Книга VII. ВАНДЕМЬЕР
Книга VII. ВАНДЕМЬЕР
Глава первая. УПАДОК
Мало кто предполагал, что это был конец не только Робеспьера, но и самой революционной системы! Менее всех предполагали это взбунтовавшиеся члены Конвента, восставшие с одной целью: продолжать национальное возрождение, сохраняя собственные головы на плечах. И однако, это было в самом деле так. Незначительный камень, который они вынули, такой незначительный в любом другом месте, оказался здесь краеугольным: весь свод здания санкюлотизма стал расшатываться, оседать, давать трещины и обваливаться по частям довольно быстро, пока бездна не поглотила его всего и на поверхности земли не осталось санкюлотизма.
Как бы ни был презираем сам Робеспьер, но смерть его была сигналом, побудившим массы людей, до сих пор безмолвных от ужаса перед террором, выйти из своих укромных нор и заговорить, излагая свои жалобы. Тысячи, миллионы пострадали от жестокой несправедливости. Все громче звучат эти жалобы масс, переходят в непрерывный всенародный крик, называемый общественным мнением. Камиль требовал Комитета милосердия и не мог добиться его; но теперь вся нация обращается в Комитет милосердия: нация испытала санкюлотизм и считает, что пора покончить с ним. Сила общественного мнения! Какой король или Конвент может противостоять ему? Борьба тщетна: то, что сегодня отвергается как "клевета", на следующий день торжественно принимается за истину. Боги и люди объявили, что санкюлотизм не может больше существовать. Он самоубийственно раздробил себе нижнюю челюсть в ночь на 9-е термидора и лежит в конвульсиях, чтобы никогда больше не подняться.
В последующие пятнадцать месяцев мы наблюдаем, так сказать, его предсмертную агонию. Санкюлотизм, анархия по евангелию Жан Жака, проникнув довольно глубоко, должен погибнуть в новой особенной системе "кюлотизма" и порядка. Порядок необходим человеку, хотя бы этот порядок был основан только на первобытном евангелии силы со скипетром в виде молота. Пусть будет метод, пусть будет порядок, кричат все люди, хотя бы этот порядок был основан на солдатской муштре! Легче снести обученный ряд штыков, чем необузданную гильотину, непредсказуемую, как ветер. Теперь нам нужно обозреть беглым взглядом с надлежащего расстояния, как санкюлотизм, корчась в предсмертных муках, пытался еще раза два-три подняться на ноги, но падал, снова опрокинутый, и наконец испустил дух. Мы сделаем это, и тогда, о читатель! ободрись, я вижу берег!
Мы должны отметить две первые естественные меры, принятые Конвентом после термидора: во-первых, обновление и пополнение Комитета общественной безопасности и Комитета общественного спасения, опустошенных гильотиной. Разумеется, пополняют их Тальенами, Фреронами и другими победителями термидорских дней. Еще более кстати постановление, чтобы комитеты, как это предписывает закон, обновлялись время от времени не только на словах: четвертая часть членов должна выходить из их состава ежемесячно. Конвент не будет более находиться в рабстве у комитетов под страхом смерти, а будет свободно руководствоваться своими собственными суждениями и общественным мнением. Не менее естественно и второе постановление: заключенные и обвиненные имеют право требовать свой "обвинительный акт", чтобы знать, в чем их обвиняют. Все эти вполне естественные меры - предвестники сотен других таких же.
Роль Фукье-Тенвиля, ограниченная декретом о предъявлении обвинительного акта и законных доказательств, почти утратила всякое значение и действительна еще только для "охвостья Робеспьера". Тюрьмы выдают своих подозрительных, выпускают их все чаще и чаще! Комитеты, осаждаемые друзьями заключенных, жалуются, что им мешают работать. Заключенные рвутся на волю, подобно людям, которые выходят из переполненного места и теснятся в дверях, задерживая друг друга. Счастье переменилось: узники выливаются потоками, а тюремщики, moutons, прихвостни Робеспьера идут туда, куда они привыкли посылать других! 132 нантских республиканца, которых мы видели идущими в оковах, прибыли в Париж, но число их сократилось до 94; пятая часть погибла дорогой. Они приходят и неожиданно видят себя не ходатаями за свою жизнь, а обвинителями, грозящими смертью другим. Их процесс сулит им оправдание, и даже более. Этот процесс, подобно трубному звуку, дает широкую огласку жестокостям царства террора. В продолжение 19 дней деяния Каррье, роты Марата, потопления, луарские свадьбы - все это, совершавшееся во мраке, торжественно выходит на свет. Звонок голос этих бедных воскресших нантцев; и журналы, и речи, и всеобщий Комитет милосердия достаточно громко отзываются на них, чтобы быть услышанными всеми ушами и сердцами. Приходит депутация из Арраса с жалобами на жестокости, совершаемые делегатом Лебоном. Присмиревший Конвент дрожит за свою собственную жизнь, однако что толку? Делегат Лебон, делегат Каррье должны быть привлечены к Революционному трибуналу; никакие увертки, никакие отсрочки не помогут: голос народа преследует их все громче и громче. Их также должен уничтожить Тенвиль, если не будет уничтожен сам.
Мы должны отметить, кроме того, дряхлое состояние, в которое впало некогда всемогущее Якобинское "Общество-Мать". Лежандр бросил ключ от его клуба на стол Конвента в ночь термидора; его председатель гильотинирован вместе с Робеспьером. Некогда могущественная "Мать" патриотизма некоторое время спустя с покорным видом просит возвратить ей ключи; они возвращены, но прежняя сила не возвратится: она исчезла навеки, и время ее, увы, увы, прошло. Напрасно якобинская трибуна звучит по-прежнему: для слуха всех она стала ужасной и даже скучной. Вскоре принятие новых членов в Якобинское общество запрещается; могущественная "Мать" неожиданно оказывается бездетной; плачет, как только может плакать такая охрипшая Рахиль.
Революционные комитеты, не имея подозрительных, чтобы охотиться за ними, быстро погибают от истощения. В Париже вместо прежних 48 комитетов осталось 12; плата их членам по 40 су отменена; пройдет совсем немного времени, и революционные комитеты перестанут существовать; такса на продукты (maximum) также будет отменена; санкюлотизм может питаться чем хочет. И нет теперь никакого муниципалитета, никакого центра в Ратуше. Мэр Флерио и компания погибли, и их не торопятся заменять.
Городской совет чувствует, что власть его подорвана, что он поставлен в зависимое положение, и не знает, к чему все это приведет; знает только, что он стал слабым и должен повиноваться. Что, если разделить Париж, скажем, на 12 отдельных муниципалитетов, неспособных к соглашению! С секциями было бы тогда легко управляться, а не упразднить ли и самые секции? Тогда у нас осталось бы только 12 послушных и мирных городских округов, без центра и подразделений2, и священное право восстания стало бы выморочным.
Многое отменяется таким образом и перестает существовать. Ведь и пресса говорит, и человеческий язык говорит; журналы, увесистые и легкие, высказываются в филиппиках и сатире, и ренегат Фрерон, и ренегат Прюдом гремят по-прежнему, только в противоположном духе. И ci-devants появляются, даже почти выставляют себя напоказ, воскресшие как бы от смертного сна, и рассказывают в печати, какие страдания перенесены ими. Даже болотные лягушки напыщенно квакают. 73 члена Конвента, подписавшие известный протест, освобождаются из тюрьмы, хотя и не без некоторых усилий, и возвращаются на свои места. Луве, Инары, Ланжюине и остатки жирондизма, естественные враги террора, вызволенные из сеновалов и погребов Швейцарии, снова займут свои места в Конвенте.
В нем и вне его господствуют теперь термидорианские Тальены и отъявленные враги террора. Обузданная Гора становится все молчаливее, а умеренность возвышает свой голос все громче, но не бурно и без угроз, скорее как волна могучего органного звука, как оглушающая сила общественного мнения, гармонично исходящего из 25 миллионов народных уст, которые все принадлежат теперь Комитету милосердия. Какие же отдельные группы в силах противостоять этому?