явлений в нашей экономической литературе последних лет…»18.

Работая чиновником по устройству казенных земель в Таврической губернии, Постников скрупулезно собрал и обработал дифференцированные данные по ряду уездов Таврической, Херсонской и Екатеринославской губерний, которые дали ярчайшую картину прогрессирующего разложения общины и расслоения российского крестьянства.

Поскольку в данном регионе преобладало зерновое хозяйство, Постников положил в основу своих расчетов площадь посева каждого двора, причем не только на надельной, но и на арендованной и купчей земле. Используя эти данные, а также сведения о наличии рабочего скота, сельхозорудий, наемных работников, он разделил все общинное население на три группы — по степени самостоятельности и способам ведения хозяйства.

Первая группа — зажиточные крестьянские семьи, засевающие более 25 десятин на двор. Численно она составляет около 20 процентов жителей деревни. Вторая группа — средние хозяйства, обрабатывающие от 10 до 25 десятин пашни. Их доля среди общинников равна примерно 40 процентам. И третья группа — крестьяне бедные, то есть мало сеющие (до 10 десятин) или не сеющие вообще, которых среди жителей села также насчитывается около 40 процентов.

Естественно, что крестьянские дворы третьей группы, не имевшие ни собственного тягла, ни сельхозорудий, были напрочь лишены возможности вести самостоятельное хозяйство, обеспечивающее прокорм семьи. И главным источником их существования являлась продажа своей рабочей силы. Постников пришел к выводу, что и положение хозяйств средней группы является шатким и непрочным, ибо их посев способен покрыть — и то, что называется, в обрез — лишь самые скромные потребности семьи в питании и корме скоту. Лишь крепкие хозяйства первой группы, в которых и урожайность, и оснащенность сельхозорудиями гораздо выше, производят продукцию, превышающую потребности семьи. И поскольку, как правило, в них засевается площадь, которую семья своими силами обработать не в состоянии, необходимым элементом такого хозяйства становится наем батраков.

Нынче при упоминании слова «кулак» иногда делают вид, будто придумали его чуть ли не во времена сталинской коллективизации. Между тем в пореформенной России кулаки быстро набирали силу. И богатели они не столько за счет более рачительного и старательного хозяйствования, сколько в результате жесточайшей эксплуатации своих односельчан. В солидном журнале «Вестник Европы» в октябрьском номере за 1890 год было написано: «Во многих местностях образовалось какое-то новое крепостное право. Господами являются уже не помещики, а кабатчики, кулаки и мироеды, грубые полуграмотные хищники, разоряющие народ с беспощадной последовательностью»19.

Постников также не ограничивается в своей книге констатацией имущественного неравенства среди крестьян. Анализируя взаимоотношения между деревенской беднотой и богатыми хозяевами, он приходит к выводу об «ожесточенной борьбе», являющейся «не борьбой общинных традиций и развивающегося в сельской жизни индивидуализма, а простою борьбою экономических интересов, которая должна окончиться роковым исходом для одной части населения, в силу существующего малоземелья», ибо «все слабое в хозяйственном смысле так или иначе, рано или поздно, должно быть выброшено из крестьянского земледелия»20.

Н. Валентинов считал, что книга Постникова оказала на Владимира Ульянова огромное влияние. И он прав. Дело в том, что плехановские «Наши разногласия», доказывавшие вступление России на путь капиталистического развития, оперировали данными, завершавшимися 1880 годом. С тех пор прошло более десяти лет. И новые труды столпов народничества, приводя среднеарифметические расчеты дележа общинной земли за эти годы, казалось бы, опровергали доводы марксистов. И вот теперь…

«Я вспрыгнул от радости», — писал Герцен, начав читать Фейербаха. Вероятно, — замечает Валентинов, — нечто подобное было и у Ульянова при чтении книги Постникова. Эврика! Он нашел то, что искал, что ему было нужно, что замечательно дополняло и Маркса, и Плеханова, хотя Постников никакого отношения к марксизму не имел»21.

Впрочем, как и многие другие серьезные эмпирические работы, книга Постникова страдала тем недостатком, что, поставив наиболее существенные вопросы крестьянской жизни, автор — оставаясь в рамках «чистой» статистики — не давал на эти вопросы сколько-нибудь удовлетворительных ответов. Точно так же как не мог он объяснить и выявленных им процессов, происходивших в российской деревне.

Поэтому, готовя обстоятельный реферат для самарских социал-демократов по книге Постникова, Владимир Ильич переводит ее богатейшие цифровые данные на язык политико-экономического исследования. И тогда количественные различия между тремя крестьянскими группами приобретают качественный характер, свидетельствуя о коммерциализации сельского хозяйства и дальнейшем углублении дифференциации общины по мере развития капиталистических отношений.

В 1892 году, выступая против попыток народников привнести в анализ социально-экономических отношений морально-этические категории «жалко — не жалко», «любит — не любит», Георгий Плеханов писал: «Научное изучение общественных явлений требует много спокойствия и, если угодно, даже холодного бесстрастия. Но зато только оно может создать прочную основу для страстной деятельности самоотверженного политического борца…» Иными словами, не логика исследования следует чувствам, а чувства должны следовать указаниям логики22.

С тем, что надо ставить перед собой лишь задачи, которые основываются не на «желаемом», а на реальной действительности, Ульянов был абсолютно согласен. «Первая обязанность тех, кто хочет искать «путей к человеческому счастью», — написал он, — не морочить самих себя, иметь смелость признать откровенно то, что есть»23. И книгу Постникова Владимир ценил прежде всего за то, что она давала картину реальной, а не придуманной жизни российской деревни. Но он никак не мог при этом не испытывать никаких чувств и оставаться холодным прагматиком.

Статистика, конечно, великая наука. Но ведь жизнь куда как сложнее. И тот самый, казалось бы, «не научный» вопрос — «жалко или не жалко» тех, кто, по словам Постникова, «так или иначе, рано или поздно» должен быть «выброшен из крестьянского земледелия», — для человека иной раз куда важнее, чем столбцы и таблицы самых наиточнейших цифр…

Именно эта, казалось бы, совсем «не научная» проблема и столкнула Ульянова не с кем-нибудь, а с самим Павлом Николаевичем Скворцовым, который, как отмечалось выше, в какой-то мере, прямо или косвенно, способствовал приобщению к марксизму самого Владимира.

В Казани в 1887–1889 годах они так и не встретились. В 1889-м Скворцов перебрался в Нижний Новгород, опять работал в земстве статистиком, по-прежнему писал в «Волжский вестник» и столичные журналы. Вокруг него и здесь сложился марксистский кружок, через который прошли Ванеев, Сильвин, Мицкевич, Леонид и Герман Красины, Владимирский, Гольденберг-Мешковский — многие из тех, с кем позднее придется вместе работать Владимиру Ульянову.

Именно в Нижнем, в мансарде дешевой гостиницы, которую называли «У Никанорыча», в августе 1893 года и произошла первая встреча Ульянова и Скворцова. В этой «маленькой комнатке, насквозь прокуренной, — вспоминал Михаил Григорьев, участвовавший в данной встрече, у нас с Владимиром Ильичем продолжались разговоры в течение шести часов»24.

Много лет спустя, в 1929 году, Павел Николаевич в беседе с исследователем Г. Л. Бешкиным сказал, что спор шел главным образом о «развитии русского капитализма»25. Ссылаясь на Энгельса, Скворцов утверждал, что разложение общины и «освобождение» крестьян от земли является единственным реально существующим вариантом дальнейшего развития. Этот путь прошли европейские цивилизованные страны, и иного, как бы это ни было прискорбно, не дано.

Заметим, кстати, что и Плеханов был достаточно близок к этой позиции. «Социал-демократы, — писал он в 1892 году, — не должны думать, что им легко будет предупредить предсказываемую Энгельсом экспроприацию крестьянства. Вернее всего, что это им не удастся. Но ответственность падет за это не на них, а последствия этого послужат опять-таки им на пользу»26.

Важно отметить, что если Плеханов считал все-таки возможным для социал-демократов стремление «предупредить… экспроприацию крестьянства», то Скворцов любую попытку препятствовать данному процессу оценивал как реакционную.

От своего учителя профессора Зибера Павел Николаевич унаследовал и некоторую однобокость восприятия марксистской теории. Народник М. Е. Березин писал, что «Скворцов в разговоре с ним заявил, что его интересует больше теоретическое решение вопроса, а не практика революционного движения, и производил впечатление «человека не от мира сего»27.

Некоторые отечественные и зарубежные биографы пытались раскрыть «ленинский феномен» с помощью нехитрого приема — определения той «книжки», которая сформировала мировоззрение Владимира Ульянова. И в самом деле, как просто: прочел Чернышевского, затем Нечаева или Ткачева, увлекся и позаимствовал их взгляды на цели и средства борьбы и вообще на смысл жизни.

Нынче таких примеров — людей «одной книги» — не счесть: читал человек всю жизнь скучные брошюрки по «научному коммунизму», а потом прочел вдруг Хайека — и открылся ему новый мир, и стал он сразу ярым либералом. Что ж, вполне возможно, хотя наверняка со временем узнает он и о совсем иных — «второй», «третьей», «четвертой» книжке…

А вот с молодым Ульяновым этот «нехитрый прием» никак не проходит, хотя известен не только весь круг его чтения, но и круг знакомств. Не увлекался он ни Нечаевым, ни Ткачевым. Чернышевским — да. Марксом — да. И, видимо, придется в этой связи согласиться по крайней мере с двумя выводами. Во-первых, с тем, что формирование его мировоззрения шло достаточно долго, а не было одномоментным прозрением. А во-вторых, что оно не могло носить сугубо «книжного» происхождения и характера.

Владимир Ульянов, при всей его молодости, был «от сего мира», и о проблемах российской деревни он знал не только по литературным источникам или статистическим справочникам. С раннего детства, еще в Кокушкине — и в неторопливых рассказах охотника Карпея, и в незамысловатых байках возчиков Романа и дяди Ефима, и в обыденных разговорах крестьянских ребятишек, с которыми играл в «бабки» и ходил в ночное, — приходилось ему слышать жалобы и сетования на безземелье, непосильные налоги и поборы. В Алакаевке все деревенские толки были о том же… Только теперь, помимо сочувствия и сопереживания, они пробуждали у Владимира глубокий интерес к изучению крестьянского хозяйства и быта.

А. И. Елизарова вспоминает: «Много заимствовал Владимир Ильич и из непосредственного общения с крестьянами в Алакаевке, где он провел пять летних сезонов подряд, по 3–4 месяца в год… Знакомясь в разговорах с общим положением крестьян,

Ильич старался больше узнать от них, чем говорил сам, — во всяком случае, убеждений своих не высказывал»28.

Спустя 30 лет, выступая на заседании Петросовета в марте 1919 года, Ленин скажет: «Кто бывал в деревне, тот знает, что лет 30 тому назад немало можно было найти в деревне стариков, которые говорили: «А при крепостном праве было лучше, порядку было больше, была строгость, баб роскошно не одевали»… Искренне добросовестные старики из крестьян и иногда даже просто пожилые люди говорили, что при крепостном праве было лучше»29. «Лет 30 тому назад…» — это как раз Алакаевка.

Но были и совсем другие разговоры, которые, видимо, довелось ему слышать на деревенских сходах, когда сгоняли крестьян для зачтения какого-либо правительственного сообщения. Во всяком случае, о таких сходах он писал в 1906 году: «Соберутся крестьяне, прослушают молча, разойдутся. А потом сойдутся одни, без начальства. И станут толковать. Станут обсуждать правительственное уверение, что чиновники и правительство не отстаивают выгоды помещиков. Посмеются. Скажут: знает кошка, чье мясо съела!.. Скажут: как это мы, дураки, до сих пор не заметили, что выгоднее нам помещиков и чиновников слушаться, чем самим решать все дела?»30 И это тоже картинка с алакаевской натуры, где в голодные годы мужиков не раз собирали для зачтения очередных сообщений «о мерах к улучшению крестьянского быта», дабы не зарились они на помещичье добро.

На хуторе Шарнеля познакомился Владимир Ульянов и с крестьянскими «смутьянами», которых власти всячески преследовали как «сектантов» за то, что свой протест они облекали в хитроумные рассуждения о том, как «жить по-божии». Именно здесь Владимир долго беседовал с известным на всю округу Амосом Прокопьевичем, описанным писателем Пругавиным, и не менее известным крестьянином Д. Я. Кисликовым. Амос из села Старый Буян был знаменит тем, что мог наизусть прочесть чуть ли не всю Библию. А Кисликов из села Гвардейцы, помимо того что хорошо знал Библию, еще и сочинял стихи.

Перетянуть их в разговоре от вопросов религиозных к житейским было нелегко, ибо главное, что занимало их, — «как придумать такую простую веру, без всякого обмана, которая бы сразу всех людей сплотила в единую семью?». Но поскольку собеседник слушал терпеливо и ясно было, что опасаться его не следует, то и о «мирском» они высказывали свое мнение. Так что беседы складывались к общему интересу и удовольствию31.

Спустя 12 лет Ульянову вспомнились эти беседы…

В 1905 году общероссийское крестьянское движение выдвинуло, казалось бы, странный лозунг: «Земля Божья!» Сколько сетований на невежество, на дикие деревенские предрассудки было излито тогда со страниц либеральной прессы! И совершенно напрасно… Ибо реальное содержание данного лозунга было вполне конкретно и понятно любому мужику. Раз земля «Божья», она не может оставаться собственностью помещиков и должна стать общенародным достоянием. «Земля Божья, — говорили крестьяне, — а мы у Господа арендатели».

Именно тогда, весной 1905 года, Владимир Ильич вспомнил свои беседы с Кисликовым и написал Алексею Преображенскому в Самару: «Жив ли тот радикал-крестьянин, которого Вы водили ко мне? Чем он стал теперь?»32 А Кисликов стал одним из тех революционных смутьянов, которые «словом Божьим» будоражили самарские деревни.

Так что Ульянов не зря любил повторять слова Маркса о том, что у крестьянина есть не только предрассудок, но и рассудок. И давний самарский знакомый Кисликов был одним из тех, кто помог ему понять эту истину.

Любопытный материал для размышлений давали и беседы с сельскими «мироедами». В мае 1890 года, во время одного из лодочных путешествий по Волге, в селе Екатериновка разговорился Владимир с местным торговцем П. Нечаевым, который был твердо убежден, что обнищание основной массы российских крестьян идет не с небес и не от Господа, а от «человеческой глупости и от жизни». А когда спутники Ульянова, народники, стали возражать, указывая на благодетельное влияние общины и артелей, Нечаев лишь раскатисто хохотал: хороши они лишь для сбора недоимок — благо круговая порука — да еще для выпивки, и то если мордобоем не кончится. «А для серьезной работы, для хозяйства — они ни к чему»33.

Был он знаком и с кулаком Афанасием Балабиным, по прозвищу Каштан, описанным Глебом Успенским в «Трех деревнях». Когда во время голода 1891 года К. М. Серебряков передал шарнелевцам две тысячи рублей для помощи окрестным крестьянам, Каштан пришел к Алексею Преображенскому и пригрозил физической расправой, если «коммунары» вздумают помогать бедноте. «Надо поддерживать не их, — заявил он, — а нас, потому что у них никогда ничего не было и не будет»34.

О других эпизодах вспоминала А. И. Елизарова: «Больше всякого материала почерпал он из рассказов Марка Тимофеевича Елизарова, происходившего из крестьян Самарской губернии и сохранившего тесную связь со своими односельчанами. Беседовал он и со старшим братом Марка Тимофеевича, Павлом Тимофеевичем. Это был так называемый «крепкий» крестьянин, разбогатевший арендой близлежащих удельных (т. е. принадлежащих царскому дому) земель и пересдачей их крестьянам. Самое популярное лицо в деревне, он бессменно выбирался в земские гласные. Как все люди его типа, он стремился к округлению капиталов, лез в купцы, чего позднее и добился. Помню, что меня удивляло, как подолгу, с каким интересом мог говорить Володя с этим полуграмотным, чуждым каких бы то ни было идеалов кулаком, и лишь позднее поняла я, что он почерпал у него данные о положении крестьян, о расслоении, идущем среди них, о взглядах и стремлениях этой экономической верхушки деревни. Заразительно, как всегда, хохотал он над некоторыми рассказами купца, и тот был чрезвычайно доволен оказываемым ему вниманием и проникнут большим уважением к уму Владимира Ильича. Но он не мог понять, что хохочет Володя часто не над тем, как ловко устраивают свои делишки деревенские купчины, а над народниками, над их наивной верой в крепость крестьянского уклада, в крепость общины».

И весьма примечателен комментарий А. И. Елизаровой к этому рассказу: «В этих разговорах проявлялось характерное для Ильича уменье разговаривать со всякой публикой, вытягивать из каждого нужное ему; уменье не отрываться от почвы, не быть задавленным теорией, а трезво вглядываться в окружающую его жизнь и чутко прислушиваться к ее звукам»35.

Вот эти-то «звуки жизни», с детства запавшие в душу вместе с запахом свежескошенного сена и парного молока, умноженные на приобретенное научное знание, и не давали возможности Владимиру Ульянову равнодушно отнестись к разорению миллионов российских крестьян. Его мысль искала реальной возможности решения проблемы способами наименее болезненными и наиболее благоприятными для крестьянина-труженика. Потому-то и спорил он тогда — в августе 1893 года — со Скворцовым, полагавшим, что к экспроприации крестьянства надо относиться как к процессу естественно-историческому.

Опыт европейских стран действительно свидетельствовал о том, что жесткая дифференциация сельского населения в определенных исторических условиях неизбежна. Этим опытом, как правило, и оперировали марксисты. Но был ведь и иной опыт. И в поисках, как выразился Плеханов, возможности «предупредить предсказываемую Энгельсом экспроприацию крестьянства» Ульянов обращается к американскому опыту. Ведь именно там свободное фермерство на свободной земле нашло иной вариант решения проблемы развития капитализма в сельском хозяйстве.

И в первых же своих работах, написанных еще в Самаре, Ульянов формулирует идею экспроприации помещичьего землевладения и национализации земли, которые создали бы демократическую почву для расцвета «фермерских отношений» и подъема благосостояния всего населения36.

Когда он высказал эти идеи Скворцову, Павел Николаевич взорвался и назвал его «ревизионистом», ибо он твердо знал: в последней главе первого тома «Капитала» говорится нечто прямо противоположное тому, что утверждал этот лобастый юноша37.

Но обвинение в «ревизионизме» привело Ульянова к еще одному весьма существенному выводу, который он также сформулировал в своих работах: теория Маркса «дает лишь общие руководящие положения, которые применяются в частности к Англии иначе, чем к Франции, к Франции иначе, чем к Германии, к Германии иначе, чем к России»38.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.