Глава пятая
Глава пятая
А сейчас (канун 1767 года) у нее дела идут отлично: оказалось, что Россия не спит и даже не дремлет, напротив, она живо откликнулась на ее призыв. Даже не верится: всюду идут выборы, губернаторы, как им велено, находят для них дома, а знатные люди предоставляют свои особняки.
Действительно, и в Центральной России, и в Малороссии, и в Сибири, по городам и селам, шли выборы депутатов, повсюду писали наказы, депутаты должны были привезти их с собой на заседание Уложенной Комиссии (на знакомом нам Невьянском заводе тоже шли выборы, для которых контора отдала свое здание, и здешние крестьяне и работники также писали наказы).
Даже крепостные крестьяне собрались было рассказать о своей горькой жизни, но оказалось, что их не спрашивают.
Есть основание утверждать, что участие в Комиссии свободных крестьян и то вызвало противодействие, и притом в кругу, близком Екатерине. Ей пришлось вести борьбу, настаивать – и она настояла. Если бы она позвала в Уложенную Комиссию крепостных, то дворяне в нее, надо думать, просто бы не явились.
И вот – наконец!
30 июля 1767 года из головинского дворца в Лефортове, где остановился приехавший в Москву двор, двинулась грандиозная процессия, потянулись придворные кареты (золоченые шкатулки на очень высоких колесах), в первой из них, запряженной восьмериком, ехала Екатерина в мантии и малой короне; за ее каретой Григорий Орлов («безусловно, самый красивый мужчина империи», как писала Екатерина) вел взвод своих кавалергардов; за ними – карета великого князя, тогда тринадцатилетнего. Все это было пышно, многолюдно, сверкающе и медленно двигалось к Кремлю; толпы народа сбегались смотреть на великолепное шествие.
А депутаты шли в Успенский собор попарно в ряд: впереди дворяне, позади крестьяне, распределенные по губерниям (а внутри каждого сословия депутаты опять-таки были распределены не по их социальной значимости, а по мере прибытия в Москву и регистрации в депутатском списке – тот же принцип «поторапливайтесь», та же ставка не на самого знатного, а на самого усердного). После торжественной службы в соборе начался не менее торжественный акт присяги депутата (разумеется, текст тоже от начала до конца сочинен Екатериной): «…Я приложу мое чистосердечное старание в великом том деле сочинения проекта нового Уложения, для которого я выбран от моих сограждан Депутатом, соответствуя и их на меня положенной доверенности, чтобы сие дело начато и окончено было в правилах богоугодных, человеколюбие вселяющих и добронравие в сохранении блаженства и спокойствия рода человеческого, из которых правил все правосудие истекает. Прошу притом Всемогущего Бога, чтобы низпослал мне силу отвратить сердце мое и помышление от слепоты, происходящей от пристрастия собственныя корысти, дружбы, вражды, и ненавистныя зависти, из коих страстей родиться бы могла суровость в мыслях и жестокость в советах моих. Сам же буду поступать в сем великом деле по лучшему моему разумению с непременной верностью к Ее Императорскому Величеству Всемилостивейшей Государыне Императрице и Самодержице Всероссийской, с усердием к службе ее и ее престола преемнику, с усердием к любезному отечеству, с любовию к моим согражданам» – далее следовало целование креста и подпись.
Затем состоялся великолепный многолюдный спектакль в аудиенц-зале Кремлевского дворца – Екатерина стояла на тронном возвышении, а рядом с ней на столе, покрытом бархатом, лежал Наказ. Минута была высокая. Многие плакали, впечатление было настолько сильным, что много лет спустя, в 80-х годах, Левицкий передал эту общественную атмосферу в своей замечательной картине «Екатерина-законодательница».
Картина эта аллегорическая, а аллегория даже и тогда требовала неких пояснений (композицию и аллегорическую программу картины составил Н. Львов, знаменитый деятель культуры XVIII века).
На картине – храм богини правосудия, сама богиня с весами в руках восседает справа на задрапированном пьедестале, у нее, честно говоря, несколько сонный вид, но это, должно быть, потому, что она отодвинута в сторону и уступает место героине картины Екатерине, занимающей центральное место и, как раз наоборот, полной энергии. Она – жрица в этом храме, хозяйка его, она сжигает на жертвенном огне алые маки (это надо было понимать так, что на благо общества приносит она свой покой); у ног ее лежат книги новых законов; на книгах сидит орел, «вооруженный Перуном», и эти законы сторожит.
Нам всегда кажется, что аллегория – это скорее дидактика и риторика, а не искусство, но здесь аллегория ожила – и мы видим, что она как бы возвышает событие, придает ему некую духовность.
«Екатерина-законодательница» из Третьяковской галереи – вещь артистическая, замечательно крепкой композиции, написана она с воодушевлением, с живописным размахом и силой. Широко и свободно движение Екатерины, буйные занавесы у нее над головой похожи на корабельные снасти (их красному цвету откликается сливочная белизна платья царицы), а в тумане видно море и в нем уже настоящий корабль; вьется на мачте военно-морской флаг с андреевским крестом (это, конечно, напоминание о победе русского флота при Чесме).
Словно бы ветер прошел по храму, взвил занавес и смял ковер на полу. Курится в сизом дыму жертвенник – и дым над ним размыт ветром! – темно тлеют угли. Сама Екатерина, молодая, веселая, ничем от моря не отгороженная, она не только часть этой живой жизни – как раз от нее идет заряд энергии, сообщающий картине жизнь.
Вот какой представлялась она в то время обществу России. Очень обаятельна. Тогда – в свои лучшие годы – такой она и была.
На следующий день, когда депутаты собрались (не где-нибудь, а в Грановитой палате) и началось чтение Наказа, они в порыве всеобщего энтузиазма решили поднести Екатерине титул «премудрой и великой матери отечества», а она ответила им со свойственной ей пунктуальностью: 1) на «великая» – о моих делах оставляю времени и потомкам беспристрастно судить; 2) на «премудрая» – никак себя таковой назвать не могу, ибо един Бог премудр; 3) на «матерь отечества» – любить Богом врученных мне подданных я за долг звания моего почитаю, быть любимой от них есть мое желание».
* * *
Работа Комиссии должна была идти двумя путями – в Большом собрании всех депутатов и в частных комиссиях. Руководящую роль в Комиссии Уложения играли уже знакомый нам генерал-прокурор Сената А. А. Вяземский и избранный депутатами маршал Комиссии – А. И. Бибиков, с которым нам еще предстоит познакомиться; немалую роль играл также директор дневных записей А. П. Шувалов, от которого зависело качество протоколов. Вокруг руководящих лиц, каким был генерал-прокурор, или комиссий, какой была Дирекционная, группировался обширный секретариат. Сенат направил сюда свыше ста своих делопроизводителей, а в качестве писцов и младших секретарей в Уложенной Комиссии работали студенты Московского университета, а также младшие офицеры гвардейских полков.
Именно таким путем попали сюда люди, впоследствии ставшие знаменитостями, – тут и Михайло Илларионович Голенищев-Кутузов, будущий фельдмаршал, победитель Наполеона, и Николай Иванович Новиков, замечательный просветитель, и, наконец, великий поэт Гаврила Романович Державин.
Существовала общая канцелярия с секретариатом. Секретарями в ней были так называемые сочинители, в обязанности которых входило составлять планы и отчеты работ, а также тексты проектов и предположений, исходящих из частных комиссий.
Согласно предписанию Екатерины – привлекать к работе Комиссии «законоискусников», то есть профессионалов-юристов, в ней работали такие специалисты, как французский адвокат Шарль де Вильер или один из первых российских ученых-юристов, просветитель С. Е. Десницкий.
Таким образом, Комиссия Уложения являла собой обширное учреждение. Работа Комиссии была по тем временам максимально гласной, «Московские ведомости» подробно рассказывали о начальных заседаниях, информация о времени заседаний вывешивалась у Грановитой палаты, а также при полицейских «съезжих дворах».
Важно было решить, с чего начнется работа Комиссии, какие из многочисленных проблем, стоящих перед ней, она станет рассматривать первыми. В Наказе прямо говорилось, что начинать надо с самого важного и «обширного». Вряд ли можно сомневаться, что вопрос этот решала сама императрица.
Комиссия начала свою работу с рассмотрения крестьянских наказов. Изумленные историки поспешили объявить подобное решение императрицы ее очередным пропагандистским трюком, хотя совершенно непонятно, кого собралась она пропагандировать. Предложено простое объяснение: крестьянских наказов было очень много, и потому начали с них, но и это объяснение малоправдоподобно, ведь впоследствии крестьянские, дворянские и городские наказы рассматривались беспорядочно и вперемешку.
Куда логичней предположить, что Екатерина, для которой крестьянский вопрос был важнейшим, и тут настояла на своем.
Итак, 20 августа 1767 года Уложенная Комиссия начала свою работу с рассмотрения наказа черносошных крестьян Каргопольского уезда. Если прежде вельможи, критиковавшие екатерининский Наказ, утверждали, что крестьяне не должны участвовать в составе Комиссии хотя бы по одному тому, что стоят на очень низком уровне развития, не способны понять смысл государственных задач и участвовать в законодательстве страны (уж не говоря о том, что все они поголовно неграмотны), то теперь можно было убедиться в несправедливости подобных доводов. Каргопольский крестьянский наказ был весьма разумен, в нем говорилось об особо трудных условиях Севера, скудных почвах, скверном климате, содержалась просьба разрешить крестьянам переселяться на другие земли и рубить для этого лес. Крестьяне просили также уменьшить подати, разрешить им продавать землю. Была у них и другая забота: через их земли проходила дорога Петербург – Архангельск, они обязаны были содержать ее бесплатно. Пусть или их освободят от этой повинности, говорили крестьяне, или оплачивают их труд. Они просили о создании хлебных магазинов (складов), где хранилось бы зерно для посева.
Поднимали они и важнейший вопрос, который возникал едва ли не повсеместно, – о словесном суде. Неграмотность крестьян делала их совершенно беспомощными в суде с его письменным делопроизводством, они не могли прочесть бумаг, решавших судьбу их имущества и их самих, и легко становились жертвами разного рода проходимцев.
Если Екатерина, как она говорила, созвала депутатов страны, чтобы узнать, «где башмак жмет ногу», то это ее желание стало выполняться с первых же дней работы Комиссии.
Кстати, тут же произошел любопытный случай. Против наказа каргопольских крестьян выступило несколько дворянских депутатов, в частности депутат от верейских дворян И. Степанов. По-видимому, его выступление было весьма грубым; писец записал его таким образом: «Крестьяне Каргопольского уезда ленивы и отягощены, утороплены и упорны». В связи с этим в Комиссии взял слово Орлов (который, по-видимому, знакомился с этим эпизодом по протоколу); прежде всего он указал на явное противоречие – «ленивые» не согласуются с «отягощенными», а «уторопленные» – с «упорными». Но главное, говорил он, порицания, относящиеся к отдельным крестьянам, нельзя распространять на крестьян вообще (а депутат И. Степанов, по-видимому, именно это и делал). Вообще, нет ли тут ошибки писца, деликатно замечает Орлов, и не спросить ли об этом у самого верейского депутата?
Екатерина и Орлов давали Комиссии первый урок парламентской учтивости.
На пятнадцатом заседании произошел эпизод, который сильно взволновал, а может быть, даже и потряс Большое собрание и всех, кто составлял аппарат Комиссии («сочинителей», писцов, переводчиков).
В Большом собрании в тот день поднялся депутат от обоянского дворянства Михаил Глазов и стал возражать против мнений, высказанных депутатами от однодворцев и черносошных крестьян. Он читал по заранее написанному, речь его была столь яростна, сколь и сбивчива, и по мере того как он читал, в зале нарастал шум, и маршал собрания Александр Бибиков резко его остановил. Дневная запись заседания позволяет нам узнать, о чем говорил Глазов, почему поднялся шум и что этот шум означал, негодование или согласие.
«Хотя сие возражение (то есть выступление Глазова) состоит из 23 больших страниц, однако трудно найти в нем порядочный период: мысли спутаны и темны, каждое почти выражение неприлично; но его недостатки кажутся нечувствительными пред прочими непристойностями, которыми избыточествует оное сочинение. Депутат обоянский бранит без малейшего смягчения депутата елецкого, развратное ему приписывает мнение, поносит всех черносошных крестьян; наконец, ругает каргопольский наказ и говорит, что надлежит его сжечь, а депутата каргопольского от черносошных крестьян, который истину всему предпочел, доказал, что в последнем чине можно думать благородно, желает он лишить депутатского знака и всех депутатских выгод».
В этом отрывке все замечательно. Образ депутата Глазова (судя по его другим выступлениям, происходившего из родового дворянства) с его бессвязной речью, смысл которой, однако, был ясен: ненависть и презрение к крестьянам, неистовое негодование по поводу того, что здесь, в Комиссии Уложения, его, дворянина, уравняли в правах с крестьянскими депутатами (отсюда требование – отнять у них золотой депутатский знак – а знак висел у крестьян, как и у дворян, в петлице на золотой цепочке – и депутатскую неприкосновенность).
Замечательно и поведение Бибикова, который прервал речь Глазова, сочтя ее исполненной «непристойностями»; еще важнее то, что он не только осудил Глазова, но и защитил крестьянских депутатов, заявив, что они-то как раз «верны истине», то есть правы, и доказали тем самым, что люди, состоящие «в последнем чине», могут думать благородно (Бибиков сказал это задолго до Карамзина, поразившего дворянское общество своим «и крестьянки любить умеют»); противопоставляя Глазова крестьянским депутатам, маршал Комиссии показывал, что «неблагородные» могут быть благородны; и, наоборот, благородные могут вести себя неблагородно – позиция чисто просветительская.
Так отчего же, слушая Глазова, зашумело Большое собрание Комиссии? В дневной записи сказано, что его выступлению «свойственно было произвести смех, соблазн и негодование, что и совершилось; но маршал остановил чтение на 9 странице, зане в собрании надлежащее благочиние могло бы совсем быть нарушено». «Смех, соблазн и негодование» – это значит, что реакция депутатов была резко различной, смех мог выражать и возмущение, и поощрение – чего было тут больше? А «соблазн» и «негодование» противостоят друг другу, ясно, что кто-то был и на стороне Глазова – сколько было таких?
Бибиков напомнил депутатам, что столь оскорбительное выступление резко противоречит XV статье обряда: если один депутат оскорбит в собрании другого, он должен понести наказание в виде штрафа и может быть временно или навсегда исключен из числа депутатов. Маршал опрашивал, что думают по этому поводу депутаты.
Комиссия явно думала по-разному, но решение ее было едино. Если поведение Бибикова в ходе собрания выражало его собственную точку зрения, то решение Комиссии было несомненно согласовано с Екатериной. Вот оно:
«Комиссия о сочинении проекта нового Уложения, выслушав большую часть возражения (на самом деле не большую – в рукописи Глазова было 23 страницы, Бибиков прервал его на 9-й. – О. Ч.) депутата обоянского от дворянства Мих. Глазова на голос депутата елецкого от однодворцев Мих. Давыдова, рассудила, что сиё возражение, язвительными словами и бранью преисполненное, нарушает все обществом принятые правила благочиния и справедливости, ибо не токмо в оном сказано; что депутат Давыдов имеет гордыню, что он мыслил превратно, но и то без малейшей причины упомянуто, что всем черносошным депутатам почаще подлежит вынимать из карманов зерцало, по которому вразумляется, что их поведение небеспорочно (из этого текста нетрудно заключить, что Глазов примерно так кричал крестьянам: «Да вы в зеркало на себя посмотрите, каковы рожи!» – О. Ч.); наконец депутат обоянский осмеливается предписывать строжайшее наказание, когда он судить не имеет права: каргопольский наказ предает огню (это значит, требует, чтобы его сожгли. – О. Ч.), того же уезда депутата (которого беспристрастный поступок вящей похвалы достоин) желает лишить депутатского знака и всех депутатских выгод». Постановлено: взять с него пять рублей пени да к тому же потребовать от него, чтобы он при всем собрании просил у обиженных прощения.
Если даже не знать, что за всем этим стояла Екатерина, участие ее тут несомненно: решение Комиссии вышло за пределы обряда, который не требует, чтобы депутат, оскорбивший другого депутата, публично просил у того прощения.
И вот представим себе эту минуту, когда родовитый дворянин Михаил Глазов поднимается, чтобы прилюдно просить прощения у крестьянина, – какое жгучее чувство унижения в его душе! А что чувствовали другие дворянские депутаты при виде такого унижения своего собрата, не вспыхнуло ли тут сословное негодование даже в сердцах просвещенных дворян? А какое чувство владело крестьянами, не только елецкими, но и депутатами других краев России, – не страх ли? Ведь здесь, рядом с императрицей, они чувствовали себя в безопасности, в очерченном ею кругу, – но защитит ли их этот круг, когда они вернутся домой?
После наказов черносошных крестьян стали рассматривать наказы дворянские, потом купеческие. Споры разгорались все сильней. Они впрямую и очень четко отражали те процессы, которые шли тогда в российском обществе. Борьба шла внутри самого дворянского сословия – между старинным родовым дворянством и теми, кто получил дворянское звание в силу табели о рангах Петра I. Согласно ей, любой, и военный и штатский, дослужившийся до известного чина, тем самым как бы автоматически становится дворянином. Среди реформаторских шагов Петра этот, по-видимому, являлся самым крупным и благодетельным для страны: российское дворянское сословие не замкнулось наглухо, как это было, например, во Франции, оно становилось открытым для притока новых сил, которые, вливаясь в него, не давали ему загнивать и вырождаться. Но с тем самым в России возникла новая острая ситуация – борьба внутри дворянского сословия.
Однако в обществе назревал еще и другой конфликт: между дворянством в целом и «недворянством», то есть купцами и заводчиками, которые постепенно набирали силу. И вот теперь в Грановитой палате представители этих социальных групп, и новых, и старых, оказались лицом к лицу.
Тут явились сильные ораторы, и, может быть, самым ярким и горячим среди них был князь Михаил Михайлович Щербатов, историк, автор потайных и язвительных (в том числе и по отношению к Екатерине) записок. Он, представитель родовитого дворянства, был страстным защитником его интересов, а тем самым и самого крепостного строя. Он говорил о своем сословии горячо, в тонах возвышенных и романтических (о чем порой свидетельствуют не только слова, но даже самый ритм его выступлений).
«Известно, что первое различие между состояниями, – говорил он, – произошло от доблести некоторых лиц из народа. Потомки их равномерно отличались от других, оказывая услуги тем обществам, которых они были членами. Итак, первым объяснением имени дворянина будет то, что он такой гражданин, которого при самом его рождении отечество, как бы принимая его в объятья, ему говорит: ты родился от добродетельных предков; ты, не сделавший еще ничего мне полезного, уже имеешь знатный чин дворянина, поэтому ты более, чем другие, должен показать мне и твою добродетель и твое усердие. Тебя обязывают к тому данные законами моими права, предшествовавшие твоим заслугам, тебя побуждают к тому дела твоих предков, подражай им в добродетели и будешь мне угоден. Рожденный в таком положении, воспитанный в таких мыслях, не будет ли употреблять сугубые усилия, дабы сделаться достойным имени своего и звания? Одно это имя и припоминание о славных делах своих предков довольно сильно, чтобы побудить благородных людей ко всяким великим подвигам». Страстность заносит порою князя на сомнительные пути, так, например, ссылаясь на римского писателя Варрона, который говорит, что полезно было, когда «знаменитые люди почитали себя происшедшими от героев, хотя это и неправда», Щербатов присоединился к этому мнению, полагая, что самая мысль о таком происхождении побуждает людей к «величайшим делам». Благородные юноши, которые растут в атмосфере поклонения героям-предкам, видят их портреты, слышат об их подвигах, не похожи на тех выскочек, которые даже имен своих предков не знают и выслужились, скорее всего, подобострастием и мздоимством.
Ну а что, если эти молодые люди узнают, что вовсе не от Геракла они происходили? – такая мысль ему в голову не приходила. Ее высказали другие.
Князя Щербатова поддержал восторженный хор депутатов от родовитого дворянства. Иные из них требовали не только отмены петровской табели о рангах, но и отнятия дворянского звания у тех, кто его уже получил.
Представители нового дворянства отвечали с достоинством. «Как многотрудно во флоте и как тяжела в сухопутной армии служба, – говорил депутат Зарудный, – я не стану объяснять, ибо предмет этот слишком обширен»; люди служившие «могут рассказать о тех неимоверных трудах, которые они понесли в бывших турецких и прусских походах и сражениях. Из этих рассказов можно удостовериться, что полученные ими чины и дворянское достоинство нелегко им досталось. Что же касается до статской службы, то и она для исправления дел как внутри отечества, так и при сношениях с иностранными державами необходимо нужна, полезна и небеструдна. Следовательно, думать об отнятии дворянского достоинства, заслуженного многотрудною и полезною отечеству военною службою, понесенными трудами, претерпенными ранами и даже лишением жизни, равным образом приобретенного ежечасными трудами и честностью по статской службе, думать, говорю, об отнятии достоинства у тех, кому оно уже пожаловано и утверждено, мне кажется, несовместно с общею дворянства пользою, ни с тем благоденствием, о котором всемилостивейшая наша государыня изволит прилагать попечение, ни с тем наставлением, которое ее величество преподало в своем Наказе, т. е. взаимно делать друг другу добро сколько возможно».
Депутаты от нового дворянства не только защищались, но и нападали, они говорили о высокомерии знати, ее «небрежении к ближнему», отчего в обществе только умножаются «ненависть и вражда».
Наконец один из «неродовитых» депутатов догадался высказать довод, столь же простой, сколь и убийственный: если старинное дворянство ведет род от тех, кто получил его за свое геройство и заслуги, то ведь сами-то эти предки, до того, как получили дворянство, были людьми незнатными? Стало быть, они тоже из выслужившихся?
Подобный ход рассуждений, как видно, потряс князя Щербатова и привел его дух в «крайнее движение».
«Что же получается? – говорил он дрожащим от негодования голосом, – получается, что все древние российские дворянские фамилии произошли от низких родов и что теперь эти древние дворяне по надменности своей не желают допустить в свое звание людей, того достойных. Весьма удивляюсь, что этот г. депутат укоряет подлым началом древние российские фамилии, тогда как не только одна Россия, но и вся вселенная может быть свидетелем противного». Выступление князя Щербатова привело в восторг его единомышленников, они были им заворожены, и вселенная, призванная в качестве свидетеля, по-видимому, показалась им вполне уместной. Со слезами на глазах слушали они князя.
«Как может собранная ныне в лице своих депутатов Россия, – продолжал он, – слышать нарекания подлости на такие роды, которые в непрерывное течение многих веков оказали ей услуги? Как не вспомнит она пролитую кровь сих достойнейших мужей! Будь мне свидетелем, дражайшее отечество, в услугах, тебе оказанных верными твоими сынами – дворянами древних фамилий! Вы будете мне свидетелями, самые те места, где мы для нашего благополучия собраны! Не вы ли были во власти хищных рук? Вы, божественные храмы, не были ли посрамлены от иноверцев? Кто же в гибели твоей, Россия, подал тебе руку помощи? (Тут я предполагаю, была сделана пауза, чтобы пафос говорящего лучше дошел до слушателя. – О. Ч.). То верные твои чада, древние российские дворяне! Они, оставя все и жертвуя своею жизнью, они тебя освободили от чуждого ига, они приобрели тебе прежнюю вольность. Мне мнится, что зрю еще текущую кровь достойных сих мужей и напоминающую их потомкам то же исполнить и так же жертвовать своей жизнью отечеству, как они учинили». Картина былых геройских времен, воспламенившая оратора, не помешала ему, однако, помнить о его главной задаче: «Вот первое требование дворян древних родов, чтобы никто с ними без высочайшей власти не был сравнен».
Бедный князь! Не имея возможности опровергнуть довод своих оппонентов, он хотел выиграть дело декламацией (в основе своей вполне искренней). Но на противной стороне были спокойные дельные люди. Что же это за рассуждение, отвечали они, получается, что только древние фамилии являют собой сынов отечества, только они лили кровь за него, а остальные вроде бы и не сыны и крови не проливали? Наконец, был выдвинут еще один весомый довод. Если первые российские дворяне получили свое достоинство за свои высокие нравственные качества и подвиги, отсюда следует, что потомки их, если они ведут себя недостойно и совершают низкие поступки, должны быть лишены дворянства.
И нам предлагают поверить, будто Екатерина напрасно созывала Уложенную Комиссию!
Кстати, сама она на заседаниях не присутствовала, чтобы не смущать депутатов и не сдерживать их непосредственной реакции. Это, разумеется, не значит, что императрица пустила работу Комиссии на самотек, напротив, ее внимание было неусыпным, она читала дневные записи и, если нужно было, вмешивалась, но не сама, а через генерал-прокурора Вяземского, маршала Бибикова или директора дневной записи Шувалова.
Да она и сама видела, что происходит в зале: в верхнем ярусе Грановитой палаты еще в XVI веке была оборудована комната, куда русские царицы, которым запрещено было появляться на церемонии приема иностранных послов, приходили полюбоваться этим редким и диковинным спектаклем. Именно сюда приходила и Екатерина, чтобы самой увидеть и услышать, что происходит в Комиссии. Можно легко предположить, что декламация Щербатова не вызвала у нее ничего, кроме усмешки, зато довод депутатов нового дворянства о том, что дворянское достоинство неразрывно с нравственными качествами и потому дворянин, запятнавший себя недостойным поведением, должен быть этого достоинства лишен, был ей не нов, его высказывал и Сумароков.
Атмосфера в Большом собрании накалялась. Купцы заявили, что право торговать принадлежит только им, всем остальным это должно быть запрещено; что торговля, которую ведут крестьяне, привозя в город продукты своего труда (или работая перекупщиками), их, купцов, разоряет, да и для государства пагубна, потому что крестьяне, торгуя, пренебрегают своей главной обязанностью – хлебопашеством. А дворянам торговля вообще «по их званию несвойственна», их дело следить за тем, чтобы подвластные им крестьяне лучше обрабатывали землю. Дворянам следует разрешить продажу только того, что производится в их вотчинах, «по их хозяйству, не дозволяя ничего скупать у других». Словом, по мнению купцов, торговля отвлекает и помещика, и крестьян от их прямых обязанностей и ведет к упадку земледелия.
А дворянские депутаты требовали, чтобы купцам было запрещено иметь заводы и фабрики. «Эти господа депутаты домогаются, – говорил Алексей Попов, депутат от купечества Рыбной слободы, – чтобы купцам было запрещено иметь фабрики и минеральные заводы (заводы по переработке руды. – О. Ч.). В основании такого распоряжения они ставят, что будто содержание купцами фабрик и заводов не приносит пользу обществу и что гораздо полезнее будет, ежели владение оными предоставлено отставным и живущим в деревне дворянам».
Дворяне хотели сами владеть заводами. Купцы выступили против этого во всеоружии своего опыта, который подсказывал им сильные аргументы. Вот что говорил депутат от города Серпейска Глинков: «Когда купец строит фабрику, то все окрестные крестьяне от нее довольствуются. Они продают лес, лубья, тес и т. п., нанимаются к постройкам, получая за то большую плату, и тут же продают произведения своей земли. Чрез это они делаются исправными в платеже государственных податей и господских оброков. Когда же фабрики выстроены, то крестьянам приносится еще большая выгода: они нанимаются для привоза на нее из дальних мест всякого рода материала, также и произведения фабрики развозят для продажи по разным местам. Другие фабрики строятся помещиками, которые для этого употребляют своих крестьян. Они начинают с того, что назначают с каждого двора привезти потребное количество леса, лубья, дров и теса; и всякий крестьянин, оставя хлебопашество, должен с плачем ехать и поставить то, что с него назначено. После того их принуждают строить безденежно и на своем хлебе. По постройке такой фабрики их же заставляют работать на ней тоже безденежно. Это особенно случается тогда, когда владелец фабрики войдет в долг, между тем как вести фабрику секрета не знает».
Желание Екатерины узнать, «где башмак жмет ногу», исполнилось с лихвой, каждый день работы Большого собрания давал горы жизненного материала.
В горячий спор о том, кому должны принадлежать фабрики, вмешался депутат от Коммерц-коллегии С. Меженинов, и тут мы уже слышим голос профессионала. Пусть бы фабрики и заводы держали и купцы, и дворяне, «только бы другому не делали помешательства» и знали суть самого этого дела, весьма непростого. Так, например, дворянам лучше заводить предприятия, каких до сих пор не было. «Назад тому с небольшим лет двадцать, – рассказывал Меженинов, – дворяне, узнав, что от парусных полотен получается большая прибыль, и не сообразив, что таких фабрик уже устроено было очень много, так что фабриканты почти не знали, куда им деваться со своими полотнами, стали также заводить такие фабрики и до тех пор не увидели своей ошибки, пока вконец от них не разорились. То же самое начали ныне делать с солдатскими сукнами. Едва только бедные суконные фабриканты после многолетних страданий и огромных затрат для устройства своих фабрик начали получать плоды трудов своих, как дворяне, позавидовав тому, такие же фабрики стали заводить и этим отняли у прежних фабрикантов всякую надежду на прибыль. Поэтому-то, как кажется, и не надобно позволять дворянам устраивать фабрики и заводы, чтобы они из ревности один против другого и неумеренным производством не только старых фабрикантов, но и самих себя не разоряли, а чрез то и земледелие, которое нужно всякой фабрике, не оставили. Железных заводов уже заведено так много, что за расходом домашним и за отпуском в чужие края год от году залеживается значительное количество железа. На что бы, кажется, прибавлять еще худые заводы, когда и хороших весьма много? Разве для искоренения лесов, чтобы потомки наши вместо дров топили соломою».
Да, живая жизнь вовсю плескалась в стенах Большого собрания, Екатерина правильно почувствовала: России нужно было не просто выговориться, но, главное, заявить о наболевших проблемах.
У сословий могли быть общие беды, даже у крестьян с дворянами такой общей бедой была неграмотность. В суде, например, она делала одинаково беспомощными как крестьянина, так и дворянина, причем не обязательно провинциального и мелкопоместного, неграмотна была и знать, которая могла говорить и писать по-французски, но по-русски читать и писать далеко не всегда умела.
Степень безграмотности русских дворянок в родном языке поразительна – она была причиной забавного недоразумения: одна из самых блестящих рокотовских картин долгое время считалась портретом какой-то глухой провинциалки, потому что на обороте его написано: «Портрет писан рокатовим… а мне от рождения 20 лет шесть месицов и 23 дны», – оказалось, что это портрет знатной дамы.
И крестьянство, и дворянство неотступно просили, чтобы суд был словесный, где все можно было услышать и понять, и чтобы открыты были школы и для дворянских детей, и для крестьянских.
Но такое совпадение требований было редкостью, главным в Большом собрании был яростный спор, и конечно, по вопросу о крестьянстве он разгорелся с особой силой.
Старинное дворянство требовало, чтобы право владеть деревнями и крестьянами принадлежало исключительно ему. «Дворянское звание, – говорит тот же князь Щербатов, – обязывает дворян служить отечеству и государю с особливым усердием и для того воспитанием своим стараться приготовлять себя быть способным к такой службе и к управлению другими подданными своего монарха. Через это они приобретают, между прочим, право иметь деревни и рабов, дабы, научась с младенчества управлять своими деревнями, они были тем способнее к управлению частями империи и по своим обстоятельствам знали все нужды разных родов людей государства», а что касается мещан, к которым относятся и купцы, они должны выполнять положенную им работу «самолично, а не через невольных людей».
Между тем купечество было твердо убеждено, что без крепостных в его деле не обойтись, – и у него своя аргументация. Депутат от купечества города Яранска Антонов говорил: «По существующим законам купечество не имеет права покупать крепостных дворовых людей и владеть ими, тогда как купцам настоит крайняя надобность их иметь. Купечество нанимает крестьян за большие деньги; но таких вольнонаемных людей очень мало, и по большей части это такие люди, которые имеют крайнюю нужду в деньгах и отдаются в наем с тем, что им выдано было вперед нужное количество денег, которые они будут заживать; но многие из них, не заработав этих денег, убегают от хозяев. Да и когда живут у хозяев, зная, что они не крепостные, и потому не имея никакого страха, своевольничают и доставляют хозяевам много хлопот, ибо надо на них жаловаться в суде, что разорительно и ведет к потере времени».
(На это немедленно и очень остроумно отвечал князь Щербатов: «Мне удивительно, будто наемные люди не столь верны своим господам, как собственные, – недоумевал он. – Это похоже на то, как если бы кто сказал, что охотнее работает по неволе, чем по склонности».)
«На таких наемников, – продолжает Антонов, – купечество ни в чем не может положиться, и когда надобно отправить товары или переслать деньги, то наемников употребить на это дело нельзя, и хозяева бывают принуждены, оставя свои крайние надобности, ехать сами или отложить отправление товаров и денег под страхом потерять доверие». Никак не могли они понять, в чем состоит ловушка, в которую все они попали.
«К фабрикам непременно надо определить указанное число крепостных людей, – говорил депутат от купцов Глинков, – и в случае смерти одного из них надобно заблаговременно иметь на его место другого, ибо когда я обучу чужого и открою ему секрет, то он может отойти к другому фабриканту или требовать таких больших денег, каких фабрика платить не в состоянии». Во всяком случае, крупным купцам надо предоставить право иметь «от трех до пяти душ», чтобы те служили приказчиками, хотя бы на них была опора, а то с вольнонаемными, когда они убегут, не рассчитавшись, опять придется судиться и терпеть от этого убытки. Когда купцы нанимают крестьян, принадлежащих каким-нибудь помещикам, эти чужие работники «оказываются ленивы, а многие из них приводят воров в дома своих хозяев». В каждом слове купца слышится глубокая убежденность, что промышленное заведение в принципе может работать только на принуждении, на насилии, никаких иных отношений между предпринимателем и его рабочим быть не может.
Ах, напрасно господа депутаты возносили к небу сочиненные Екатериной молитвы, прося Господа отвратить их сердца от корысти и «ненавистной зависти». С энергией необычайной кинулись они друг на друга – дворянство на купечество, купечество на дворянство, дворянство древних родов на дворянство новое.
Екатерина сидела в комнате русских цариц, смотрела вниз в зал – сколько дней таких слушает она, старается понять, что же происходит, а теперь это ей с каждым днем все яснее. Она хотела знать нужды страны? – она во многом их узнала. Хотела знать ее беды и спасения от них? – а узнала главную беду, свою беду. Эти депутаты, люди лучшие, выбранные, отобранные, не могут быть ей помощниками, на них нельзя опереться. Они говорят об отечестве, но равнодушны к его судьбе, они твердят о долге, но тут же забывают о нем ради самой грубой корысти.
Она прислушивается – говорит умнейший Меженинов, депутат от Коммерц-коллегии.
– …А русский народ, – говорит он, – подобен птицам, которые, найдя кусок хлеба, до тех пор одна у другой его отнимают, пока, раскроша все самые мелкие крупинки, смешают их с песком или землею и совсем растеряют.
Да, они спорят и спорят целыми днями, но ведь есть вопрос, в котором все они едины, – все жаждут владеть крепостными крестьянами! Все требуют себе это право – не только дворянство, но и купцы, но и духовенство, но и казацкая старшина. Даже однодворцы, даже черносошные крестьяне – и те не прочь купить своего крепостного собрата!
Какие же из них законодатели? И какие новые российские законы могут они создать, если им нужно лишь укрепить старые?
Вошел Орлов, взглянул вопросительно, она ему отвечает, но вот беда, я не слышу слов; так много надо бы у них спросить, но и они меня не услышат. Бывает это с историками, когда уже видишь, ну, почти, – ясно чувствуешь присутствие, – такой морок! Вот тут-то и возникает оно, желание выдумать за них их слова. Но нет у меня такого права – да это и невозможно, они живые, эти двое, каждое выдуманное за них слово будет выглядеть фальшиво и просто резать слух.
А внизу в зале разгорелся новый спор. О Боже, там спорят, можно ли считать крепостного персоною. Для темных, невежественных дворян тут нет сомнений – крепостной для них личностью не является, а для дворян благомыслящих тут возникает сложность: если крепостной – «персона», значит, одна «персона» может продавать и покупать другую?
Лица Орлова я не вижу, но вижу лицо Екатерины, оно разгорается гневом: наконец она хватает какой-то листок и что-то на нем пишет. Вот эту записку я могу вам показать, она сохранилась.
«Естьли крепостного нельзя назвать персоною, след. он не человек; но его скотом извольте признавать, что не к малой славе и человеколюбию от всего света нам приписано будет. Все, что следует о рабе, есть следствие сего богоугодного положения и совершенно для скотины и скотиною делано» (еще до Фонвизина назвала она Скотининых по имени). Сколько же стыда и бешенства в этих строках – и сказал ли кто в XVIII столетии более гневные и страстные слова против самой сути крепостничества?
* * *
А указ 1767 года, возразят мне, позорный антикрестьянский указ, который запретил крепостным жаловаться на своих помещиков? Может ли быть более позорный образец двуличия? – та, что провозгласила равенство людей перед законом, та, что говорила о невыносимом положении крепостных, закрыла для них единственный путь спасения, отказала им в единственной защите и помощи, на какую они могли надеяться! Чего после этого стоят весь ее Наказ и вся Уложенная Комиссия!
Действительно, 22 августа (как раз в тот день, когда в Большом собрании рассматривались крестьянские наказы) Екатерина подписала указ, согласно которому крестьянам запрещено было обращаться к императрице с жалобами на их помещиков. Указ весьма неприятный, недаром сама Екатерина сочла нужным в своих Записках специально объясниться по этому поводу. Она говорит, что к началу царствования у нее было три секретаря, на каждого из них приходилось триста прошений в год. «Я стараюсь, колико возможно, удовольствовать просителей (это правда, сохранились даже судебные дела, подробно ею исследованные. – О. Ч.), сама принимала прошения, но сие вскоре пресеклось; понеже один праздник, идучи со всем штатом к обедне, просители пресекли мне путь, став полукружием на колени с письмами». Тут приступили к ней старшие сенаторы, говоря, что она слишком милостива, что законы запрещают подавать прошения самому государю. Действительно, при Алексее Михайловиче и при Петре обращения с жалобами непосредственно к царю были строго запрещены.
Челобитчики, на коленях преградившие путь Екатерине, когда та шла к обедне, были, конечно, всего лишь предлогом, у нее были куда более глубокие причины подписать подобный указ: она была в тисках. Ее работа над Наказом и в связи с Уложенной Комиссией, ее бурная энергия – все это отозвалось по всей стране. Дворянство было в тревоге: царица вела себя странно – то ставила коварные вопросы (нужна ли крестьянам собственность – какая может быть у них собственность, если вся земля дворянская?), то упоминала в Наказе о крестьянской свободе, то вдруг создала какой-то остров равенства, посадила дворянина рядом с мужиком. Уже раздавались вопли: нас хотят разорить! У нас хотят отнять наши деревни! Над ней, «незаконнорожденной» императрицей, нависла с этой стороны грозная опасность.
Но надвигалась на нее и другая: до крепостных крестьян дошли слухи о Наказе, о свободе, депутатские выборы всколыхнули всю крепостную крестьянскую массу, тут и там возникали волнения, доходившие до стычек с властями, до убийства помещиков. Ей не оставалось ничего другого, как заявить на всю страну (и чтобы хорошенько расслышали оба лагеря), что она – дворянская царица, идущая след в след за Петром I. Конечно, указ был для нее унижением – недаром говорят, что она плакала, его подписывая, – но другого пути у нее не было.
И все-таки – как она могла? – этот вопрос не давал мне покоя. Неужели не жалела несчастных челобитчиков? К тому же она всегда придавала огромное значение тому, что будет о ней говорить «весь свет», – неужели не подумала, какое пятно ложится на ее имя в связи с этим указом?
И вдруг мне подумалось, что все мы совершенно не понимаем, в каком положении оказалась царица (мне даже опять как бы послышался ее голос: «Вас бы на мое место»). В самом деле, ведь она была в опасности, может быть, и смертельной. Самодержавная правительница России, она совершенно не принимала ее социально-политического строя, крепостнической его основы; может быть, и старалась это скрыть, но все время себя выдавала – то выходкой в Вольном экономическом обществе, то Наказом в его первой редакции, о котором, конечно, шли слухи, – можно ли себе представить, что Сумароков и другие, кому она давала читать Наказ, никому не рассказывали о своих разногласиях с императрицей? Быть этого не может.
А сама Уложенная Комиссия, где она усадила рядом вельможу с мужиком?
А Глазов? Глазов, которого она заставила публично просить прощения у оскорбленных им крестьян! Он ушел взбешенный, а между тем на его стороне тогда, возможно, было даже большинство дворянских депутатов.
А если взять по всей России – всех этих темных помещиков и помещиц, насквозь пропитанных сословной спесью, корыстью и насилием. И всю, эту буйную, переменчивую, непредсказуемую гвардию. Да прибавить сюда могущественную знать.
Против нее могучее дворянское сословие – все целиком! Да что она, в самом деле, о двух головах?
Однажды у них с Орловым был такой разговор.
– Освободятся крестьяне – и что будет? – спросил Орлов.
– А будет то, – ответила она, – что помещики успеют повесить меня прежде, чем освобожденные мною мужички прибегут меня спасать.
Веселая была шутка.
Ей нужно было быть предельно осторожной хотя бы до времени: тогда еще она верила, что в Уложенной Комиссии найдет среди дворянства единомышленников по отношению к крепостным крестьянам, а дворяне спорили, есть ли у них право продавать крепостных поодиночке, и нашелся депутат (Алфимов), который отстаивал это право, говорил: если дворянин беден, а продажа одного из крестьян может поправить его дела, он вполне вправе продать.
Не дразнить гусей. Хотя бы время от времени являться традиционной царицей, подтверждающей порядки, которые и без нее существовали.
Все эти рассуждения тем более убедительны, что указ, по поводу которого был поднят такой шум, повторю, вовсе не значил, что вообще крестьянам запрещалось жаловаться властям на их помещиков. Крестьянские жалобы принимали местные чиновники разных рангов; шли они и в канцелярии екатерининских фаворитов. Запрещалось подавать их непосредственно государю.
* * *
Нашему времени еще и потому так трудно понять Екатерину, что ее царствование совсем не исследовано серьезными историками, а до широкого читателя по большей части доходят общие оценки, которые более или менее подтверждены разрозненными примерами и, как правило, доведены до штампа, мало что общего имеющего с реальной жизнью.
Именно так произошло и с оценкой Наказа, равно как и самой Комиссии по созданию новых законов Российской империи. Нам предложена примерно такая схема: Екатерина начиталась писателей западноевропейского Просвещения, голова ее пошла кругом, ей показалось, что она в состоянии воплотить в жизнь великие идеи, но, быстро загоревшись, она еще быстрее остыла, а созданная ею Комиссия, не создав ничего путного, пошумела и тут же умерла своей смертью.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.