3
3
Мы можем безошибочно представить себе, какое мнение о побежденном противнике сложилось у Геббельса. По-детски наивный подход мятежников к делу не укладывался у него в сознании. Ночью он сказал, что вся их затея «есть не что иное, как восстание по телефону». На совещании, проходившем на следующее утро, он высказался еще более резко. «Дилетанты, все они – ни на что не годные любители! – насмешливо кричал он. – Уж я бы знал, что делать на их месте, могу вас смело уверить. Подумать только, Хаазе оставалось всего лишь вытащить свой пистолет и пристрелить меня! И что же он сделал? Господи, что за растяпа!» И затем продолжил: «Невероятно, горе-революционеры оказались настолько глупы, что не догадались перерезать телефонные провода. Да моя малолетняя дочь додумалась бы до этого!» В то же время он не мог примириться с мыслью, что все остальные в окружении Гитлера до такой степени растерялись. Он ни словом не упоминал ни об опасности, грозившей ему лично, ни о своем решительном поведении в тот день. Даже его ближайшие помощники – за исключением тех, кто находился тогда рядом с ним, – не могли в подробностях восстановить историю разгрома путча.
Единственной заботой Геббельса было показать народу, а желательно и всему миру, что заговорщики вели себя самым глупым, трусливым и жалким образом. Тогда по контрасту с ними фигура Гитлера воссияла бы во всем своем былом величии. Пропагандист Геббельс понимал, что в этой кампании нельзя было позволить себе ни малейшей ошибки.
Разумеется, некоторые промахи все же были неизбежны. Через два дня после неудавшегося покушения на жизнь Гитлера Роберт Лей произнес по радио речь, полную грубейших выпадов против заговорщиков – можно было не сомневаться, что его брань немцам придется не по вкусу. Кроме того, Лей отпустил несколько исключительно глупых замечаний в адрес предков графа Штауфенберга вроде «Его отец был старой подстилкой англичан». Геббельс хотел запретить ему выступать, но Лей уверил его, что Гитлер прочел и одобрил речь, хотя это было ложью. Как и предчувствовал Геббельс, его выступление не вызвало в немцах ничего, кроме неприязни.
На совещании 21 июля Геббельс дал точные инструкции, в каком свете подавать судебный процесс над заговорщиками, который уже вот-вот должен был начаться. Он лично отбирал журналистов, которым можно было бы доверить освещение этого события, и приказал, чтобы в газетах появились отчеты только о первых двух днях слушания дела. Хотя в заговор было втянуто очень много людей – правда, большинство из них играли второстепенные роли, – фюрер считал необходимым создать у публики впечатление, что покушение на его жизнь было организовано лишь горсткой отъявленных преступников. «Мы не желаем даже упоминания о мелюзге, о жалких ничтожных марионетках в руках главарей заговора, – сказал Геббельс. – Кроме того, мы не намерены льстить самолюбию этих сукиных сынов, называя их поименно».
Чем дольше он принимал участие в перекрестных допросах, тем больше росло его презрение к незадачливым конспираторам. Хотя, представ перед Народным трибуналом, большая часть из них вела себя смело и с достоинством, Геббельс говорил: «Теперь-то они хнычут. Причина столь постыдного поведения в том, что им попросту недостает самоуважения, буквально всем им. Теперь, когда их судьба уже предопределена, они могли бы проявить хоть немного мужества. Но ни одному из них не хватило духа заявить: «Да, это мое убеждение, и я продолжаю его придерживаться, и оно останется при мне, пока я жив, пусть даже ненадолго. А теперь прошу: делайте со мной что угодно!»
В галерее негодяев, на которых Геббельс изливал свое презрение, было одно исключение – Роммель. Вероятно, для Геббельса было тяжелым ударом узнать через несколько месяцев, что обаятельный офицер, к которому он относился с таким уважением, единственный генерал, ради которого он привел в действие всю пропагандистскую машину, оказался среди заговорщиков.
Когда обнаружилось, что Роммель замешан в заговоре, в его дом в Геррлингене, где он выздоравливал после тяжелых ранений, явились два офицера, которые поставили его перед выбором: либо он будет арестован и пройдет через унизительное разбирательство в Народном трибунале, либо он примет яд, и его тело будет предано земле с воинскими почестями, и в последнем случае никто и никогда не узнает о его преступлении. Роммель не колебался ни секунды. Он простился с женой, которая была так потрясена происходящим, что потеряла дар речи и беспомощно застыла на месте, тогда как ее муж сел в автомобиль и, как только заработал мотор, поднес ко рту ампулу с ядом.
Обществу смерть Роммеля была представлена как трагическая гибель легендарного героя – подобный поворот сюжета под силу только таланту Шекспира. В данном случае, если следы не уводят нас в ложном направлении, творцом драмы был сам Геббельс, ибо кому еще из тех, кто сам изощренно казнил заговорщиков, была дорога репутация Роммеля? Кто, как не он, сделал его идолом и идеалом всего немецкого народа? Он один желал сохранить имя Роммеля незапятнанным, у него одного были причины пощадить образ того самого Роммеля, которого он наделил всеми достоинствами германского офицера и, самое главное, которому он действительно доверял. Только Геббельс мог предложить своему бывшему другу столь жестокий и бесчеловечный выбор, и только тот, кто любил Роммеля, как Геббельс, мог заранее знать, какой путь он изберет.
Однако в бумагах Геббельса мы нашли только следующую запись: «К несчастью, выяснилось, что Роммель также участвовал в заговоре. Могу только сказать, я благодарен судьбе за то, что Роммель умер. В противном случае мы были бы вынуждены сообщить народу о его соучастии…» Для солдат Роммель являлся настоящим кумиром, и подобное разоблачение грозило вызвать серьезное брожение в их умах.
Как только суд начался, Геббельс потерял к нему интерес. Не то было с Гитлером. Он интересовался каждой деталью, каждым свидетельством до такой степени, что приказал даже снять фильм обо всем расследовании. За спиной председателя трибунала стояли операторы с камерами и день за днем, час за часом запечатлевали весь ход процесса, изводя не метры, а километры пленки. Ночью отснятый материал демонстрировался Гитлеру, который требовал прокручивать его снова и снова. Тридцать, сорок, затем все шестьдесят километров… Но Гитлер не успокаивался. Наконец он отослал все пленки Геббельсу с предложением смонтировать полнометражный документальный фильм, который, по его мысли, должен был посмотреть каждый немец.
Геббельс встретил предложение с недоумением, просмотрел отснятый материал и пришел в еще большее замешательство. Он не мог понять одержимости и мстительности Гитлера. Кроме того, он прекрасно понимал, что фильм такого содержания произведет на людей действие обратное желаемому, что немцы вовсе не жаждали стать свидетелями расправы над лишенными возможности защищаться пленниками, потому что весь судебный процесс от начала и до конца был не чем иным, как неприкрытым и непрерывным издевательством над участниками заговора. Прежде всего Геббельс сократил фильм до двенадцати километров пленки, и все равно он оставался слишком длинным. В глубине души Геббельс принял решение не выпускать его на экран, и в конце концов ему удалось каким-то образом настоять на своем.
Геббельса крайне разочаровали недальновидность и узколобость фюрера. Его стенографист и секретарь заметили – причем независимо друг от друга, – что во время разговоров с фюрером в его голосе появились новые нотки. То же самое можно сказать и о его дневнике. Теперь он обращает внимание на внешний вид Гитлера, на его трясущиеся руки и пальцы, на его неуверенную походку, болезненный цвет лица и еще обычно добавляет, что все это не что иное, как разрушительные последствия покушения на жизнь фюрера. Безоглядное восхищение и восторг прежних лет бесследно исчезли, уступив место чувству, похожему на жалость, если не на презрение.
Он уже не видел в Гитлере всегда непогрешимого и победоносного полубога, живое олицетворение силы и могущества. Гитлер во многих отношениях потерпел поражение, и Геббельс считал, хотя и не мог сказать об этом вслух, что фюрер сам повинен в своих неудачах. Оказалось, что Гитлер мог ошибаться, как и всякий другой человек. Некоторые из сотрудников Геббельса стали замечать, что он чувствовал себя «выше» Гитлера[110].
Это открыло новую эру в их отношениях – отныне на Гитлера необходимо было влиять и в некотором смысле руководить им, а может, даже и контролировать. Не случайно именно в этот период Геббельс потребовал от германской прессы не упоминать о юношеских рисунках и акварелях Гитлера.
Приблизительно в те же дни Фрицше явился к Геббельсу и молча указал на абзац во втором томе «Майн кампф», где в главе XI Гитлер оплакивает цвет германской молодежи, который был принесен в жертву, «как беззащитное пушечное мясо», и возлагает вину за преступную бойню на последнем этапе Первой мировой войны на имперские власти Германии. «Теперь, – сказал Фрицше, – сам Гитлер повинен в точно таком же злодеянии». Когда Геббельс ничего не ответил на его замечание, Фрицше добавил, что Гитлеру было бы лучше отречься от власти. Геббельс продолжал хранить молчание, хотя, случись такое несколько недель назад, он завизжал бы: «Государственная измена!»
В то время как Геббельс вещал всему миру, что произошло чудо, благодаря которому Гитлер остался невредимым при взрыве бомбы, другое чудо происходило в нем самом, ибо взрыв той самой бомбы потряс Геббельса до глубины души. Гитлер, в которого он верил все эти годы, потому что всем своим естеством жаждал верить, больше не существовал. Когда дым после взрыва рассеялся, внутреннее зрение Геббельса прояснилось, и постепенно он стал видеть Гитлера таким, каким тот и был в действительности.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.