Староверы: невидимая Россия
Староверы: невидимая Россия
Считается, что после реформ Петра Великого Россия раскололась на два народа: просвещенное европеизированное дворянство и всех остальных, сохранивших бороду, традиционный русский костюм и привычки старины. Благородное сословие, усвоившее со времен Елизаветы Петровны привычку изъясняться по-французски, говорило по-русски с характерным акцентом, слегка в нос и картавя, так, словно было в своем отечестве иностранцем. «Различия между людьми в этой стране столь резки, – пишет маркиз де Кюстин в 1839 году, – что кажется, будто крестьянин и помещик не выросли на одной и той же земле. У крепостного – свое отечество, у барина – свое. Знать по образованности своей словно предназначена жить в иных краях; а крестьянин невежественен и дик».
Образованный русский человек и сегодня говорит о «народе» так, будто сам к нему не принадлежит. Этот взгляд – словно со стороны, точнее, свысока – образованный русский человек несомненно унаследовал от дворянства. Русская интеллигенция XIX – начала XX века даже картавила на манер знати. Картавость – вовсе не «человечинка» в гранитном образе Ленина, а привычка его класса, как приверженность вождя костюму-тройке и енотовой шубе, унаследованной от отца – действительного статского советника.
Послепетровский раскол – не последний в русской истории. В советское время его на свой лад продолжат большевики и трудящиеся массы, а затем интеллигенция и народ. Типологически эти расколы похожи. Их инициатором была власть, которая резко проводила черту между старым и новым, деятельным авангардом общественных перемен и нуждающимся в руководстве отсталым народом. В сущности, первый такой раскол страны произошел в 1565 году, когда Иван Грозный поделил Московию на опричнину и земщину. Как и последующие социальные эксперименты, опричнина и земщина вовсе не воспроизводили границы существующих общественных классов, но учреждали новые по принципу близости-удаленности от верховной власти. Что опричники, что «птенцы гнезда Петрова», что большевики почитались носителями единственно правильных ценностей, которые полагалось насаждать среди простецов, не считаясь ни с чем.
Мы, разумеется, не знаем, во что бы вылилась опричнина, сохрани ее Иван Васильевич, но петровская европеизация привела к длительному сосуществованию внутри одной страны двух народов. Когда драматизм преобразований миновал, эти общности условно стали именовать собственно народом и просвещенным классом, в котором петровская аристократия уже отнюдь не солировала. Ровно то же произойдет с большевиками и трудящимися массами. В пору заката советского режима они мутируют в интеллигенцию и народ. И так же, как дореволюционная интеллигенция – прямая наследница петровской аристократии, – возглавит «освободительное» движение в Российской империи, так и в недрах советской интеллигенции сложится мощное реформаторское течение, которое одержит верх в революции 1991 года.
Правда, взгляд на «народ» как пассивный объект истории новые власти сохранят и в том и в другом случае. Просвещенный авангард лучше знает, что нужно народу, который просто еще не разобрался, но со временем обязательно поймет, в чем именно заключается его счастье. Пока же придется потерпеть. Так наша история снова и снова возвращается на круги своя, в какие бы платья ни рядились те, кто ее делает.
Значит ли это – повторю вопрос, волнующий меня в этой главе, – что так называемый народ действительно не способен быть субъектом собственной истории и обречен вечно служить материалом, из которого лепят то империю, то «первое в мире социалистическое государство», то демократию, то православный «уралвагонзавод»?
Отнюдь, хотя стараниями официальной историографии такое мнение и должно было сложиться. Мы видели на примере Господина Великого Новгорода, как миф об Александре Невском катком утрамбовал память о реальной альтернативе Московскому княжеству. Русская история должна была стать рассказом о вождях, которые противостояли внешним и внутренним врагам в борьбе «за само существование Русской земли». Так было, так есть и так будет – убеждали нас идеологи власти. Точно так же русский народ был, есть и будет стадом, увлекаемым прогрессивным меньшинством вперед – к европейскому величию, коммунизму, демократии или «русской весне». Этот авангард объединен вокруг вождя или некоего сокровенного знания о том, в чем именно заключается народное счастье.
Тем не менее в русской истории был другой раскол, который инициировала не власть, а сам народ, поставивший себя в многовековую конфронтацию с правительством. Речь идет о староверии. Оно заявило о себе уже в 1653 году, сразу после запрета патриархом Никоном двуперстия. Собор 1666–1667 годов анафематствовал всех несогласных с реформой Церкви и грозил им наряду с духовными наказаниями разными «телесными озлоблениями». Раскольников будут бить кнутом, морить голодом, лишать языка, сжигать и прочее. Указ царевны Софьи 1685 года предписывал пытать раскольников, заставляя отречься от своих заблуждений. Если они «в том стоять упорно же, а покорения святой церкви не принесут», то «по троекратному у казни вопросу, будет не покорится, сжечь». Тех же, кто примет православие таким вот способом, а затем вернется к своим заблуждениям, указ предписывал «казнить смертию без испытания», то есть сразу, не тратя время на новые пытки.
В ходе противоборства староверов с никонианами и их государством народ не только проявил себя субъектом собственной истории, но обнаружил немалое упрямство и недюжинный талант к самоорганизации. В конечном итоге отколовшиеся от власти староверы даже сумели эффективно соперничать с левиафаном русского государства, предложив вполне привлекательную альтернативу его неповоротливому величию.
Однако на картине русской истории для массового пользования раскольников изображали исключительно узколобыми мракобесами, которые устраивали акты коллективного самосожжения из-за «ерундовых» разночтений в обрядах. Двуперстие, написание имени Исус через одно «и», служение литургии на семи, а не на пяти просфорах, хождение посолонь, то есть по солнцу или от левой руки к правой, двоение, а не троение возгласа аллилуйя и т. д. – разве из-за этого стоило вообще спорить, а уж тем более идти на костер, в яму, на каторгу или устраивать акты коллективного самосожжения?
Раскольник в официальной русской истории – мрачный фанатик, какой-то реликт Средневековья, о котором неловко вспоминать на фоне превращения лапотной Московии в европейскую империю. О нем и не вспоминали, предпочитая оставлять в допетровской Руси с ее мракобесием и косностью. Боярыня Морозова с полотна Сурикова – иссушенная женщина, со стервозными тонкими губами, с глазами, распахнутыми в бредовое никуда, с воздетым к небу двуперстием – снова и снова уезжала от нас, прикованная к своим саням, в дремучее прошлое страны. Оно было дико и страшно.
В эту упрощенную картину как-то не вписываются старообрядцы Иван Морозов и Сергей Щукин, которые на рубеже XIX–XX веков собрали обширнейшие коллекции французских импрессионистов, Иван Сытин, крупнейший книгоиздатель России, Павел Третьяков, основатель главной московской галереи современного ему русского искусства, Константин Станиславский, создатель МХТ и родоначальник нового сценического метода, который до сих пор изучают в Голливуде, выдающийся врач Сергей Боткин, десятки других успешных предпринимателей, меценатов, общественных деятелей, коллекционеров. Русский капитализм и русский Серебряный век – прощальный расцвет уходящей России – невозможно представить себе без старообрядцев. Как соотносятся мрачные средневековые фанатики с предприимчивыми капиталистами и прогрессивным искусством? Официальная историография просто игнорировала этот факт, считая конфессиональную принадлежность новых героев русской истории малосущественной деталью их биографии. Так ли это? Тогда почему среди деятелей первого русского капитализма представители господствующей конфессии – большая редкость?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.