Глава 3. РЕАЛИЗОВАННАЯ АЛЬТЕРНАТИВА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3. РЕАЛИЗОВАННАЯ АЛЬТЕРНАТИВА

Ни одно из обещаний, данных Елизавете Петровне на смертном одре, молодой император выполнять не собирался. И окружающие отдавали себе в этом отчет. Нового государя боялись еще до прихода к власти. Со слов Панина Ассебург нарисовал обстановку при русском дворе: «Когда она (Елизавета. – О. Е.) скончалась, общая печаль до того всеми овладела, что довольно было взглянуть друг на друга, и слезы лились у всех из глаз»109.

Что же вменялось наследнику в вину? «Он курит табак, пьет пиво и водку, что вовсе не совпадает с изящными приемами двора, – сообщал в Париж Фавье. – Зато вполне согласно с нравами не только массы народа, но и русского дворянства, духовенства и военного класса. Удивительно, что нация осмеливается порицать в одном только великом князе образ жизни, который так свойственен северному климату и так согласен не только с примером Петра Великого, но и с установившимися в России обычаями»110.

Перед нами парадокс. Петра III терпеть не могли именно за те качества, которые присущи народу в целом. И не только потому, что частный человек имеет возможность их прятать, а глава государства, находясь на виду, обнаруживает во всем безобразии. Это было бы половиной беды. За внуком Петра Великого не признавали права на национальные пороки. У деда они уравновешивались гениальностью. Петру Федоровичу нечего было предъявить взамен. Наличие у него замашек предка воспринималось как нечто несообразное. Гротеск. Карикатура. Тем более обидная, что нарисована она иностранцем.

Елизавету любили, несмотря на легкомыслие и ограниченное участие в делах. То есть чисто интуитивно старались не замечать дурных свойств. В ее племяннике тоже интуитивно не угадывали хороших. Подданные словно ослепли. И не случайно. «Код» к их сердцам не был вскрыт Петром Федоровичем. Код, прежде всего, культурный – национальный, религиозный, языковой, поведенческий. Все, над чем так старательно работала Екатерина с первого дня пребывания в России, казалось ее супругу излишним. В результате его считали чужим. «Великий князь представляет поразительный пример силы природы, – замечал Фавье. – …Он и теперь еще остается истым немцем и никогда не будет ничем другим»111.

От «своего» потерпели бы и не такие выходки, какие позволял себе Петр III. От чужака не приняли ни хорошего, ни плохого: ни мира с Пруссией, ни благодеяний дворянству, ни попыток предложить весьма здравые реформационные шаги. Все в равной мере казалось дурно.

Историков напрасно упрекают в нелюбви к альтернативному мышлению. Вопрос о том, что могло бы случиться, если бы… – интересует профессионалов ничуть не меньше, чем дилетантов. Однако, в отличие от последних, ученые чаще всего в состоянии предположить, почему тот или ной путь не был реализован, и даже не мог быть реализован. Это-то особенно и раздражает тех оппонентов, кто склонен пренебрегать подробностями.

История краткого – всего полгода – царствования Петра III как будто полна альтернатив. Проживи бедный император дольше – и, как знать… Возможно, он создал бы в России гражданское общество. Отменил крепостное право. Провел реформы, достойные деда, и, в конечном счете, направил по лучшему руслу течение отечественной истории, избежав отдаленных трагедий.

Увы. Гражданское общество не создается одним указом – даже самым милостивым – для этого нужны годы труда. Такой труд лег на Екатерину и был неблагодарным. О крестьянском вопросе Петр не задумывался всерьез. Во всяком случае, источники законодательного характера свидетельствуют, что для него крепостное право было чем-то незыблемым112. Слабое здоровье молодого императора, расшатанное разгульной жизнью, не позволяло надеяться на долгое царствование. Если Петр Федорович хотел чего-то изменить, то должен был действовать быстро.

Он и действовал быстро. Вернее, торопливо. Хватался сразу за все и уже в следующую минуту переходил к другому предмету. «Главная ошибка этого государя, – писал Шумахер, – состояла в том, что он брался за слишком многие и к тому же слишком трудные дела, не взвесив своих сил, которых явно было недостаточно»113. За 186 дней царствования Петр издал 192 законодательных акта (манифесты, сенатские и именные указы и т. д.), иными словами они появлялись ежедневно, а иногда – букетом, по несколько штук в день. Уже в первую неделю самостоятельного правления, до 31 декабря 1761 г., император успел подписать пять указов114.

Если предположить, что Петр III сознавал, как мало ему отпущено, то станут понятны и поспешность в работе, и безудержное стремление наслаждаться женщинами, вином, парадами, музыкой – всем, что составляло для него жизнь. Это Екатерина пришла в Россию всерьез и надолго. А ее муж, как мотылек, готовился вот-вот отлететь. Потому Петр взахлеб упивался властью и спешил осуществить назревшие, на его взгляд, преобразования.

По верному замечанию А.Б. Каменского, главные реформы заняли у молодого императора всего три дня: 18 февраля был подписан указ о вольности дворянства, 19?го – о секуляризации церковных земель, 21?го – о ликвидации Тайной канцелярии115. Государю некогда было вдаваться в детали, продумывать и взвешивать каждый шаг, каждое слово в новых законах. Он реализовывал преобразования вчерне. И очень спешил.

Важно было успеть заключить мир с Пруссией, отнять у Дании Шлезвиг, развестись с Екатериной и жениться на любимой женщине, признать сына незаконным, обзавестись настоящими наследниками… За исключением первого пункта, на остальное не хватило времени.

И все же следует признать, что история дала Петру III шанс. Полгода – вполне достаточный срок для того, чтобы продемонстрировать и свою программу, и методы, которыми правитель намерен добиваться поставленных целей. Вот почему мы считаем краткое царствование племянника Елизаветы реализованной альтернативой. Ему удалось показать, что нового он намерен сделать и как будет действовать. Эта программа и эти методы представляют большой интерес для историков.

«НЕ СМЕШНОЙ АРЛЕКИН»

Принято сокрушаться, что Екатерина оборвала «Записки», не доведя до смерти Елизаветы и до переворота. Но специалисты знают, что наша героиня оставила множество автобиографических заметок, изучение которых – особый, весьма сложный источниковедческий вопрос. Они касаются и кончины свекрови, и царствования Петра, и заговора, и первых шагов новой императрицы. К ним примыкает эпистолярный комплекс, например письма Станиславу Понятовскому. Если соединить эти документы вместе, то получится искомое продолжение – третья, недостающая часть мемуаров.

Так что в свидетельствах Екатерины у исследователей недостатка нет. Интересно сопоставлять их с отзывами других авторов – сторонников государыни, иностранных дипломатов, лиц из ближайшего окружения Петра.

Елизавета Петровна скончалась в Рождество, в три часа по полудни. По словам нашей героини, она осталась у тела, а ее супруг тотчас вышел, чтобы показаться членам собранной для этого Конференции. Оттуда он послал к жене одного из своих приближенных – генерал-поручика и президента Камер-коллегии Алексея Петровича Мельгунова – сказать, чтобы она не покидала усопшей. «Я из сего… заключила, что владычествующая фракция опасается моей инфлуенции»116, – писала Екатерина. Новую императрицу сразу постарались оттеснить от императора – он один направился в Конференцию, один представился гвардейским полкам. Словом, вел себя так, словно законной супруги нет.

Штелин, говоря о первых шагах своего венценосного ученика, даже не упомянул о Екатерине, хотя поименно перечислил всех членов Комиссии траурного церемониала: «фельдмаршала князя Трубецкого, гофмаршала графа Скавронского, князя Куракина, церемониймейстера графа Санти и барона Лефорта, господина Лобкова, герольдмейстера… Самарина, советника Голубцова и советника Штелина, которому лично поручено изобретение для парадной залы катафалка в соборе»117.

Такое умолчание знаменательно. Единственная сфера, где молодой государыне позволено было проявить себя – это погребение августейшей тетки. Сама Екатерина весьма гордилась исполнением последнего долга перед усопшей: «Я ни во что не вступалась, окромя похорон покойной государыни, по которым траурной комиссии велено было мне докладываться, что я и исполнила со всяким радением, в чем я и заслужила похвалу от всех. Я же тут брала советы от старых дам, графини Марьи Андр[еевны] Румянцевой, графини Анны Карловны Воронцовой, от фельдмаршалши Аграфены Леонтьевны Апраксиной и иных, подручно случающихся, в чем и на них угодила чрезвычайно»118.

Екатерина понимала, как выиграет в общественном мнении, если окажет покойной государыне надлежащие почести. Недаром она ссылалась на «похвалы от всех» и благорасположение старых дам. Казалось бы, зачем угождать лицам, от которых ничего не зависело и которые готовились вот-вот сойти со сцены вслед за Елизаветой? Но нет – языками этих кумушек создавалось большинство сплетен при дворе, и если они говорили о ком-то хорошо, то их мнение повторялось многими.

Одновременно Екатерина подчеркивала неприличное поведение супруга: «Тело императрицы Елизаветы Петровны едва успели убрать и положить на кровать с балдахином, как гоф-маршал ко мне пришел с повесткою, что будет в галерее (то есть комнаты через три от усопшего тела) ужин, для которого повещено быть в светлом богатом платье… Погодя несколько пришли от государя мне сказать, чтоб я шла в церковь… Я нашла, что все собраны для присяги, после которой отпели, вместо панихиды, благодарственный молебен; митрополит новгородской Сеченов говорил речь государю. Сей был вне себя от радости и оной нимало не скрывал и имел совершенно позорное поведение, кривляясь всячески и не произнося окроме вздорных речей, не соответствующих ни сану, ни обстоятельствам, представляя более не смешнаго Арлекина, нежели инаго чево, требуя однако всякое почтение».

Похоже, по свидетельствам современников, после кончины самой Екатерины II будет вести себя ее сын Павел. Мемуары графини В.Н. Головиной и письма великой княгини Елизаветы Алексеевны (супруги цесаревича Александра Павловича) рисуют на удивление близкую картину. «Великий князь Павел расположился в кабинете за спальней своей матери, – вспоминала Головина о последней ночи в жизни императрицы, – так что все, кому он давал распоряжения, проходили мимо государыни, еще не умершей, как будто ее уже не существовало. Эта профанация Величества, это кощунство… шокировало всех… Редко, когда перемена царствования не производит… переворот в положении приближенных; но то, что должно было произойти при восшествии на престол императора Павла, внушало всем ужас ввиду характера этого государя… Он достиг только того, что внушал страх и отвращение»119.

Сравним это описание со словами из донесения Бретейля от 11 января 1762 г.: «Преобладающее число людей испытывало к будущему императору ненависть и презрение, однако слабость и страх взяли верх. Все дрожали и поспешили с изъявлениями покорности еще до того, как императрица закрыла глаза»120.

Послушаем великую княгиню Елизавету Алексеевну. «Вы не можете представить себе воцарившейся ужасающей пустоты, уныния, сумрачности, которые овладели всеми вокруг, кроме новых Величеств, – писала она родителям в Баден. – О! Я была оскорблена, как мало скорби выказал император… ни единого слова о матери, кроме неудовольствия и порицания всего, что делалось при ней… Когда императрицу обрядили… велено было войти для целования руки, оттуда прямо в церковь для принесения присяги. Вот еще одно отвратительное впечатление, которое мне пришлось испытать – зрелище всех этих людей, клянущихся быть рабами и рабынями человека, которого я в ту минуту презирала. Видеть его таким самодовольным, таким счастливым на месте нашей доброй императрицы! О, это было ужасно! Мне казалось, что если кто и был создан для трона, то уж, конечно, не он, а она»121. И снова сравним сказанное с донесением Бретейля: «Все крайне недовольны царем, однако, по правде говоря, сами недовольные не более чем трусы и рабы»122.

Что до рабов и трусов, то нашлись люди «нерабственных о себе понятий», как характеризовал своего дядю, тогда молодого вахмистра Конногвардейского полка и участника будущего переворота, Григория Потемкина, его племянник А.Н. Самойлов. Другая будущая мятежница – княгиня Дашкова – описала впечатление, которое произвело на нее посещение дворца вскоре после кончины Елизаветы: «Мне казалось, что я попала в маскарад. На всех были другие мундиры; даже старик князь Трубецкой был затянут в мундире, в ботфортах со шпорами»123. Через 34 года картина повторилась до мелочей. «В 6 часов вечера пришел мой муж, – писала Елизавета Алексеевна. – Императрица была еще жива, но он был уже в своем новом мундире. Император более всего торопился переодеть своих сыновей в эту форму. Согласитесь, мама, какое убожество!»124

Обратим внимание на поведенческие клише. В данном случае перед нами не только близость обстоятельств: и Петра III, и Павла I долгие годы держали, говоря словами Головиной, в «политическом ничтожестве». Заметна близость характеров отца и сына. Оба императора в известной степени не сумели сохранить лицо, проявляли «кощунство». И как следствие произошла «профанация Величества» в глазах подданных.

Ни слова об этой профанации не проронил Штелин. Вот его описание присяги: «Когда… великий князь как наследник престола принял поздравление от всех, призванных к двору, сенаторов, генералов и прочих чиновников, тогда он велел гвардейским полкам выстроиться на дворцовой площади, объехал их уже при наступлении ночи и принял от них приветствие и присягу. Полки выражали свою радость беспрерывным ура своему новому полковнику и императору и говорили громко: “Слава Богу! Наконец, после стольких женщин, которые управляли Россией, у нас теперь опять мужчина императором!”»125.

Совсем иначе поведение солдат описала Дашкова. Она сказалась больной и не поехала во дворец в первые дни после смерти Елизаветы Петровны. «Я могу засвидетельствовать как очевидец, – сообщала княгиня, – что гвардейские полки (из них Семеновский и Измайловский пошли мимо наших окон), идя во дворец присягать новому императору, были печальны, подавлены и не имели радостного вида… Солдаты говорили все вместе, но каким-то глухим голосом, порождавшим сдержанный и зловещий ропот, внушавший такое беспокойство и отчаяние, что я была бы рада убежать за сто верст от своего дома, чтобы его не слышать»126.

Дашкову легко обвинить в пристрастии. Однако и Штелин далек от точности. Слова, которые он привел, говорились не в день восшествия Петра III на престол, не по поводу присяги и далеко не всеми гвардейцами (что важно ввиду грядущих событий). В письме Фридриху II 15 мая 1762 г. император рассказывал, как еще в бытность великим князем он слышал от солдат своего полка: «Дай Бог, чтобы вы скорее были нашим государем, чтобы нам не быть под владычеством женщины»127. А что еще шеф мог услышать от нижних чинов, желавших заслужить его благосклонность? Вероятно, ученик не раз хвастался перед профессором подобными отзывами, слова запомнились и позднее были помещены Штелином в мемуары.

В реальности обстановка была намного сложнее. Недаром вокруг дворца сразу же по кончине Елизаветы Петровны расставили двойные караулы. Шумахер сообщал: «Все было спокойно, если не считать того, что при дворе как будто опасались каких-то волнений. Еще за 24 часа до смерти императрицы были поставлены под ружье все гвардейские полки. Закрылись кабаки. По всем улицам рассеялись сильные конные и пешие патрули. На площадях расставлены пикеты, стража при дворце удвоена. Под окнами нового императора разместили многочисленную артиллерию (не забудем, что ее начальником был П.И. Шувалов. – О. Е.). Она стояла там долго, пока не рассеялись опасения, и лишь по прошествии восьми дней ее убрали»128.

Слова датского дипломата подтверждала Екатерина, добавив любопытный факт: «В сие же время случились великие морозы; караульня же была мала и тесна, так что не помещались люди, и многие из солдат оставались на дворе. Сие обстоятельство в них произвело, да и в публике роптание»129. То был лишь отдаленный гул будущего недовольства. Однако сами по себе усиленные караулы очень показательны. Стало быть, сторонники Петра опасались сопротивления. И были к нему готовы. Екатерина благоразумно отложила решительные действия до того момента, когда супруг почувствует себя в безопасности и расслабится. Ее с первой минуты постарались изолировать у гроба покойной императрицы, а появления на публике побаивались. Вот почему рассказу нашей героини о похоронных хлопотах стоит верить. А старательному умолчанию о ее роли при погребении в «Записках» Штелина – нет. Молодая императрица была именно там, где могла в этот момент заработать политические дивиденды. Вернее, сумела превратить скромное место на задворках новой придворной жизни в пьедестал.

«НЕ В ПОЛЬЗУ ОСОБЕ ИМПЕРАТОРА»

Манифест Екатерины II от 6 июля изобиловал автобиографическими зарисовками, которые позднее в чуть измененном виде попали в записи мемуарного характера. Так, она сообщала о погребении Елизаветы Петровны и поведении мужа: «Бывши он великим князем… многие оказывал к… тетке и монархине своей озлобление и ко многим ее печалям… подавал причины… и почитал любовь ее к нему по крови крайним себе утеснением и порабощением… На тело ее, усопшее в Бозе, или вовсе не глядел, или… радостными глазами на гроб ее взирал, отзываясь при том неблагодарными к телу ее словами; и ежели бы не наше к крови ее присвоенное сродство и истинное к ней усердие… то бы и достодолжного такой… великодушной монархине погребения телу ее не отправлено было»130.

Именно с этими строками спорил почтенный профессор, подчеркивая заботу своего ученика о похоронах тетки: «На другой день (26 декабря 1761 г. – О. Е.) император назначил особую комиссию для устройства великолепнейшего погребения. Он приказал, чтобы не жалели ничего для великолепия траурной парадной залы, похоронной процессии и места погребения. На это его величество назначил тотчас 100 т. руб. наличными деньгами… Штелину поручено было составить план для аллегорической траурной парадной залы в дворце и великолепного катафалка в соборном храме Петра и Павла, в крепости, вместе с прочими орнаментами. За этим работали день и ночь, чтобы, по приказанию императора, все было готово в первых числах февраля… Император заехал однажды в крепость, осмотрел постройку катафалка и сказал, что… если недостаточно будет назначенной суммы, то он прибавит еще»131.

О Екатерине ни слова. А ведь как член погребальной комиссии Штелин должен был отчитываться именно перед ней. Впрочем, и императрица в «Записках» сделала вид, будто профессора не существовало. Давняя и стойкая неприязнь. Характерно, что Екатерина перечислила не членов комиссии, а старых дам, с которыми советовалась об устройстве похорон. Возможно, ими-то она и руководила. Однако по-настоящему важным было ее постоянное присутствие при теле. Она как бы персонифицировала в своей особе общее горе.

«Императрица завоевывает все умы, – доносил Бретейль 15 февраля. – Никто более, чем она, не изъявляет усердия в исполнении заупокойных обрядов по усопшей государыне, кои в греческой религии многочисленны и исполнены суеверий, чему она, несомненно, про себя и смеется, но духовенство и народ весьма довольны ее поведением. С поразительной скрупулезностью соблюдает она все церковные праздники, все посты и постные дни, равно как и все прочее, что трактуется императором в лучшем случае с пренебрежением. Наконец, она ничем не манкирует, ради того, чтобы понравиться всем и каждому, и даже излишне в сем усердствует»132. Насколько старания Екатерины были излишними, показал грядущий переворот.

Обратим внимание: оба супруга пострадали от Елизаветы Петровны, отношения Екатерины с августейшей теткой были не менее сложны, чем у ее мужа. Однако есть случаи, когда нужно, говоря словами нашей героини, «соответствовать обстоятельствам». Нарушение Петром официальных приличий оскорбляло двор, гвардию, духовенство, горожан. А ведь равнодушие приближенных к судьбе монарха – важное условие успешного переворота.

Когда 25 января тело Елизаветы Петровны повезли из дворца в Петропавловскую крепость, Петр выкинул новое коленце. «Император в сей день был чрезмерно весел, – вспоминала Екатерина, – и посреди церемонии сей траурной сделал себе забаву: нарочно отстанет от везущего тело одра, пустя оного вперед сажен тридцать, потом изо всей силы добежит». Отчего камергеры, несшие шлейф траурной епанчи государя, выпустили его из рук. «И как ветром ее раздувало, то сие Петру III пуще забавно стало, и он повторил несколько раз сию шутку». Остальная процессия вынуждена была остановиться, поджидать отставших, ряды смешались, торжественная мрачность нарушилась. «О непристойном поведении сем произошли многие разговоры не в пользу особе императора»133.

С этого дня толки о «безрассудных его поступках» перестали быть достоянием узкого круга придворных. Перенос тела видело множество зевак, и поведение нового монарха, мягко говоря, их удивило. Если бы дело обстояло так, как писал Штелин, то политический капитал на похоронах тетки заработал Петр, а не Екатерина.

Профессор вообще сглаживал углы. Он одной строкой упомянул ужин на 30 «знатнейших персон», состоявшийся в ночь после кончины Елизаветы. А вот Екатерина не пожалела красок: «Стол поставлен был в куртажной галерее персон на полтораста и более, и галерея набита была зрителями. Многие, не нашед места за ужином, ходили так же около стола, в том числе Иван Иванович Шувалов». У последнего «хотя знаки отчаяния были на щеке, ибо видно было, как пяти пальцами кожа содрана была, но тут, за столом Петра III стоял, шутил и смеялся с ним… Множество дам также ужинали: многие из них так, как и я, были с расплаканными глазами, а многие из них тот же день, не быв в дружбе, между собою помирились»134.

Красноречивая деталь. Общее горе сближает. Елизавету действительно любили, именно поэтому на поведение Петра отреагировали так болезненно. Однако сколько же человек в действительности присутствовало на торжественном ужине: 30, как у Штелина, или «полтораста», как у Екатерины? Может быть, наша героиня опять пристрастна? Весьма расположенный к Петру Федоровичу Кейт сообщал, что его «удостоили чести быть приглашенным к обеду за столом на сто кувертов»135. Все-таки новая императрица ближе к истине.

Екатерина тонко поняла настроение окружающих: о Елизавете жалели, Петра боялись или презирали, ей же за общие со всеми слезы были благодарны. А вот Иван Шувалов явно проиграл и, видимо, только теперь до конца осознал свою ошибку. Он не сумел сблизиться с Екатериной, надеясь отказом от действий в пользу Павла купить расположение нового государя. Но у Петра не нашлось для вчерашнего фаворита даже места за столом. Более того, он сразу после кончины Елизаветы ухитрился нанести вельможе чувствительную обиду.

«Удивительным был… поступок императора по отношению к камергеру Ивану Ивановичу Шувалову, – писал Шумахер. – Он вменил ему в вину, что тот сразу после кончины императрицы представил Петра дворцовой страже и отрекомендовал в качестве их будущего императора. Как будто-де не было ясно само собой, что внук Петра I и в течение многих лет официальный наследник престола должен принять власть вслед за императрицей Елизаветой!»136.

В отличие от Петра Федоровича, Шуваловы понимали, что ситуация для подданных вовсе не так однозначна, как кажется на первый взгляд. Гвардейцам следует сказать, кто именно принял власть. Что и было сделано, но задело нового монарха. Впрочем, Петр зла не держал. Отругав Ивана Ивановича и не посадив его за стол, он, тем не менее, шутил с ним. А позднее, по отзыву Штелина, снизошел до дружеских утешений. Однажды, когда речь зашла о покойной Елизавете, у камергера невольно потекли слезы. «Выбрось из головы, Иван Иванович, чем была тебе императрица, – сказал ему Петр, – и будь уверен, что ты, ради ее памяти, найдешь и во мне друга»137.

Профессору эта сцена показалась трогательной. А вот самому Шувалову должна была причинить боль. Ведь он ни при каких условиях не мог «выбросить из головы», «чем была» ему Елизавета. Задевая прежнего фаворита, император отталкивал от себя сильную придворную группировку. Мало того, что теперь Шуваловы должны были уступить первенство Воронцовым – будущей царской родне. Их ожидал полный уход со сцены. После смерти Петра Ивановича, которому государь устроил действительно великолепные похороны, более никто из клана не имел влияния на монарха. Из союзников они стали просто слугами. Такое не забывают.

«СДЕЛАЛА Я СЛЕДУЮЩЕЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ…»

Екатерине оставалось пока только ждать. В первое время после кончины Елизаветы она, по собственному признанию, много плакала. И на людях. И наедине с собой. На третий день, надев черное платье, молодая императрица отправилась к телу, где отстояла панихиду. Почти никого не было. «Потом посетила я графа Алексея Григорьевича Разумовского[7] в его покое во дворце… Он хотел пасть к ногам моим, но я, не допустя его до того, обняла его и, обнявшись оба, мы завыли голосом и не могши почти говорить слова оба».

Прекрасная сцена! Оказывается, Екатерина, проливавшая в эти дни потоки публичных слез, нуждалась в том, чтобы подальше от чужих взглядов ослабить тиски и разрыдаться наедине с искренним, почти родным человеком. Конечно, оба плакали о разном. Но то было не показное горе. Именно здесь наша героиня получила душевную поддержку.

Будущее представлялось ей в самых безрадостных тонах. Придя с развеселого ужина в день кончины Елизаветы, она не смогла заснуть. «Сон далеко от меня был… и начала размышлять о прошедшем, настоящем и будущем… Говорила я себе: твою инфлуенцию опасаются; удались от всего; ты знаешь, с кем дело имеешь, по твоим мыслям и правилам дела не поведут, следовательно – ни чести, ни славы тут не будет; пусть их делают, что хотят»138.

Рюльер сообщал, на первый взгляд, фантастические подробности, которые могли бы объяснить, почему императрица перед самым восшествием мужа на престол надеялась, что дела поведут по ее «мыслям и правилам». Француз узнал, будто Елизавета незадолго до кончины заставила племянника примириться с женой, тот якобы вернул Екатерине «прежнюю доверенность», а она «убедила его, чтобы не гвардейские полки провозглашали его, говоря, что в сем обыкновении видимо древнее варварство, и для нынешних россиян гораздо почтеннее, если новый государь признан будет в Сенате». За этим пассажем слышится голос отнюдь не Екатерины, а Панина с его излюбленным проектом ограничения власти монарха посредством одного из высших государственных органов. Недаром именно Никиту Ивановича называют главным информатором дипломата.

По словам Рюльера, Екатерина была уверена, «что в правлении, где будут соблюдаемы формы», она сможет скоро «подчинить все своей воле». «Министры были на ее стороне, сенаторы предупреждены. Она сочинила речь, которую ему (Петру. – О. Е.) надлежало произнести. Но едва скончалась Елизавета, император в восторге радости немедленно явился к гвардии и, ободренный восклицаниями, деспотически приняв полную власть, отринул все противопоставляемые препятствия»139.

Если вспомнить, что Петр не сам «явился к гвардии», а его «представил караульным» как нового государя Шувалов, Екатерина же тем временем оказалась фактически изолирована у тела покойной императрицы, то придется признать, что какие-то смутные отзвуки несостоявшегося участия Сената в провозглашении нового монарха Рюльер уловил. Возможно, сенаторы готовы были вступить в негласный союз с нашей героиней. Если же прибавить немедленно последовавшее за кончиной Елизаветы распоряжение Петра о замене генерал-прокурора Сената и дважды повторенные в «Записках» слова Екатерины: «моей инфлуенции опасаются» – то картина станет прозрачнее. Видимо, генерал-прокурор Я.П. Шаховский – человек легендарной щепетильности, у которого были трения с Петром Федоровичем по финансовым вопросам – мог поддержать попытку ограничения власти самодержца.

О его добрых отношениях с Екатериной говорят ее отзывы на страницах мемуаров: «Тело императрицы еще обмывали, когда мне пришли сказать, что генерал-прокурор князь Шаховской отставлен по его прошению, а обер-прокурор сенатский Александр Иванович Глебов пожалован генерал-прокурором. То есть слывущий честнейшим тогда человеком отставлен, а бездельником слывущий и от уголовного следствия спасенный Петром Шуваловым сделан на его место генерал-прокурором… И сделала я следующее заключение: ежели в первом часу царствования отставили честного человека, а не постыдились на его место возвести бездельника, чего ждать?»140.

Глебов был креатурой Шуваловых, а с недавних – пор Петра Федоровича. Вместо сторонника в лице генерал-прокурора Екатерина получила противника. Ей нанесли сильный удар. Чисто «дворовыми» методами Шуваловы действовали быстрее: вывели Петра к гвардейцам, провозгласили государем, устранили Сенат, «подкинув» на одну из высочайших должностей в государстве своего ставленника.

Однако им самим это отнюдь не пошло на пользу. Новый царь в первые же часы обидел бывшего фаворита, а через три дня после кончины Елизаветы забрал себе апартаменты начальника Тайной канцелярии Александра Шувалова. «Пришед в свои покои, – писала Екатерина. – услышала, что император приказал приготовить для себя покои от меня через сени, где жил Александр Иванович Шувалов, и что в его покое, возле моих, будет жить Елисавета Романовна Воронцова»141.

Это было не просто оскорблением жены, рядом с которой в прежних комнатах великого князя поселяли фаворитку. Это было наступлением на интересы клана Шуваловых, происходившее на фоне широких пожалований Воронцовым. У Штелина, как всегда, все благопристойно. «Отличает родственников покойной императрицы при ее погребении, – писал профессор о Петре III. – Дарит ее двоюродной сестре, супруге канцлера графине Воронцовой, прекрасное имение на Волге (Кишора, прежнее поместье вдовствующей царицы, близ Твери, 4300 душ)»142. Кроме того, были заплачены долги канцлера и его супруги.

Рядом с этим перечислением фраза: «Обходится милостиво с прежним любимцем покойной императрицы», – звучит невыразительно. Милость пришлось покупать дорогой ценой: после кончины Елизаветы бывший фаворит передал Петру 106 тыс. рублей, которые прежняя государыня отдала ему якобы на хранение143.

Один Петр Иванович Шувалов оставался в чести. Возможно, император считал, что только ему и обязан, а его кузены – слабые союзники. До прямого столкновения с грозным елизаветинским дельцом не дошло: старший Шувалов вскоре умер, оплаканный монархом. Но при его крутом нраве он вряд ли безропотно потерпел бы падение влияния семьи. Останься старший Шувалов жив – и картина шести месяцев нового царствования приобрела бы дополнительные жирные мазки…

«СИИ СТРАДАЛЬЦЫ»

Назначенный вместо Шаховского Глебов действительно не отличался чистотой рук, и связанные с его именем финансовые скандалы были хорошо известны. В 1760 г., служа генерал-кригскомиссаром, то есть отвечая за снабжение армии, он предложил производить перевод денег для русских войск за границу через английских купцов. Такая операция была чрезвычайно выгодна британской торговой диаспоре в Петербурге и тем чиновникам, которые ее обеспечили, так как часть суммы оседала на руках посредников. Дело остановил Шаховской как «вредное для казны»144. Между тем наследник имел в происходящем свой интерес, поскольку близко сошелся с английскими купцами и брал у них взаймы.

Кроме того, Глебов занимался винным откупом в Иркутской провинции, где из-за отдаленности позволил себе громадные злоупотребления: иркутские купцы были разорены поборами. Обвиненных в незаконном винокурении брали под стражу и допрашивали с пристрастием, пока несчастные не откупались. Так, некий Бегович, заплатив 30 тыс. рублей, умер под пыткой. Жители Иркутска подали жалобу, Елизавета Петровна назначила следственную комиссию, но Глебова прикрыл П.И. Шувалов145.

Именно Глебов, вероятно, не без санкции покровителя, заранее составил Манифест о кончине Елизаветы и вступлении на престол Петра III. Человек одаренный, сметливый, но безнравственный, он стал создателем многих важных бумаг нового царствования. Однако назначение генерал-прокурором – блюстителем законности – чиновника с подмоченной репутацией уже настраивало подданных на грядущее неправосудие. По русской пословице, поставили волка овец стеречь.

Такой поступок вкупе с характером нового императора не сулил добра. И тут Петр III удивил подданных, начав царствование с амнистии.

Освобождение бывших опальных происходило и при правительнице Анне Леопольдовне, когда после кончины суровой Анны Иоанновны из ссылки вернулись многие семьи, и при вступлении на престол добросердечной Елизаветы. Однако петровская амнистия поражала именно по контрасту с характером нового государя – от него ждали жестокостей, а он оказывал милость. И это выбивало почву из-под ног его критиков.

Даже недоброжелательные к Петру Федоровичу дипломаты хвалили великодушие молодого государя. «Надо отдать ему справедливость в том, что его поведение по отношению к своим подданным заслуживает похвал, – писал 11 января 1762 г. Бретейль. – Никто из придворных, близких к императрице, не пострадал и не был сослан в Сибирь. Мне не известны даже случаи ареста кого бы то ни было»146.

Еще более восторгался Кейт, которому Петр III оказывал явное предпочтение перед другими послами. «Его императорское величество являет до сего дня во всех отношениях и делах своего правления толико мудрости и достоинства, кои не оставляют желать ничего лучшего, – писал британец 12 января. – Милостей, им дарованных, удостоились по большей части вполне заслуживающие их особы. Никто никоим образом не обижен, а то малое число, кои потеряли должности, уволены с наименьшим для них утеснением». Конечно, донесения, отправлявшиеся официальным путем, дипломаты писали с учетом перлюстрации, но Кейт и в дальнейшем крайне доброжелательно отзывался о Петре. Он позволил себе малую толику критики в его адрес только после переворота в большом письме, посвященном событиям 28 июня. Пока же все, что делала новый государь, было хорошо.

Амнистия относилась к числу, бесспорно, добрых начинаний. Уже вечером после кончины Елизаветы ее наследник приказал освободить Лестока[8], вскоре ко двору возвратились Миних[9] и герцог Бирон[10]. «Граф Лесток в свои семьдесят четыре года, из коих четырнадцать лет провел он в тюрьме и ссылке, обладает живостью молодого человека, – сообщал 12 февраля Кейт. – …Герцог Курляндский и супруга его возвращены из ссылки. Он явился ко двору в голубой ленте ордена Св. Андрея, пожалованной ему императором, который удостоил особого своего внимания все его семейство. Вчера после полудня я был у… фельдмаршала Миниха, который только что приехал в отменном здравии и ничуть не повредившихся умственных способностях, хотя и провел он более двадцати лет в ссылке, а вернее тюрьме… Оба сына герцога Курляндского сделаны генерал-майорами, а граф Миних назначен первым фельдмаршалом»147.

Надо признать, что на первых порах инициатива постоянно оставалась в руках у нового монарха, вернее, у тех, кто подсказывал ему удачные шаги. Однако не следует думать, будто политических амнистий было так уж много. Ведь елизаветинское царствование отнюдь не изобиловало опальными. Источники тасуют три имени – Лесток, Миних, Бирон. К ним следует прибавить семейство Лопухиных, также возвращенное из ссылки, но не приглашенное в Петербург и потому не попавшее на глаза иностранным наблюдателям. Остальные «птенцы» были выпущены из тюрем. Прощение части уголовных «сидельцев» считалось делом богоугодным и ознаменовывало начало каждого царствования.

Еще С.М. Соловьев указывал на сложность оценить число амнистированных, поскольку перед самой кончиной Елизавета даровала свободу 17 тыс. преступников. Они, без сомнения, смешались с новой волной отпущенных на волю и часто принимались иностранными авторами за представителей собственно петровской амнистии. Около 15 тыс. ссыльных находилось в Сибири за корчемство, но и их освободила еще Елизавета. К моменту восшествия Екатерины II на престол в тюрьмах оставалось около 8 тыс. колодников148. Если учесть, что в 1740?х гг. прусские дипломаты сообщали Фридриху II о 40 тыс. преступников, которых императрица употребляла в работы, не желая прибегать к смертной казни, то сам собой напрашивается вывод, что число прощенных Петром III уголовников не могло быть особенно велико. Внимание следует сосредоточить именно на политических амнистиях.

Характерно, что среди возвращенных из ссылки не было канцлера Бестужева. Своих врагов Петр помнил хорошо. «Он подозревает его в тайном соумышлении с его супругой против него, – писал Штелин об ученике, – и ссылается в этом на покойную императрицу, которая предостерегала от него». Амнистия не коснулась также никого из окружения Бестужева. Ни Ададуров, ни Елагин[11] из ссылки не приехали.

Подданные же заметили, что из всех опальных прощения не удостоился единственный русский. Будь Петр дальновиднее, он не допустил бы подобного промаха. Но государь даже не задумался об этой тонкости. Его иностранное окружение тоже.

Штелин с умилением писал: «Император примиряет герцога Курляндского с фельдмаршалом Минихом: при первом их свидании при дворе они целуются, пожимают друг другу руки и должны обещать императору, что забудут… что было прежде между ними»149. Картина старых врагов, готовых обняться на глазах государя, не оставила равнодушным и Кейта: «Сколь трогательно было видеть двух знаменитых мужей, переживших тяжкие и долгие несчастья и явившихся вновь в преклонных уже летах к тому самому двору, где когда-то играли они столь выдающиеся роли, да еще встретившихся друг с другом через долгие годы с таковым любезным обхождением и без какой-либо обоюдной враждебности, которая послужила когда-то причиною всех их несчастий»150.

Однако утрата власти, двадцать лет ссылки и унижений – возможно ли такое забыть? Рюльер нарисовал психологически точную картину «примирения» между давними врагами: «С того момента как Миних связал Бирона, оспаривая у него верховную власть, в первый раз увиделись они в веселой и шумной толпе, окружавшей Петра III, и государь, созвав их, убеждал выпить вместе». В тот момент, когда старики подняли бокалы, императора отозвали, он осушил свой стакан и отошел. «Долговременные враги остались один против другого со стаканами в руках, не говоря ни слова, устремив глаза в ту сторону, куда скрылся император, и думая, что он о них забыл, пристально смотрели друг на друга, измеряли себя глазами и, отдав обратно полные стаканы, обратились друг к другу спиною»151.

Великодушно было простить опальных. Но возвращать их в Петербург – вовсе необязательно. Ведь они привезли с собой старую вражду и были способны наводнить двор дополнительными интригами. Каждый из «столпов» минувших царствований льстил себя надеждой сыграть роль при новом государе, зацепиться, оказаться нужным. Бирону повезло меньше, чем Миниху. Судьба его герцогства была решена: Петр хотел отнять Курляндию у принца Саксонского дома и передать своему дяде Георгу. При первой встрече он сказал Бирону: «Утешьтесь и будьте уверены, что вы будете мною довольны. Если вы и не останетесь герцогом Курляндским, то все-таки будете хорошо пристроены».

Штелин без задней мысли передал простоту разговора императора с Бироном. Она напоминает ситуацию с Иваном Шуваловым. То была простота хуже воровства. После переворота Екатерина вернула герцога на курляндский престол, и он еще несколько лет оставался послушным орудием России в Митаве.

Судьба Миниха сложилась иначе – 79?летний фельдмаршал поставил своей целью сблизиться с Петром Федоровичем и остаться в его свите. Ему это удалось. «Видит батальон гвардии, идущий мимо его окон на часы, – записал Штелин, – и марширующий по-новому образцу, и, полный удивления, говорит: “Ей-богу, это для меня новость! Я никогда этого не мог достигнуть! ” При первом посещении делает императору комплимент этим признанием. Император берет его с собой в парад, где он дивится еще более»152. Нехитрый путь к августейшему сердцу. Победитель турок уверяет, что ему за всю жизнь не удалось добиться того, чего за месяц достиг молодой фрунтоман. А старый профессор записывает слова льстеца как искреннюю похвалу. Кто кого дурачит?

Во время переворота Миних оставался при Петре III, и, хотя потом принес присягу Екатерине, она уже не прибегала к услугам престарелого фельдмаршала. Для него колесо Фортуны перестало вращаться.

Кроме желания снова пробиться наверх, каждый из опальных хотел получить назад конфискованные богатства, что не всегда удавалось. Петр «возвратил из Сибири толпу тех несчастных, которыми в продолжение стольких лет старались населить ее пустыни, – писал Рюльер, – и его двор представлял редкое зрелище… Потеряв все во время несчастья, сии страдальцы требовали возвращения своих имуществ; им показывали огромные магазины (склады. – О. Е.), где, по обыкновению сей земли, хранились отобранные у них вещи – печальные остатки разрушенного благосостояния… В пыли искали они драгоценных своих приборов, бриллиантовых знаков отличия, даров, какими сами цари платили некогда им за верность, и часто после бесполезных исканий они узнавали их у любимцев последнего царствования»153.

Имелись в виду не только приближенные Елизаветы, но и разом появившиеся многочисленные фавориты самого Петра III. Взаимные претензии семейств друг к другу, притязания на драгоценности, столовые приборы, мебель, кареты, когда-то принадлежавшие одним и оказавшиеся в руках у новых счастливцев, порождали распри и дух постоянного беспокойства. А ведь были еще и земли… С этими дрязгами стороны обращались к императору. Он же не знал, как решать подобные дела. Дополнительная нервозность придворных, упреки и имущественные препирательства стали побочным эффектом такой, казалось бы, беспроигрышной меры, как амнистия. Петр об этом не подумал. А следовало бы.

«РАЗВЕ ВЫ БЫЛИ КРЕПОСТНЫЕ?»

Через три недели по кончине Елизаветы Петровны молодая императрица, как обычно, направлялась к телу слушать панихиду. В передней ей встретился князь Михаил Дашков, плакавший от радости. На расспросы он отвечал: «Государь достоин, дабы ему воздвигли штатую золотую; он всему дворянству дал вольность». Екатерина удивилась: «Разве вы были крепостные и вас продавали доныне?» В чем же эта вольность, недоумевала она. «И вышло, что в том, чтобы служить или не служить по воле всякого. Сие и прежде было, ибо шли в отставку».

Наша героиня лукавила. Она прекрасно поняла, что произошло. То был громовой удар. Одним указом Петр купил дворянские сердца. Муж ее подруги, еще недавно предлагавший возвести великую княгиню на престол, теперь рыдал от умиления и благословлял императора. Если самые верные колебались, что же остальные? Сторонникам Екатерины подрезали крылья. «У всех дворян велика была радость о данном дозволении служить или не служить и на тот час совершенно позабыли, что предки их службою приобрели почести и имение, которым пользуются»154, – с упреком заключала императрица.

Манифест о вольности дворянства 18 февраля 1762 г. – ключевой акт царствования Петра III. Он открывал новую эпоху в жизни благородного сословия, пускал по иному руслу российское законодательство, которое отныне и на протяжении ста лет решало задачу «раскрепощения» различных социальных групп. И, наконец, ломал старую систему взаимных обязательств, в которой пребывали все слои русского общества по отношению друг к другу.

Эта «стройная неволя» распределяла тяжесть служения на всех. Долгие годы она во многом обеспечивала само существование страны в трудных хозяйственных условиях и в окружении хищных соседей. При том напряжении сил, которое характерно для Московского царства, дворянин обязан был служить столько, тогда и там, сколько, когда и где прикажет государь. Это был ратный труд, исключительно тяжелый и опасный, если принять во внимание постоянные войны. В награду дворянин получал земельный оклад – поместья с работавшими в них людьми. Крестьяне, в свою очередь, служили барину, коль скоро тот отдавал жизнь царю.

При этом важно помнить, что государь осознавался как верховный и единственный подлинный хозяин земли, все остальные на тех или иных условиях удерживали ее за собой. Поместья оставались у дворянского рода до тех пор, пока на царской службе на смену деду приходил отец, а отцу – сын. Такая система при всех издержках – злоупотреблениях бар и крестьянских бунтах – воспринималась жителями страны как справедливая.

Разрыв одного из звеньев цепи грозил привести к нарушению всей совокупности обязательств. Раз дворянин ничего не должен царю, то крестьянин – дворянину. Но в таком случае чья земля? Каждый отвечал на вопрос по-своему. Долговременное удерживание владений в одних руках приводило к тому, что помещики начинали сознавать землю своей собственностью. При этом сами они находились в вечной службе: не имели права распоряжаться собой, ехать, куда хотят, оставаться дома, выбирать место и срок службы. В известном смысле дворянин был закрепощен за государем так же, как крестьянин за дворянином.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.