Глава 2 Внутренняя политика. Охрана. Законодательство. Администрация

Глава 2

Внутренняя политика. Охрана. Законодательство. Администрация

I

У счастливых народов нет истории: начиная с 1775 года русские могли причислить себя к таким счастливым народам, с точки зрения внутренней политики. Подавив с громадным усилием Пугачевский бунт, Екатерина почувствовала себя утомленной и разочарованной и отдалась всецело внешним предприятиям: завоеванию Крыма, второй турецкой войне, второму и третьему разделу Польши и борьбе против французской революции. Но до 1776 года она применяла – отчасти поневоле – свою бившую ключом энергию ко всем сторонам внутренней жизни России. Ей пришлось прежде всего защищать престол от более или менее опасных покушений, против которых ею были приняты меры, доставившие ее имени тоже лишь относительную славу.

Уже в октябре 1762 года был открыт заговор, составленный Петром Хрущевым, его братьями Семеном и Иваном и Петром Гуреевым, чтобы возвратить престол Иоанну Брауншвейгскому, томившемуся, как мы это уже говорили, в темнице с 1741 года. Все они были присуждены к вечной ссылке в Якутскую область. В 1772 году Хрущев принял участие в восстании ссыльных в Сибири, поднятом знаменитым Беньовским. Ему удалось бежать и, после ряда романических приключений, попасть через Америку в Западную Европу; впоследствии он служил во французской армии в чине капитана.

Этот заговор, действительный или вымышленный – потому что виновность преступников так и не удалось установить на суде, – часто смешивают с другой историей, случившейся несколько позже и в которой была замешана сама княгиня Дашкова. В 1763 году, во время пребывания Екатерины в Москве по случаю коронационных празднеств, было произведено несколько арестов по обвинению в государственной измене. Но несчастный Иоанн, прозябавший в своей тюрьме, был на этот раз ни при чем. В обществе распространился слух о желании Екатерины выйти замуж за Григория Орлова, и несколько человек, принимавших самое деятельное участие в возведении Екатерины на престол, с Федором Хитрово во главе, нашли, что это нарушает интересы государства. Они решили воспротивиться намерениям императрицы и, в случае упорства со стороны Екатерины, убить фаворита. Хитрово был выдан одним из друзей, указавшим и других его сообщников: Панина, Теплова, Пассека, княгиню Дашкову – всех героев события 12 июля. Хитрово арестовали, и он подтвердил свое участие в заговоре, считая, что только исполнил свой долг по отношению к родине и государыне. Княгиня Дашкова объявила на допросе, что ничего не знает о заговоре, но что если бы что-либо и знала, то все равно молчала бы. Она прибавила, что если императрице угодно, чтобы она, княгиня Дашкова, сложила голову на плахе после того, как она помогла возложить на голову Екатерины царский венец, то она готова! Это дело не имело, впрочем, важных последствий. Один Хитрово был сослан в свое орловское имение. Кроме того, под барабанный бой на улицах Москвы был прочтен указ, являвшийся в сущности повторением указа Елизаветы от 5 июня 1757 г. и воспрещавший жителям заниматься предметами, которые до них не касаются. К этим предметам были отнесены все государственные дела. Указ этот был возобновлен и в 1772 году.

Почти в то же время ростовский митрополит Арсений Мацеевич поднял против Екатерины знамя бунта – и поднял его смелее придворных. Отношение императрицы к православному духовенству вызывало в представителях церкви законный ропот. Вступив ни престол, Екатерина осудила было – и притом в самых резких выражениях – мероприятия Петра III, восстановившие против него русское духовенство. Она велела распечатать домовые церкви, закрытые по приказанию императора, воспретила представления языческих пьес, усилила цензуру книг; наконец приостановила секуляризацию монастырских имений. И вдруг все это опять вошло в силу: Екатерина отменила данные ею только что приказания, не находя, по-видимому, нужным защищать интересы духовенства. Часть церковных имений, возвращенных монастырям, была вновь отнята в казну. Духовенству оставалось только молча поникнуть головой, как оно это сделало и при гонениях Петра III. Но Арсений выступил защитником попранных прав. В своем гневе на государыню он дошел до того, что ввел новые слова в богослужение, в которых, предавая анафеме врагов церкви, метил на саму Екатерину. Его арестовали и предали суду. Говорят, что в присутствии императрицы он вспылил и обратился к Екатерине с такой грозной речью, что она должна была заткнуть себе уши. Он был присужден к лишению сана и заточение в монастыре, где, по особому приказанию из Петербурга, его заставили исполнять самую тяжелую работу: носить воду, колоть дрова. Но через четыре года, при новой попытке возмущения с его стороны, он должен был сменить монастырь уже на настоящую тюрьму. Его сослали в Ревельскую крепость, обрекая таким образом на молчание, так как сторожа его не понимали иного языка, кроме своего родного – латышского. Кроме этого, Арсений был расстрижен, лишен имени и должен был называться отныне крестьянином Андреем Вралем или Бродягиным. Он умер в 1772 году. Незадолго до этого за обиженное духовенство поднял голос и купец Смолин. В письме, обращенном к императрице, полном язвительных и бранных слов, он открыто обвинял Екатерину в том, что она отнимает имения духовенства лишь для того, чтобы раздавать их Орловым и другим фаворитам. Он говорил в своем послании: «Ты имеешь каменное сердце, как фараон… Воров повелеваешь за грабительство и обиды народа наказывать нещадно, а ты чего достойна за разорение святых монастырей; на тебя суда сыскать негде!» Екатерина решила доказать исступленному купцу, что он на нее клевещет: она обошлась с ним довольно милостиво. Смолин только пять лет просидел в крепости, после чего, кажется, по собственному желанию, ушел в монастырь и скрылся из виду.

После ропшинской драмы смерть Иоанна Антоновича Брауншвейгского наложила новое кровавое пятно на светлое царствование Екатерины. Как читатель помнит, маленький двухлетний император Иоанн был свергнут Елизаветой в 1741 году. Вначале сосланный с семьей в Холмогоры, он был перевезен впоследствии в Шлиссельбургскую крепость и здесь вырос в одиночестве и во мраке тюрьмы. Ходили слухи, что он слабоумен и заика; но все-таки он царствовал когда-то, и дворцовая революция, лишившая его престола, могла в один случайный день опять возвести его на трон. Он оставался угрозой. Его печальный образ беспокоил даже Вольтера, предвидевшего, что философы не нашли бы себе друга в этом императоре. В 1764 году Иоанн Антонович скончался. Это событие дало повод к разноречивым толкам, в которых историку разобраться нелегко. Желая оказать услугу своей августейшей покровительнице, Вольтер постарался «замять дело». Ему помогали в этом и другие, в томе числе сама Екатерина. А «дело» состояло в следующем. Офицер Мирович, несший караульную службу в Шлиссельбургской крепости, склонил на свою сторону часть гарнизона, чтобы освободить «царя Ивана». Но при Иоанне Антоновиче находились безотлучно два сторожа, которым было строго наказано: скорее умертвить пленника, но не выпускать его на волю. При поднявшейся тревоге они его и убили. Екатерину обвинили в этой смерти: говорили, что заговор Мировича был ловушкой, устроенной им с согласия императрицы. Мировича, правда, судили, приговорили к смертной казни и казнили, и он не выдал Екатерину ни одним словом. Но, может быть, его уверили в том, что спасут его в последнюю минуту? Подобные случаи бывали в прежние царствования: при Елизавете несколько сановников, и в их числе Остерман, были помилованы государыней, когда голова их уже лежала на плахе.

В процессе Мировича были действительно странные подробности; так, по личному распоряжению императрицы, не было сделано попыток найти участников заговора, а их, между тем, не могло не быть; даже родителей Мировича не подвергли допросу. Но все-таки это были слишком неясные указания, чтобы можно было заключить по ним о виновности Екатерины. В общем, при смерти Иоанна Антоновича, как и при многих других обстоятельствах, она выказала большое самообладание и силу воли. Известие о кончине Иоанна дошло до нее во время ее путешествия по Лифляндии, но она не ускорила своего приезда в Петербург и не изменила маршрута.

Через несколько лет ей пришлось пережить уже опасное и грозное восстание, продолжавшееся с 1771 до 1775 года. Во все времена, вплоть до начала девятнадцатого столетия, Россия была классической страной самозванцев. С первой половины семнадцатого века, когда пресеклась династия Рюриковичей, они появляются один за другим через короткие промежутки. В царствование же Екатерины они следовали непрерывно. В 1765 г. два беглых солдата, сперва Гаврила Кремнев, а потом Евдокимов, назвали себя Петром III. В 1769 году окровавленная тень убитого царя воскресла вновь в лице тоже беглого солдата Мамыкина. Емельян Пугачев явился, таким образом, продолжателем дела, уже начатого до него другими. Но на этот раз Екатерине пришлось бороться уже не с темным заговором или ничтожным покушением, которому было легко положить конец несколькими ударами топора или плети. За спиной мрачного самозванца поднялась стихийная буря, грозившая снести не только престол, но и сами основы государства, весь его политический и общественный строй. Это не был уже поединок между узурпаторами, более или менее хорошо подготовленными для защиты или завоевания короны, уже много лет принадлежавшей в России тому, кто умел ее взять, – какими являлись все прежние революции. Нет, это была борьба совершенно другого характера – и другого, неисчислимого значения. Это был бой между современным государством, которое Екатерина, по завету Петра, оставленному потомкам, хотела создать из России, и тем первобытным состоянием, в котором продолжала прозябать масса народа, между организованным обществом и хаосом, не поддающимся никакой организации, между централизацией власти и центробежной силой, всегда увлекающей за собой дикие и вольные племена. Это был крик убогой нищеты многомиллионного народа против роскоши и богатства ничтожной – о, какой ничтожной в сравнении с ним! – кучки избранников. Это был безотчетный протест национальной совести против панегириков, в которых и философы, и поэты, и Вольтеры, и Державины наперебой, друг перед другом воспевали великолепие нового царствования. Ведь если Екатерина действительно прославила свое имя и власть на той высоте, где она парила со свитой сановников и фаворитов, в блеске и величии своего царского сана, то зато она не сделала ничего или почти ничего для тех, кто стоял внизу, – для бедного трудового крестьянства; оно страдало теперь, как и прежде, не принимало никакого участия и ничего не понимало в триумфах и победах, совершавшихся на высоте престола, и только раздражалось при виде сияния, окружавшего царицу и еще отчетливее освещавшего ему всю глубину его черного горя и нищеты. Короткое царствование Петра III разбудило было его надежды и оставило в нем сожаление. Крестьяне смотрели на секуляризацию церковных имений как на первый шаг по пути к уничтожению крепостного права; и действительно, секуляризация и вела туда: бывшие монастырские крестьяне вышли из крепостной зависимости. Екатерина же, как мы знаем, остановила это дело. Затем Петр выказывал полную веротерпимость по отношению к сектантам: стал бы он играть роль жандарма православной церкви! А легенда, как это всегда бывает, еще преувеличила его заслуги. Его особенно почитали скопцы и считали его святым и мучеником, пострадавшим за их веру: Петр был будто бы убит именно за принадлежность к их секте. Некоторые подробности супружеской жизни Петра давали пищу этим басням.

Но Екатерина и в этом отношении не последовала примеру мужа, и ее недавняя победа повернулась теперь против нее. Раскол сыграл большую роль в поднявшемся восстании. Все, что имело в России повод к недовольству или стремилось к свободной, беспорядочной жизни, даже мятежные азиатские племена, боровшиеся в окрестностях Казани и под Москвой против русификаторской гегемонии государства – все это заключило теперь между собой союз против Екатерины и режима, созданного или поддерживаемого ею. Емельян Пугачев послужил только предлогом, чтобы сразу взбаламутилось море вековых обид и жадных вожделений бесчисленного пролетариата. Еще до его появления среди крестьян поднимались то тут, то там отделения восстания. В 1768 году в одной Московской губернии было девять случаев убийства крепостными своих помещиков. В следующем году таких убийств было восемь, и среди жертв находился герой Семилетней войны генерал Леонтьев, взятый в плен в битве при Цорндорфе и женатый на сестре победоносного Румянцева.

Емельян Пугачев был сын донского казака. Он тоже, как простой солдат, принимал участие в Семилетней войне, отличился в ней, потом сражался против турок и наконец дезертировал. Его поймали, но он опять бежал и начал жизнь outlaw и бродяги, завершившуюся страшной, кровавой эпопеей. Рассказ о том, будто случайное сходство с Петром III помогало ему играть роль самозванца, теперь опровергнут и, по-видимому, не имел под собой никаких серьезных оснований. В сохранившихся портретах Пугачева нет ни одной черты, напоминающей Петра; тот походил на кривляющуюся обезьяну, а Пугачев был типичный русский мужик. Он принял имя покойного императора только потому, что другие поступали так до него. Но, в противоположность другим, он сумел выбрать подходящую минуту для общественного переворота. Он не вызвал движения, приготовлявшегося издавна; напротив, скорее это движение овладело им. И Пугачев не пытался даже руководить им. Он только стал во главе его и, ничего не разбирая на своем пути, ринулся вперед, увлеченный бушующими и грозными волнами восставшего народа. Шествие это было ужасно: оно покрыло дымящимися и окровавленными развалинами половину громадной России. Но через четыре года дисциплинированная сила одолела силу дикую и неорганизованную. Пугачев был взят в плен одним из помощников Панина, привезен в Москву в деревянной клетке, приговорен к четвертованию и казнен. Но палач отрубил ему голову прежде, чем начать пытку. Екатерина уверяла, что это было сделано по ее приказанию: она хотела показать, что у нее больше гуманности, нежели у Людовика XV, четвертовавшего Дамиена. А между тем преступления Пугачева были неизмеримо тяжелее: жертв, погубленных им и его шайкой, было положительно не счесть. И хотя, – пока он не был пойман, – Екатерина и посылала Вольтеру более или менее остроумные остроты по адресу «маркиза Пугачева», но в душе сознавала, какая он был грозная сила, и до трепета боялась его!

Что характерно во всей этой истории и что, между тем, повторяется нередко при аналогичных обстоятельствах, это то, что, восстав против государства и той его формы, в которую оно вылилось при Екатерине, Пугачев и его товарищи не нашли ничего лучшего, как начать именно с подражания этому самому государству или, вернее, с рабской и грубой копировки его в его мелких внешних подробностях. Женившись на девушке из народа, самозванный император сейчас же окружил ее свитой «придворных дам». Выдрессированные под палкой, они – с бесконечно-грубым комизмом – разыгрывали фрейлин, упражнялись в церемонных реверансах и почтительно целовали ручку «императрицы». Чтоб усилить иллюзию своего царского сана, Пугачев назвал приближённых себе разбойников именами первых сановников Екатерины: казак Чика получил фамилию Чернышева с чином генерал-фельдмаршала; другие назвались: графом Воронцовым, графом Паниным, графом Орловым и т. д.[4]

Но за эту комедию все заплатили дорогой ценой. Екатерина потеряла в ней последнюю веру в возможность восстановить справедливость в классовых отношениях; а Россия, не считая громадных материальных убытков, потеряла те великие реформы, которые молодая императрица могла бы дать ей, судя по началу ее гуманного царствования. Как мы уже говорили, на внутренней политике Екатерины до самой ее смерти лежал с тех пор неизгладимый отпечаток этих страшных четырех лет – точно кровавый след от нанесенных и полученных ран во время смертного боя. В этой борьбе погибли не только люди, сраженные огнем и мечом. В ней погибли также идеи Екатерины, с которыми она вступила на престол и которые были, может быть, самым ценным из всего, что она принесла на служение России.

В сравнении с режимом, введенным при Петре III, внутреннюю политику Екатерины, начиная с 1775 года, можно вообще назвать реакционной. Петр упразднил мрачную Тайную канцелярию. Она была позорным наследием веков, которые русские были вправе считать невозвратными, и Екатерина не посмела восстановлять ее в ее отвратительной и устаревшей форме. Но она сумела устроиться так, что, не называя вещей своими именами, имела у себя ту же канцелярию в замаскированном виде: роль ее играл Степан Иванович Шешковский. Вокруг таинственной личности этого сподвижника Екатерины сложилась целая легенда, и легенда, неразрывно связанная с именем императрицы. И хотя Шешковского нельзя сравнивать по жестокости с заплечными мастерами, пытавшими жертвы царя Ивана Васильевича, но он, без сомнения, клал темную тень на императрицу, желавшую оправдать свою репутацию друга философов. Шешковский был в ее руках тонким и коварным орудием полицейского сыска. Он не имел никаких официальных полномочий, никакой определенной организации для своей инквизиторской деятельности. Но он все видел и все знал. Его можно было назвать вездесущим. Он никогда не арестовывал, а только приглашал к себе пообедать, но никто не смел уклониться от этого приглашения. После обеда он вступал с гостем в разговор, и глухие стены его уютной квартиры никогда не выдавали тайны этих бесед. Говорят, что в кабинете у него стояло особенное кресло, в которое Шешковский – всегда любезно, но настойчиво – просил гостя садиться. Ручки этого кресла неожиданно смыкались, обхватывая жертву, словно железным кольцом, и кресло опускалось, но так, что голова и плечи гостя оставались в кабинете хозяина. Таким образом, находившиеся внизу агенты Шешковского не знали, с кем имеют дело, и подвергали нижнюю часть тела незнакомца более или менее чувствительному наказанию. Шешковский в это время отворачивался и делал вид, что не замечает маленькой неприятности, случившейся с его гостем. Когда экзекуция была окончена, кресло поднималось наверх, и Шешковский, повернувшись к собеседнику, с улыбкой продолжал как ни в чем не бывало разговор, прерванный на полуслове. Сохранился рассказ, что один из его приглашенных, человек находчивый и большой физической силы, зная о том, что его ожидает, заставил самого Шешковского сесть в роковое кресло, после чего спокойно ушел из кабинета. О том, что произошло дальше, нетрудно догадаться. Шешковский умер в 1794 году, оставив громадное состояние.

В законах, которые Екатерина в 1767 году хотела даровать России, заимствуя их у Монтескье и Беккарии, очевидно, не предвиделась такая форма судебного следствия. Но возвратимся пока к этим законам.

II

В 1765 году Екатерина писала Даламберу, что вскоре пришлет ему рукопись своего сочинения, о котором хотела бы знать его мнение:

«Вы увидите, как в нем для пользы моего государства я ограбила президента Монтескье, не называя его: но надеюсь, что, если он с того света увидит мою работу, то простит мне этот плагиат во имя блага двадцати миллионов людей, которое должно от этого произойти. Он слишком любил человечество, чтобы обидеться на меня. Его книга для меня – молитвенник».

Но и через два года эта работа не была еще у нее готова, и Екатерина так объясняла великому философу, на суд которого отдавала свои труды, причину этого замедления:

«То, над чем я работаю теперь, как я много раз вам говорила, не похоже на то, что я хотел прежде послать вам. Я больше половины вычеркнула, разорвала и сожгла, и Бог знает, что станется с остальным».

Только к середине 1767 года творение Екатерины было наконец доведено до конца и напечатано: это был знаменитый «Наказ» комиссии, которую императрица решила созвать для составления нового уложения. Последняя страница этого «Наказа» заключала следующие строки:

«Боже сохрани! чтобы после окончания сего законодательства был какой народ больше справедлив и, следовательно, больше процветающ на земле; намерение законов наших было бы не исполнено: несчастье, до которого я дожить не желаю!»

Как читатель видит, Екатерина придавала «Наказу» громадное значение. При помощи президента Монтескье она рассчитывала произвести настоящую революцию и положить начало новой эре не только в истории России, но и всех европейских народов. Управляемые новыми законами, созданными ею, русские стали бы во главе цивилизованного мира. Но, указывая на автора «Esprit des lois», как на своего единственного помощника в создании этого великого дела, Екатерина умалчивала о другом своем сотруднике, таком же анонимном и таком же невольном, как и Монтескье. Весь «Наказ» разделен на главы и параграфы, заключающие в себе политические или философские формулы, которые должны были руководить будущих законодателей при составлении нового уложения для России. И из этих пятисот двадцати шести параграфов только половина заимствована у Монтескье; все же остальные списаны почти дословно из книги Беккарии «О преступлениях и наказаниях».

Мы имели уже случай говорить о ценности этого произведения Екатерины с точки зрения формы. Что же касается его содержания, то оно отвечало общему характеру идей и стремлений русской императрицы в тот период ее жизни. В нем преобладают либерализм, оптимизм и сентиментальность. Екатерина на каждом шагу взывает к чувству, патриотизму, человечности, любви к ближнему. Она говорит о «хорошем установлении, которое воспрещало бы богатым удручать меньшее их стяжание имеющих» (§ 35); о «любви к отечеству», как о «средстве укротительном и могущем воздержать множество преступлений» (§ 80). Такие параграфы встречаются очень часто. От одного, стоящего обособленно (§ 416), веет даже социализмом. Опасность контраста между богатством и нищетой, так часто сталкивающимися в жизни, нарисована в нем красками, которые удовлетворили бы самых крайних последователей социалистического учения. Вообще о равенстве и свободе упоминается в «Наказе» нередко (§§ 14, 16, 34, 36, 37, 39), как и о естественном праве в его столкновениях с правом государственным (§§ 405, 407, 410). Противоположение законов и нравов, преступлений политических и преступлений против нравственности, разница между арестом и заключением в тюрьме доказаны (в §§ 56, 59, 60, 167–174) с глубиной, блеском и оригинальностью, свойственным идеям Монтескье и Беккарии. Пытки и квалицифицированные казни заклеймены, как они того и заслуживают (§§ 79, 194, 206). Параграфы 209-й и 210-й осуждают даже смертную казнь вообще, допуская ее лишь в случае государственной необходимости. Тут никакие философы и законоведы не могли бы помешать русской императрице защищать свой престол от Петров III и Иоаннов VI, подлинных или самозванных. Но зато § 520 содержит благородные слова, заключающие в себе сущность либеральной политики: «Ласкатели… во все дни всем земным обладателям говорят, что народы их для них сотворены. Однако ж мы думаем и за славу себе вменяем сказать, что мы сотворены для нашего народа». Но значило ли это, что Екатерина осуждала абсолютизм? Нисколько. Опираясь на того же Монтескье – чего не найдешь у хорошего писателя? – Екатерина находила, что он считает лучшей формой правления самодержавие и стоит также за сословные преимущества, особенно за привилегии дворянства (§ 360). Как отнеслась Екатерина к третьему сословию? Она дает ему в «Наказе» довольно туманное определение (§§ 377–378). Что же касается крестьян, то она почти вовсе не упоминает о них. Может быть, она боялась высказаться откровенно по этому вопросу и, чтобы как-нибудь выйти из затруднения, умолчала о крепостном праве? Это возможно, но во всяком случае, она едва коснулась его, и притом в очень неопределенных выражениях, которые не могли послужить основанием для новых законов. Мимоходом ею было выражено убеждение, что людей можно обращать в рабство только при крайней необходимости (§ 253) и что крепостных следует защищать от злоупотреблений помещичьей власти (§ 256). Это была теория просвещенного рабства, поставленная в противовес учению о просвещенном деспотизме. И действительно, § 260, списанный дословно из «Esprit des lois», высказывается открыто против немедленного уничтожения крепостного права.

На теоретическом либерализме Екатерины уже в 1767 году начинают отзываться столкновения ее с действительностью, с той общественной и политической средой, в которой вращалась императрица. Весь текст «Наказа» в том виде, как он был напечатан в 1767 году и дошел до нас, представляет род мировой сделки между личными идеями Екатерины и посторонними влияниями, заставившими ее много переделывать свой труд и таким образом затянувшими его на целые два года. Прежде чем послать «Наказ» Даламберу, Екатерина отдала его на суд нескольким своим приближённым, желая услышать голос русских людей наряду с мнением французского философа. Из докладных записок, написанных по поводу этого законодательного труда, сохранились заметки только двух лиц: писателя Сумарокова и чиновника Баскакова. И замечания эти такого характера, что невольно должны были остановить Екатерину на том пути, куда ее влекли ее друзья с Запада. Как Екатерина писала Даламберу, ее работа уже не походила в 1767 году на то, чем была два года назад. До нас дошло несколько отрывков этой первоначальной рукописи. Читая их, невольно сожалеешь, что они пропали для России бесследно. Относительно жгучего вопроса о крепостной зависимости мы читаем в них, например, такие строки: «Великое злоупотребление есть, когда оно (холопство) в одно время и личное и существенное… Всякий человек должен иметь пищу и одежду по своему состоянию, и сие надлежит определить законом. Законы должны и о том иметь попечение, чтоб рабы и в старостях и болезнях были не оставлены… Когда закон дозволяет господину наказывать своего раба жестоким образом, то сие право должен он употреблять, как судья, а не как господин… Законы могут учредить нечто полезное для собственного рабов имущества и привести их в такое состояние, чтоб они могли купить сами себе свободу…»

Найденные опасными, все эти места были вычеркнуты в окончательной редакции «Наказа». Но здесь нужно заметить, что, черпая у Монтескье и Беккарии материал для своей работы, Екатерина заимствовала у них скорее отдельные мысли и статьи, нежели общий дух их учений. Можно сказать, что она смотрела на них с точки зрении философии Вольтера и в то же время сквозь призму практических соображений старых русских консерваторов. Этим и объясняется разнохарактерность ее работы, хотя мысль ее почти везде выражена достаточно ясно. В некоторых параграфах влияние Вольтера сказалось в ярко выраженном либерализме. Так, §§ 261 и 295 «Наказа», в противоположность осторожной сдержанности Монтескье, продиктовавшего Екатерине уже цитированный § 260, говорят о необходимости наделять землей тех самых крестьян, которых, между тем, не решались освободить от крепостной зависимости. Отсюда произошли вопиющие противоречия. Но, как мы знаем, перед противоречиями Екатерина никогда не останавливалась.

В общем, «Наказ» был проникнут учением Вольтера об абсолютизме. И та же теория наложила свой отпечаток и на работу комиссии, которая должна была привести в исполнение намерения императрицы.

Да и сама идея Наказа, данного законодателям, как готовая канва, выработанная иностранными мастерами, по которой они не имели даже права вышивать свободно русских узоров – потому что никто не спрашивал их о русских нравах, обычаях и традициях, – это желание заменить коллективную волю представителей России индивидуальной волей императрицы было идеей чисто вольтерианской. Поэтому фернейский патриарх и не придавал никакого значения трудам законодательной комиссии Екатерины. Единственное, что интересовало его в них, это возможность найти здесь подтверждение своим взглядам на веротерпимость. Екатерина писала ему, что в комиссии придется работать представителям различных религий: христианской, магометанской и даже языческой. Воображение Вольтера разыгралось в этом направлении, и ему казалось, что Москва становится центром цивилизации и культуры: ему хотелось бы перенести туда парижскую Сорбонну. Но в отношении к законодательству он находил, что Екатерина одна справится с ним лучше, нежели все выборные, взятые вместе.

На первых порах Екатерина относилась к своей комиссии очень серьезно. Мысль о созыве законодательного собрания не была новой в России. Еще в 1648 году новое уложение, составленное по приказанию царя Алексея Михайловича, было прочитано и обсуждено в земском соборе. В 1720 году опять была собрана кодификационная комиссия, в состав которой Петр I пригласил даже иностранцев, но работы ее не привели ни к чему. В последние годы царствования великого царя оригинальный мыслитель, во всех отношениях достойный названия русского Монтескье, совмещавший в себе философа и бесхитростного мужика, Иван Посошков, говорил о необходимости собрания для составления законов, в которое вошли бы представители всех общественных классов. Вопрос о таком собрании поднимался и в царствование Екатерины I, Петра II и Елизаветы. Но, вопреки обычному порядку вещей – уж одно это характерно, как показатель культурного уровня России этой эпохи, – все эти попытки встретили сопротивление со стороны самого же народа. Масса населения не хотела прийти на помощь государству в работе, предоставляемой до тех пор исключительно правительству. Но Екатерина II решила сломить эту косность. Манифест о созвании законодательной комиссии, изданный ею 14 декабря 1766 года, был на этот раз быстро приведен в исполнение. Почти все избирательные округа прислали своих депутатов. Только Малороссия воспользовалась случаем проявить сепаратические тенденции и уклонялась от выборов. Избирательным собраниям было дано по шести дней для редактирования наказов, и, несмотря на этот короткий срок, работа была исполнена довольно хорошо. Издавна дарованное населению право челобитных подготовило умы в этом направлении. Ведь у всех было столько причин жаловаться! В общем было составлено около полутора тысяч наказов, из которых две трети принадлежало крестьянам, – не крепостным, разумеется, а малороссам и казенным; крепостные же, т. е. большинство, не имели голоса. Из этих наказов лишь немногие были написаны в тоне, оправдывавшем воззрение Вольтера на законодательную комиссию, – это были, главным образом, наказы дворянства. Муромские дворяне, например, заявили, что им не о чем просить и решительно не на что жаловаться. Но остальные знали, что им нужно, и работы для законодателей было заготовлено очень много.

К несчастью, Екатерина упустила из виду, что надо эту работу организовать заранее. Она вспомнила об этом только в апреле 1768 года, т. е. через девять месяцев после открытия комиссии, состоявшегося 31 июля 1767 года. И правила, изданные ею задним числом, уже не могли помочь делу. Вся работа по составлению проекта нового уложения перешла в руки подкомиссий – их всех было девятнадцать – и дальше этих подкомиссий не пошла. Что же касается до самого собрания, то его можно было назвать просто кабинетом для чтения. В нем прочли сперва «Наказ», написанный Екатериной, и пролили слезы умиления над его заключительными словами. Правда, императрица присутствовала при этом в зале. Затем стали читать наказы. В противоположность ожиданиям, заседания были чрезвычайно мирны. Но зато и прений в настоящем смысле этого слова не было вовсе. Члены собрания высказывали иногда свои замечания по поводу прочитанного, но всегда в виде коллективных записок от целой группы депутатов. Эти записки обыкновенно опаздывали – собрание читало уже другой наказ – и утрачивали интерес.

Была, впрочем, основная причина, мешавшая комиссии выполнять свое назначение: большинство ее чинов не имели никакого представления о том, для чего они созваны, и так и не поняли этого до конца. Первые шесть заседаний были посвящены вопросу, как отблагодарить императрицу за оказанную ею милость народу. Григорий Орлов предложил назвать ее «Великой, Премудрой и Матерью Отечества». Екатерина резко осудила эти дебаты. «Я им велела делать рассмотрение законов, – написала она своему маршалу (председателю собрания) Бибикову, – а они делают анатомию моим качествам». Она наотрез отказалась от поднесенного ей титула. Но это не послужило для депутатов уроком. Работа комиссии все не могла наладиться. Во время прений о правах купечества Лев Нарышкин попросил слова, чтобы прочесть заметку о гигиене. Права купечества сейчас же были забыты, и о них больше не поднимали разговора. Обсуждение другого важного вопроса было прервано одним из членов комиссии, пожелавшим сообщить присутствующим о прекрасном средстве против отмораживанья.

Так шла работа законодательного собрания сперва в Москве, а с февраля 1708 года в Петербурге. Екатерина постепенно разочаровывалась в своей комиссии и в конце концов начала открыто ею тяготиться. Она понимала, что заседания ее не привели ни к чему, да и в будущем вряд ли приведут к чему бы то ни было. А может быть, императрица начинала уже поддаваться влияниям, и прежде относившимся враждебно к ее затее, а теперь, при очевидной бесплодности законодательной работы комиссии, еще громче возвысившим голос? Впрочем, по самому складу своего подвижного ума, Екатерина не могла долго интересоваться одним предметом. Тут же кстати была объявлена турецкая война. И, воспользовавшись этим, маршал Бибиков возвестил 18 декабря 1768 года членам собрания, что ввиду необходимости для большинства из них стать в ряды армии – заседания комиссии, по приказу ее императорского величества, закрываются. Один из депутатов имел наивность спросить, будут ли они возобновлены после заключения мира. Бибиков ответил утвердительно; но в эту минуту, по словам одного современника, в императорской ложе с шумом опрокинулось кресло, раздались шелест шелкового платья и быстрые и гневные шаги удалявшейся императрицы: это был ответ Екатерины.

И действительно, вопрос о новой сессии законодательной комиссии никогда не поднимался больше. Впоследствии Екатерина пыталась было повернуть общественное мнение в пользу своей незадачливой комиссии 1767 года; она писала Гримму двадцать лет спустя:

«Мое собрание депутатов было потому так удачно (?), что я им сказала: „Вот вам мои взгляды, а вы скажите мне свои жалобы: где башмак жмет вам ногу? Постараемся помочь делу; у меня нет никакой системы, я хочу только общего блага: оно составляет мое собственное. Будем же работать; составляйте проекты, следите за тем, как они подвигаются вперед“. И они стали просматривать, собирать материалы, говорить, мечтать, спорить, а ваша покорная слуга слушала их, глубоко равнодушная к тому, что не вело к общественной пользе или благу».

Но на каких основаниях Екатерина считала законодательную комиссию, не сумевшую дать ни одного закона, удачной, сказать довольно трудно. Фридрих II, конечно, расточал ей по поводу ее «Наказа» похвалы, а Берлинская академия призвала даже августейшую законодательницу в свое лоно. В Париже адвокат Блонд написал в 1771 году памфлет против Мопу, озаглавленный: «Le Parlement justifi? par l’imp?ratrice de Russie», состоявший из цитат, взятых из «Наказа». Но в общем Европа отнеслась к комиссии для составления уложения очень холодно. Послы иностранных держав, находившиеся в Петербурге, оценили труды ее по заслугам. Англичанин Генри Ширлей называл их «простой шуткой». Французский поверенный в делах Россиньоль писал:

«Я очень внимательно слежу за действиями собравшейся Думы русского народа, хотя думаю – как и все здесь в этом убеждены, – что это необыкновенное явление только… комедия… Фавориты и приближённые императрицы руководят всем, заставляют читать законы так быстро или так тихо, что их едва слышишь, и часто извращают даже их содержание. Затем они требуют одобрения собрания для законов, которые то не расслышало и еще менее поняло, и собрание не смеет отказать в нем…»

По словам другого французского агента, Сабатье де Кабра, значительное число депутатов поспешило продать золотую медаль, которая была им дана для ношения на груди в знак их полномочий. Но «Наказ» Екатерины имел все-таки в одном отношении успех, хотя и совершенно неожиданный – издание его было воспрещено во Франции.

В течение следующих восьми лет турецкая война, раздел Польши и борьба с Пугачевым отвлекли Екатерину от дальнейшей деятельности по пути, куда ее «счастливая звезда», очевидно, не хотела за ней следовать. Наступили годы торжествующего произвола – слово было предоставлено пушкам, грозным приказам и кнуту. В сентябре 1773 года петербургский генерал-полицмейстер Чичерин жестоко высек несколько человек, и в их числе слуг высокопоставленных лиц. Вице-канцлер князь Голицын принес на него жалобу Екатерине за своих лакеев. «Я не делаю никакой разницы между моими подданными; почему же вы хотите, чтобы Чичерин ее делал?» – ответила ему Екатерина. Это была ее новая манера понимать равенство.

Но около 1777 года во внешней политике России наступило временное затишье, и Екатерина опять вернулась к мысли о внутреннем переустройстве своего государства; но прежнего увлечения в ней уже не было.

«Моя легисломания идет у меня с грехом пополам, – писала она Гримму. – Иногда я вспоминаю прежние взгляды, но у меня нет больше общего плана преобразований, где все приходилось так хорошо и чудесно укладывалось одно концом вверх, другое концом вниз, – в одну рамку… Не знаю, в чем тут вина: в сам?м деле или в моей голове, но я подвигаюсь вперед медленно; это у меня какая-то изнурительная, продолжительная лихорадка, без порыва…»

По письмам Екатерины, относящимся к этому времени, видно, что она успела уже отказаться от многих заблуждений прежних лет; она проникла в суть вещей и поняла, как должно вырабатываться законодательство страны. Посылая ей свое сочинение «Prix de la justice et de l’humanit?», Вольтер думал, что оно послужит основанием для русского уложения о наказаниях и что за какие-нибудь сто луидоров любой чиновник сможет составить по нему новый свод законов для России. Нет, не так это делается, – писала Екатерина по этому поводу своему поверенному Гримму… «Надо черпать в сердце, в опыте, в законах и нравах народа, а не в кошельке».

В 1779 году она приступила к изучению датских законов, «чтобы узнать, почему в этой стране, по словам Тристрама Шанди, все люди благоразумны; как ни ломай себе голову, ни к чему в них не придерешься». Но законы Дании далеко не привели ее в восторг; она чувствовала, что у нее «засыхает от них мозг». «Всё здесь предвидено; следовательно, никто сам не мыслит и все действуют как бараны. Хорошо образцовое произведение искусства! Я предпочла бы бросить в огонь все, что, по вашему выражению, я перевернула вверх дном, нежели создавать прекрасные законы, которые порождают отвратительную породу пошлых и глупых баранов».

Все относящееся к области законоведения не переставало интересовать Екатерину до конца ее жизни, а она сама законодательствовала постоянно, но «урывками». Так, в 1787 году, во время пребывания в Киеве, она издала закон против дуэлей, к которому был присоединен целый ряд высоконравственных сентенций в духе «Подражания Христу». Но к тому общему делу преобразования России, о котором она мечтала прежде и начало которому хотела положить в 1767 году, она уже не возвращалась больше. Наряду с другими побочными причинами, на это была одна основная: дело преобразования следовало начать с начала, т. е. с уничтожения крепостного права, а это казалось ей теперь невозможным.

К чести Екатерины нужно все-таки признать, что этот капитальный вопрос дольше и больше других занимал ее. Еще в бытность свою великой княгиней она составляла, как мы знаем, проекты – правда, мало применимые к делу, – освобождения крестьян от крепостной зависимости. Она вычитала где-то фантастическую историю одновременного освобождения рабов в Германии, Франции, Испании и других странах, совершившегося будто бы по предписанию церковного собора, и задавалась наивно вопросом, может ли собрание русского духовенства привести в России к такому же благотворному результату! Достигнув власти, она положила начало великой реформе, преобразовав положение монастырских крестьян, приписанных к церковным имениям, отошедшим в казну: они должны были выплачивать небольшую подать, а всё, что заработали бы сверх того, становилось их собственностью; за некоторую сумму они могли даже совсем откупиться на волю и получить свободу ценой своего труда. Это была, безусловно, прекрасная идея. Но осуществление ее встретило немало препятствий: монахи, лишенные имущества, превращались в нищих. По вычислению маркиза де Боссе, они имели теперь не больше восьми рублей на человека в год; им приходилось побираться по дорогам, и упадок православного духовенства, больное место современной России, бесспорно, мог явиться результатом екатерининской реформы. Но зато около миллиона крестьян вышло на волю, или почти на волю. Это было уже недурным началом. Екатерина рассчитывала, что следующий шаг будет сделан ее законодательной комиссией. Но здесь, как мы говорили, ее ждало разочарование. Сам ее «Наказ» подвергся большому сокращению в отношении крестьянского вопроса. Масса крепостного крестьянства не имела даже своих представителей в собрании, и если в комиссии и поднимался вопрос о крепостном праве, то лишь для того, чтобы решить, кто может им пользоваться. Все хотели иметь своих крепостных: и купцы, и духовенство, и даже казаки, стремившиеся завоевать себе былые привилегии. Это настроение законодательного собрания, высказывавшегося с такой открытой враждебностью к гуманитарным мечтам Екатерины, сильно раздражало ее. Сохранились любопытные заметки, написанные по этому поводу собственноручно:

«Если крепостного нельзя признать персоною, следовательно он не человек; но его скотом извольте признавать, что к немалой славе и человеколюбию от всего света нам приписано будет… Все, что следует о рабе, есть следствие сего богоугодного положения и совершено для скотины, скотиною и делано».

Но члены комиссии не читали этих заметок, а если бы и прочли их, то все равно не изменили бы своих понятий и чувств. Екатерина со всех сторон встречала сопротивление, и ей становилось не под силу с ним бороться. Еще в 1766 году она предложила Вольно-Экономическому обществу, основанному и находившемуся под ее покровительством, премию за решение вопроса, какое право имеет землепашец на ту землю, которую обрабатывает в поте лица. Было прислано сто двадцать ответов на русском, французском, немецком и латинском языках. Премия в тысячу червонцев была присуждена Беарде де Лабси, члену Дижонской академии. Но тринадцатью голосами против трех Вольно-Экономическое общество не разрешило его труд к печатанию.

И в конце концов Екатерина пришла к заключению, что освобождение крестьян – вопрос пока неразрешимый, но зато очень опасный. Пугачевский бунт еще более укрепил ее в этом мнении. В одной из бесед с директором таможен В. Далем она высказала даже мысль, что, поднимая вопрос о крестьянах, можно вызвать в России революцию, подобную американской. Очевидно, она имела очень неясное представление о том, что совершалось в это время по ту сторону океана. «Однако, как знать? – прибавила она. – Удалось же мне окончить многие другие дела». В 1775 году она писала генерал-прокурору князю Вяземскому о необходимости сделать что-нибудь для облегчения участи крепостных, «ибо если мы не согласимся на уменьшение жестокости и умерение человеческому роду нестерпимого положения, то и против нашей воли сами оную возьмут рано или поздно». Граф Блудов уверял, что видел в 1784 году в руках императрицы проект указа, по которому дети крепостных, родившихся 1785 года, стали бы свободны. Но этот указ никогда не был обнародован. В бумагах императрицы нашли, правда, после ее смерти другой проект: о положении свободных крестьян, т. е. тех девятисот тысяч крепостных, которые были освобождены секуляризацией церковных имений. Этот документ был напечатан в двадцатом томе «Сборника Императорского Русского Исторического общества». По массе поправок, которыми пестрит его текст, видно, что Екатерина долго над ним работала. Пришла она к довольно странному и безусловно неудачному намерению: она хотела применить формы городского управления к совершенно неподходящим условиям сельской жизни. Но и этот план остался без всякого употребления.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.