«Аще кто речет: Бога люблю, а брата своего ненавижю – ложь есть»: общие принципы общественной и политической жизни
«Аще кто речет: Бога люблю, а брата своего ненавижю – ложь есть»: общие принципы общественной и политической жизни
Начнем разбор древнерусских взглядов на общие принципы общественной и политической жизни с известной теории «казней Божиих». В «Повести временных лет» теория эта развивается в связи с набегом половцев в 1068 г. «Наводитђ Богъ по гневу своему иноплеменьники на землю, и тако скрушенымъ имъ вьспомянуться к Богу; усобная же рать бываеть от сважения дьяволя. Бог бо не хощетђ зла вђ человецехъ, но блага… Земли же согрешивши которей любо, то казнит Бог…» Попытка объяснить причины возникновения этой теории была предпринята И.У. Будовницем. Согласно его мнению, «вторая половина XI в. в истории Руси отмечена резким ухудшением положения непосредственных производителей города и деревни, жестокими бедствиями и страданиями широких народных масс». Усилившийся «феодальный гнет», естественно, привел к усилению классовой борьбы. Феодалы вынуждены были бороться с народными выступлениями. Борьба эта велась не только методами физического подавления, но и на идеологическом фронте. Стала широко практиковаться проповедь смирения, а для устрашения угнетенных придумали теорию «казней Божьих». Не будем останавливаться на общетеоретических взглядах Будовница, связывающего социальные процессы в Древней Руси исключительно с классовыми отношениями и с классовой борьбой. Несостоятельность подобного подхода была убедительно доказана Фрояновым. Отметим только, что слепая приверженность схеме приводит подчас к прямому искажению содержания источников.
Если смотреть непредвзято, становится совершенно ясно, что истолкование теории «казней Божих» как элемента запугивания угнетенных слоев совершенно безосновательно. За какие грехи, по мнению летописца, принимают люди наказание от Бога? Во-первых, это ссоры, убийство, клевета, кровопролитие. Будовниц истолковывает все означенные «грехи» как свидетельство выступления против властей и проявления классовой борьбы. Однако достаточно двинуть взгляд немного вверх по тексту летописи, чтобы понять, что автор имел в виду совсем не то, чего хотелось бы исследователю. Там мы видим летописный рассказ под 1067 г., где ссоры, убийство, клевета и кровопролитие представлены с исчерпывающей полнотой – это рассказ о междоусобной войне Всеслава Полоцкого и коалиции Ярославичей. Смысловая связь двух этих отрывков очевидна.
Затем летописец при помощи библейских цитат клеймит прелюбодеев, лиц, лишающих положенной платы наемников, чинящих насилие над вдовами и сиротами, а также уклоняющих «судъ криво». В качестве субъектов греховного поведения такого рода также вряд ли стоит видеть исключительно «низы» общества, скорее, наоборот. И, наконец, обличение грешников, которые верят приметам, отдают предпочтение «трубам, скоморохам, гуслям и русалиям» перед стоянием в церкви, также совсем не обязательно связывать со стремлением «остановить от выступлений доведенную до крайности массу».
Таким образом, причины возникновения и значения этой теории иные, чем это виделось Будовницу. Общее направление полностью укладывается в обычную для Средневековья провиденциалистскую систему взглядов. И социально-психологические причины ее возникновения кроются не в стремлении господствующего класса «давить на психику» порабощенным, а в необходимости осмыслить историческую действительность, вписать ее в круг христианских представлений, «усвоить» и сделать соответствующие нравоучительные выводы для всякого, независимо от социальной принадлежности. Нельзя также сбрасывать со счетов желание примирить идею всеблагого Бога и жестокую подчас реальность.
Если концепция «казней Божьих» построена на негативном отношении к реальности, т. е. на запрете, на порицании, то совершенно естественно предположить и существование концепции «положительной», предписывающей, а не запрещающей. Поиск этой концепции заставляет обратить внимание на тот факт, что в большинстве древнерусских произведений, где речь идет о чьих-либо идеальных взаимоотношениях или рисуется желаемый вариант этих отношений, повествование строится средневековыми авторами как рассказ о любви. Именно поэтому мы рассматриваем древнерусские представления о любви в главе, посвященной политической и общественной жизни. В Древней Руси любовь была основным ключевым понятием для конструирования социального идеала.
Примеров тому множество. Обратимся снова к «Поучению» Владимира Мономаха. Точнее, к последней его части – к письму Мономаха к Олегу Святославичу. В письме к черниговскому князю Владимир Всеволодович не только заявляет о «мирных инициативах», но и излагает, весьма проникновенно, свое понимание того, как должны в идеале строиться отношения между братьями. Уже в первых строках содержится декларация, идея которой развивается на протяжении всего письма. «Молвит бо иже: «Бога люблю, а брата своего не люблю», – ложь есть. И пакы «Аще не отпустите прегрешений брату, ни вам отпустить Отец ваш небесный». Предложение о прекращении вражды мотивировано стремлением привести действительность в соответствие с некой идеальной нормой. Норма эта – братолюбие. Есть у Мономаха и пример правильного поведения – его собственный сын Мстислав, который сам прислал отцу грамоту, начинающуюся словами: «Ладимся и смеримся…» Свои рассуждения Мономах подкрепляет авторитетом Священного Писания. Однако религиозные рассуждения под пером князя не выглядят оторванными от жизни сентенциями. Выше уже говорилось, что в своих произведениях Мономах, будучи практиком, избегал их. Не боясь обвинений в трусости («Не по нужи ти молвлю»), он противопоставляет обычаю, требовавшему отмстить за сына идею братской любви и прощения. Значит, проводимая мысль имела достаточно прочные позиции и была распространена в общественном сознании, если Мономах решился противопоставить ее древним традициям мщения. Об этом свидетельствует сам характер письма, цель которого – убедить злейшего врага, а не блеснуть эрудицией и риторическими приемами.
Пример из иной сферы. В ПВЛ изображены взаимоотношения монахов Печерского монастыря. В очерке истории монастыря, помещенной в связи с кончиной в 1074 г. Феодосия, Нестор вспоминает с особой теплотой и, может быть, ностальгией: «В любви пребывающе, менишии покоряются старейшимъ, не смеюще пред ними глаголати, но все с покорением и с послушаниемь великомъ. И тако же и старейшии имяху любовь к меньшимъ, наказаху и оутешающе аки чада вьзлюбленая. Аще который братъ впадеть в кое любо согрешение, и утешаху и, и епитемью единого брата разделяху 3-е или 4-е за великую любовь. Такова бо бяше любовь в братьи той и вьздержание велико. Аще братъ етеръ вънъ идяше изъ манастыря, и вся братья имяху о том печаль велику и посылают по нь, приводяху брата кь манастырю и, шедше, вси покланяхуся игумену, и умолять игумена и приимаху в манастырь брата с радостью. Таци бо беша любовници, и вьздерьжници». Завершающая сцена трагической междоусобицы, развернувшейся между сыновьями Владимира в 1015 г.: убиенный Борис, приняв венец мученичества, «вшедъ въ небесныя обители и оузре желаемого брата своего, и радовашеся с нимь неиздреченною радостью юже оулучиста братолюбием своимь. Се коль добро и коль красно еже мити братома вкупе».
Список примеров может быть продолжен. Концепция, согласно которой отношения между людьми должны строится на основе любви (а не на балансе интересов, например), является одной из самых популярных и влиятельных в древнерусской книжной культуре. Несмотря на свою широкую распространенность в литературе Древней Руси, она до сегодняшнего дня мало привлекала внимание исследователей. Содержание концепции выходит далеко за рамки политической теории. Всеобъемлющий характер, который приобрели представления о сакральности любви в древнерусском общественном сознании, позволяют считать их одним из основополагающих мировоззренческих принципов, который призван был определять все социальное бытие человека.
Чтобы проанализировать сущность концепции, рассмотрим значения, которые имело слово «любовь» в древнерусском литературном языке. В общих чертах современная и древнерусская области значений совпадают. В то же время бросаются в глаза и весьма существенные различия. Чувственные половые отношения, в сферу которых современный человек привычно относит любовь, для древнерусского книжника не играют в понимании этого слова решающей роли. В ПВЛ, кажется, один только раз (из 47, без учета «Поучения» Владимира Мономаха) встречается выражение, в котором слово «любовь» употреблено в значении «sex»: «инъ же законъ Гилиомь. Жены в них орют зиждют храми и мужьская дела творять, но любы творять елико хощеть, не въдержаеми от мужий своихъ весьма ли зрятъ». В подавляющем большинстве случаев для указания на вышепоименованные отношения употребляют слова «похотьствовать», «залежать» («Володимеръ же залеже жену братьню Грекиню») или вполне привычное для современного уха «спать» («во Вретаньи же мнози мужи съ единою женою спять и многы жены съ единым мужем похотьствуют…») и пр. Один раз оно употреблено для описания отношений мужа и жены – Яна и «подружьи его» Марьи («Феодосий бо бе любя я, занеже живяста по заповеди Господни и любви межи собою пребываста»). В остальных случаях истолкование его в основном для современного языка смысле совершенно невозможно. Аналогичная картина наблюдается и в других произведениях древнерусской письменности. Например, в «Киево-Печерском патерике» в рассказе о Моисее Угрине описывается история страсти, которой воспылала знатная полячка к преподобному Моисею. В тексте встречаются разные термины, но в той части повествования, где описывается сущность эмоций, которыми была охвачена «жена некаа от великих, красна сущи и юна, имуще богатество многое и власть велию», сказано «уязвися сердци въжделением». Таким образом, в перечне значений, которые приписывались слову «любовь», безусловно, было и связанное со сферой взаимоотношения полов, однако древнерусский книжник предпочитал не употреблять его таким образом, видимо, для того чтобы не замутнить то значение, которое для него было основным.
Какое же значение было основным? Настоящий гимн любви, составленный из различных библейских цитат, а более всего на основании 1-го послания апостола Иоанна, помещен в ПВЛ в качестве морального вывода из рассказа о гибели в 1078 г. великого князя Изяслава Ярославича, помогавшего вернуть вотчину брату Всеволоду: «Любы бо есть выше всего, яко Иоан глаголет: «Богъ любы есть, пребывай в любви, в Бозе пребываеть и Богъ в нем пребываеть». О сем свершается любы, да достояние имам въ день Судный, да якоже онъ есть, и мы есмы в мире семъ. Боязни несть в любви, но свершена любы вонъ измещеть боязнь, яко боязнь мученье имать. «Бояй же ся несть свершенен в любви. Аще кто речет: Бога люблю, а брата своего ненавижю – ложь есть. Не любяи бо брата своего егоже видить, Бога, егоже не видить како можеть любити? Сию заповедь имам от него, да любяй Бога, любить брата своего». В любовь бо все свершается, любве ради и греси расыпаются, любве бо ради сниде Господь на землю и распяться за ны грешныя, взем грехы наша, пригвозди на кресте, дав нам крестъ свои на прогнанье ненависти бесовское. Любве ради мученици прольяша крови своя. Любве же ради сии князь пролья кровь свою за брата своего, свершая заповедь Господню».
Библейский текст многомерен и допускает бесконечное число трактовок. Божественная любовь, безусловно, может быть понята по-разному. Однако ясно, что монах-летописец, в отличие от поэта, мечтавшего «найти живым Христа, коль не в мужском, так в женском виде», очень четко разделяет те «любы», которые творят, не стесняясь мужей, гилийские женщины, от тех, ради которых «греси расыпаются». Как видно из текста, самая близкая аналогия Божественной любви в древнерусской литературе, земное воплощение ее – это любовь братская. Подвиг братской любви совершил Изяслав, погибший за брата в битве на Нежатиной ниве, в братской любви живут монахи Печерского монастыря в воспоминаниях Нестора, к братской любви призывает Олега Святославича Владимир Мономах. Именно в этом значении понятие любви стало основой представлений об идеальных отношений в обществе. Образцом для них стала модель братских взаимоотношений, что закономерно для общества, которое, как было сказано, еще не полностью изжило черты родового строя. Внутри большого понятия существовало много градаций и оттенков смысла, отражающих различные стороны социального бытия: политики, общественной и семейной жизни.
Святость уз братской любви стала одним из основных положений в политической идеологии на Руси, княжеская корпорация которой была представлена одним родом. Наряду со словами «миръ», «тишина», «любовь» имела значение «мир, отсутствие военных конфликтов». Контекст, в котором встречается слово «любовь» как антитеза войне и вражде, показывает, что употребляли его в тех случаях, когда нужно было подчеркнуть важность, эмоциональную отмеченность воцарившегося согласия. Это «высокий штиль» древнерусской политической терминологии. Мир в раннесредневековом обществе сам по себе не был осмыслен как абсолютное благо – ведь князья все были профессиональными воинами, и война часто для них была делом привычным и желаемым. Поэтому, когда необходимо было сказать о «мире как ценности», использовалось слово, обладавшее сакральным ореолом, источником которого были библейские, византийские и местные языческие традиции.
Кроме того, не следует забывать, что князья доводились друг другу либо братьями, либо кровными родственниками в той или иной степени, и поэтому слово «любовь», употребляемое в значении «мир, дружба, союзнические отношения», в политическом лексиконе никогда полностью не теряло связи со своим изначальным смыслом – «братская любовь». Исключение, наверно, составляют только те случаи, когда речь идет о внешнеполитических связях. «И великий князь нашь Игорь и боляре его и людье вси Рустии послаша ны къ Роману и Костянтину и къ Стефану къ великим царямъ Греческимъ створити любовь съ самими цари, со всемь болярствомъ и со всеми людьми Гречьскими…» – читаем мы в договоре Руси с Византией. «Тако глаголеть князь нашь, хочю имети любовь со царемъ Гречьским сверненую», – посылает сказать летописный Святослав греческому императору.
Для летописца употребления архетипичного шаблона братской любви/вражды для описания тех или иных политических коллизий привычно. Для примера обратимся к тому, как в летописи изображены события 975–977 гг. ПВЛ рисует ссору братьев Ярополка и Олега Святославичей из-за убийства Люта Свенельдича на охоте. «И о томъ бысь межю ими ненависть». Подстрекателем выступает отец убитого – старый воевода Свенельд. Вражда разрешилась походом старшего брата киевского князя Ярополка на Олега, князя древлянского. Летописцем изображена драма, произошедшая между братьями, но оставлен практически без внимания тот факт, что в результате всех перипетий Киевом было ликвидировано княжение с древлянской земли. Для современного политолога, случись ему разбирать указанные события, факт присоединения новой территории оказался бы гораздо важнее личной ссоры князей. Но у летописца совсем иной строй мысли. В происшедшем важным ему кажется прежде всего братоубийство.
Слово «брат» очень часто употребляется в рассказе о ссоре Святославичей. Оно как будто бы подчеркивается автором летописи. Со свойственным ему лаконизмом летописец рисует мелкими деталями поразительно живую картину – вот найденный после долгих поисков и извлеченный «исподи трупья» мертвый князь Олег лежит на ковре. Над ним плачет старший брат. Фраза, брошенная с укором Свенельду: «Вижь, сего ты еже еси хотелъ». Брат убил брата – это важно. А об изменении политического статуса древлянской земли сказано вскользь: «И прия власть его Ярополк». Дело не в том, что летописец «украсил» сухую политическую хронику «личностными» подробностями, это даже не попытка объяснить исторические события через деяния и личную жизнь «героев». В фокусе внимания древнерусского историка именно ссора и убийство в княжеской семье. Впрочем, обаяние летописной повести так велико, что и в новое время историки, начиная с Карамзина, описывали это событие по заданному летописью образцу, хотя для вдумчивого современного читателя этого вряд ли достаточно. Остается масса вопросов: не было ли убийство Люта демонстрацией претензий на суверенитет со стороны древлянского князя? Действительно ли Ярополк ненавидел брата или это была лишь официальная идеологическая версия похода на возможных сепаратистов? Все эти вопросы естественны для современного сознания, но летописец считал возможным и достаточным развивать повествование по канве братской любви/ненависти. В этом же ключе идет и дальнейшее повествование. Испугавшись, убегает за море Владимир. А потом, возвратившись через три года, открывает военные действия с целью захватить киевский престол, оправдывая себя тем, что-де «не язъ бо почалъ братью бити, но онъ».
«Любовь» для древнерусского политического языка такая же «магическая» формула, как для современного – «добрососедские отношения и взаимовыгодное сотрудничество». Так, например, летописный рассказ о произошедшем в 1024–1026 гг. столкновении великого киевского князя Ярослава Владимировича с Мстиславом Тмутараканским завершен такой фразой: «И начаста жити мирно и в братолюбстве и уста усобица и мятежь и бысь тишина велика в земли». При помощи понятий братской/божественной любви в политической мысли оформляется и идея необходимости единства Руси. Происходит это по той же причине, по которой через категорию любви была оформлена идея о ценности мира: употребление термина «братолюбие» поднимало ее значение.
Ценность братолюбия в древнерусском общественном и в том числе политическом сознании была очень высокой. Оно всегда выступает в литературе средневековой Руси как нечто положительное. Носителем всегда оказывается положительный герой, и наоборот, преступник против любви – герой отрицательный. К вражде людей подталкивает дьявол. А человек, исполненный любви, напротив, следует божественному завету.
В тех случаях, когда факты жизни не позволяли следовать этой элементарной схеме, изобретались различные уловки. Немало, очевидно, трудностей доставила автору ПВЛ противоречивая фигура князя Владимира I, персонажа априорно положительного, но содеявшего много такого, что не позволяло просто «расписать его по трафарету». И тогда оказывается, что в убийстве Ярополка виноват не благоверный князь, а воевода Блуд, на которого и изливается запас нравоучительных обличений («Блудъ преда князя своего и приимъ от него чьти многи се бо бысь повиненъ крови той»). Что в женолюбии (которое, по мировоззрению летописца, любви противоречит, как грех противоречит праведности) он лишь повторил «подвиг» уважаемого библейского царя Соломона. А Окаянный Святополк будто бы даже сам виноват, что оказался «сыном двух отцов» («От греховнаго бо корени золъ плодъ бываеть… темђ и отец его не любяше, бе бо от двою отцю – от Ярополка и от Володимера»; в «Сказании о Борисе и Глебе»: «Обаче и матере моея грехъ да не оцеститься и съ правђдьђыми не напишуся, нъ да потреблюся отђ книгђ живущиих»). Никак невозможно было допустить, чтобы Владимир был обвинен в отсутствии братолюбия.
В подавляющем большинстве случаев трудностей не возникало. Академиком Д.С. Лихачевым замечено, что «авторы XII–XIII вв. не знают коллизий между тем, что представляет собой князь, и как воспринимают его окружающие», и «не изображают скрытой внутренней духовной жизни, которая могла быть неправильно понята окружающими». Злодей древней русской истории Святополк Окаянный потому и злодей, что избивал братию, прочищая себе путь к престолу после смерти Владимира. А первые русские святые Борис и Глеб потому и святые, что в ответ не подняли руку на брата, почитая его «в отца место».
Однако не утилитарная идея сохранения незыблемости княжеской иерархии сделала Бориса и Глеба самыми любимыми и почитаемыми святыми на Руси. По мнению известного исследователя древнерусской религиозности Г.П. Федотова, основная, характерная черта их подвига – непротивление, жертвенность. «Подвиг непротивления есть национальный русский подвиг, подлинное религиозное открытие новокрещеного русского народа». Не оспаривая в целом утверждения Федотова, необходимо все же обратить внимание на то обстоятельство, что из всех возможных вариантов для демонстрации идеи непротивления русская книжная традиция выбрала именно историю о братолюбии и преступлении против братолюбия. Если посмотреть на этот факт в культурном контексте, основные черты которого были намечены выше, то становится понятно, что выбор этот совсем не случаен. По утверждению американского исследователя Н. Ингама, который сравнивал жития князей-мучеников, чешского Вацлава и русских Бориса и Глеба, тема братолюбия является отличительной чертой русской литературы о страстотерпцах. Можно считать, что в «Сказании о Борисе и Глебе» нам явлен тип идеальной любви, как понималась она древнерусской образованной элитой. Это своего рода «Ромео и Джульетта» русского Средневековья. Интересный штрих к намеченной картине древнерусского словоупотребления добавляет берестяная грамота № 752, найденная при раскопках Древнего Новгорода в слое рубежа XI–XII вв. Анализ содержания грамоты позволил В.Л. Янину трактовать ее как послание женщины XI века возлюбленному, не пришедшему на свидание. На любовный характер указывает эмоциональность, нескрываемая обида, звучащая в тоне письма. В то же время несколько странно на первый взгляд выглядит фраза, с которой женщина начинает свои упреки адресату: «А язъ тя есмь имела, акы брат собе» – «А я к тебе относилась как к брату»! Если понимать данную фразу исходя из представлений нашего времени, трактовка, предложенная Яниным, кажется невозможной. Однако истолкование все же может быть верным. В культурном контексте эпохи оборот «относиться как к брату» мог означать высшую степень привязанности, любви, которую мы сейчас назвали бы «платонической». Именно в таких выражениях влюбленная жительница Древнего Новгорода могла говорить о «высокой» любви.
Попробуем выделить сущностные черты древнерусского книжного архетипа идеальной любви.
Во-первых, как уже говорилось выше, это любовь, принципиально лишенная сексуальных импульсов и чувственной составляющей. Признаков иного понимания, по крайней мере в книжной традиции, незаметно. Летописец не видит необходимости (существующей в современном языке) добавлять к слову «любовь» какие бы то ни было эпитеты – «божественная», «братская», – для него иная немыслима. В цитированном выше рассказе о Печерском монастыре, помещенном в ПВЛ под 1074 г., сказано, что монастырская братия «беша любовници». Современный переводчик вынужден переводить слово «любовници» целомудренным (и тем самым как раз адекватным) выражением «люди, полные любви». Факт этот, быть может, мелкий, но весьма показательный для иллюстрации изменения языка. А так как в языке как ни в чем другом отражается сознание эпохи, то мы не можем пройти мимо него: древнерусский автор не боится двусмысленности, неизбежной в современном словоупотреблении, будучи, конечно, осведомленным о существовании содомского греха. Строго говоря, это неудивительно, ведь из контекста понятно, о чем идет речь, но то же можно сказать и о переводе, тем не менее ученый-переводчик наших дней не решается назвать монахов «любовниками».
Во-вторых, «любовь» подразумевает прощение, беззлобие, кротость, покорность. Она иррациональна и не зависит от достоинств предмета. Любят провинившегося товарища, любят чинящего козни врага, любят брата просто потому, что он брат. Нельзя сказать, что принцип иррациональности доведен в древнерусском общественном сознании до абсолюта: конечный резон ее в евангельской заповеди «возлюби ближнего как самого себя». Так, например, князь Борис, готовясь пожертвовать жизнью, все же прикидывает в уме: «Да аще кръвь мою пролееть и на убийство мое потъщиться, мученик буду Господу моему». Это, однако, достаточно высокая степень абстракции, особенно для мышления в обществе вчерашних язычников. Ведь «выгоду» от любви Борис рассчитывает получить только «на том свете».
В-третьих, любовь должна быть действенной. Не будучи никак выражена, она не существует. Пути, которые даются человеку для «осуществления» ее, – это смирение и самопожертвование. Любовь как способ построения жизни противопоставляется «суете сует» – погоне за мирскими благами. Она – сознательный выбор, ноша, которую человек взваливает на себя. Борис оказывается в ситуации выбора. Это очень хорошо показано в «Сказании». Он может воспользоваться поддержкой находящегося при нем киевского войска и «прогнати брата моего, якоже и отец мой преже святаго крещения, славы ради и княжения мира сего». Он размышляет и в результате размышления решается на поступок. Решение дается ему нелегко, он «слђзами разливашеся вђсь», но подвиг «нелицемерьныя любъве», самопожертвование ради нее – его сознательное решение. Действенность и сознательность древнерусской «любви» – особенности, заметно отличающие ее от любви в современном представлении. В конечном итоге разница между любовью и нелюбовью в общественном сознании Древней Руси сродни разнице между праведным и греховным существованием, которое человек выбирает сознательно и за которое несет ответственность.
Такими принципами в идеале должны руководствоваться люди во взаимоотношениях друг с другом, по представлениям, содержащимся в древнерусской литературе. Источником этих воззрений было, во-первых, евангельское учение. Во-вторых, местная идейная традиция, уходящая корнями в эпоху родового строя.
В Библии популярные на Руси идеи божественной/братской любви лучше всего представлены в Первом послании Иоанна Богослова. Именно в этой книге находим мы фразу, неоднократно повторенную в различных произведениях древнерусской литературы: «Кто говорит: «Я люблю Бога», а брата своего ненавидит, тот лжец; ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, Которого не видит?» (1-е Ин. 4, 20). Цитату эту мы встречаем и в ПВЛ, в «Поучении» Владимира Мономаха, и в «Сказании о Борисе и Глебе». Однако было бы ошибкой думать, что представление о священности любви появилось на Руси только вместе с Библией и питалось всецело христианскими заповедями.
Мы уже имели возможность видеть на примере концепции божественного происхождения власти, что пришлые теории, если они не имели подходящих основ в русской национальной культуре, не укоренялись и продолжали оставаться элементом сознания лишь узкого круга интеллектуалов. Широкое распространения «теории братской любви» свидетельствует о том, что у нее основания такие были. Уже упоминавшимся нами Н. Ингамом было замечено, что библейское понимание «брата» в смысле «ближнего» в русском житии трансформируется в «кровного брата». Очевидно, библейская идея, выраженная апостолом Иоанном, нашла подкрепление в пережитках представлений о нормах взаимоотношений в роде, в традиционной сакральности отношений братства, свойственной родовому обществу. Подтверждения этому мы находим в фольклоре. Русские богатыри – побратимы.
Еще тут-де братаны-ти поназванелись,
Ай Илеюшка-то был тогда ведь больший брат,
Ай Добрынюшка-то был тогда а меньший брат.
То, что богатыри являются побратимами, всегда выступает в былинах как очень важный, значимый момент. Точно так же, как в древнерусской литературе, побратимство в эпосе имеет исключительно положительную окраску. В отношениях побратимства состоят самые уважаемые герои: Святогор, Илья Муромец, Добрыня Никитич, Алеша Попович. Братские отношения действенны. Так, Илья Муромец, находясь в страшном гневе, тем не менее мягко обходится с посланным к нему в качестве парламентера Добрыней – потому что он его крестный брат.
Да тут говорит Илья таково слово:
«Ах ты братец да мой да был крестовый!
Да как нунечку-таперечку у нас с тобой
А все-то пописи да были пописаны,
А заповеди были поположены, —
А слушать-то брату ведь меньшому,
А меньшому слушать да большего.
Кабы не братец ты крестовый был,
А никого бы я не послушал зде.
И, напротив, когда Алеша Попович соблазняет в отсутствие Добрыни его жену, побратимство служит «отягчающим вину обстоятельством», свидетельством особой подлости. Добрыня, уезжая «во чисто поле, на большую дороженьку», дал жене позволение выйти замуж за кого ей будет угодно, если он не вернется через шесть лет. Единственное условие – она ни в коем случае не должна была выходить за Алешу.
А не ходи за брата моего крестового,
За смелого Алешу за Поповича.
«Молода жена» Настасья Тимофеевна прождала вместо положенных 6 лет все 12 и вышла замуж, но именно за Алешу. Добрыня инкогнито появляется на свадебном пиру, при помощи чарки зелена вина с золотым перстнем дает знать о себе жене, после чего следует расправа с соблазнителем.
И взял Добрыня тут Микитович,
Взял Алешу за желты кудри,
Повытащил его из-за дубова стола,
Да и метнул его он о дубовый пол.
Таскал он, что хотел, сам приговаривал:
– Всякий чорт, то правда, женится,
Да не всякому-то женитьба удавается,
Как удавалася Алешеньке Поповичу,
Моему смелому что братцу ли крестовому…
Как не дивую я разуму женскому,
Дивую я псу милитеньскому!..
В момент наказания виновника Добрыня особенно поминает то, что он его крестовый брат. Это заставляет думать, что причина, по которой Добрыня запретил Настасье Тимофеевне выходить замуж за Алешу Поповича, – их побратимство. Подобный брак осквернил бы их братство.
Братаются богатыри, как правило, после первоначальной ссоры. Встретившись «в чистом поле», они сначала испробуют силу друг друга, а затем, поняв, что каждый из них достойный богатырь, мирятся и заключают братский союз. Таким образом, былинное побратимство, точно так же как древнерусское литературное «братолюбие», могут быть направлены на вчерашних врагов. Эпическое побратимство связано с определенными взаимными обязательствами, особым отношением героев друг к другу. Оно подразумевает невозможность военного столкновения, взаимовыручку, усмирение гордыни и необходимость считаться с мнением крестного брата. Все это, учитывая место и время, в которых разворачивается действие русских былин, заставляет предполагать соответствие между летописной братской/божественной любовью и былинным крестовым побратимством, несмотря на существующее мнение о позднем возникновении песен о побратимстве. Нельзя не заметить сходное их положение в системе ценностей. И в том и в другом случае братское отношение к кому-либо есть показатель безусловной правоты персонажа и заведомой выигрышности его моральной позиции.
Представления о святости братских уз, сохраненные эпосом, безусловно, не являются феноменом, получившим развитие исключительно в славянском мире. Сходные явления свойственны любому обществу, находящемуся на соответствующей ступени развития. Особенным можно считать, что на Руси древнее социально-психологическое образование, обреченное с разложением родовых отношений если не на полное исчезновение, то на деградацию, и элемент христианской идеологической системы («Бог есть любовь»), объединившись в общественном сознании, послужили взаимному усилению. Если посмотреть на это явление в исторической перспективе, то можно заметить, что значение «теории любви» выходит за пределы киевского периода истории. Русскому общественно-политическому сознанию всегда, по-видимому, было свойственно стремление строить отношения между людьми не на балансе интересов и прав, что характерно для западной политической культуры («Моя свобода махать кулаками кончается там, где начинается нос моего собеседника»), а на всеобщем согласии, т. е. на любви, по сути. Это, например, нашло воплощение и в практике Земских соборов Московской Руси.
Итак, общество, законы, по которым оно живет или должно жить, социальные ценности, власть – все это так или иначе входило в орбиту внимания книжников-мыслителей Древней Руси. Несмотря на то что далеко не на все сферы социального бытия нашли отражение в общественно-политической мысли Руси XI–XII вв., наследие ее весьма значительно. Арсенал литературных представлений об общественной жизни, к которому обращался читающий человек, включал в себя и «привозные» византийские концепции, основанные на христианских постулатах, и оригинальные русские идеологические конструкты, ведущие свое происхождение из родовой языческой эпохи. Некоторые теории, воспринятые Русью вместе с христианством из византийской культуры, на протяжении рассматриваемого периода так и не вышли за пределы использования узким кругом интеллектуальной элиты (например, концепция «власть от Бога»). Другие сделались более популярны и оказали серьезное влияние на социальные и политические процессы в русском обществе. К таковым относится «теория казней Божиих» и «теория любви», положения которой во многом определяли политическое сознание общества, а значит, не могли не влиять на социальную и политическую практику. «Концепция мирского благочестия», безусловно, выросла из социально-психологических процессов конца XI – начала XII в.; представления о значимости происхождения, напротив, имеют основой древнюю родовую ментальность. Все это трансформировалось, творчески перерабатывалось в соответствии с потребностями времени, соединялось в единое целое, составляя неповторимое историческое явление – сферу идеологий древнерусского общественного сознания.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.