Глава 22 Отношение Адольфа к сексу
Глава 22
Отношение Адольфа к сексу
Когда мы прохаживались взад-вперед по фойе во время антрактов в Опере, меня поражало то большое внимание, которое девушки и женщины обращали на нас. Вполне понятно, что я сначала задавался вопросом, кто из нас является объектом этого неприкрытого интереса, и втайне думал, что это, должно быть, я. Но более пристальные наблюдения вскоре показали мне, что явное предпочтение отдавалось не мне, а моему другу. Несмотря на скромную одежду и холодную, сдержанную манеру поведения в обществе, Адольф так нравился проходившим мимо дамам, что время от времени кто-нибудь из них оборачивался, чтобы посмотреть на него, что, согласно строгому этикету, принятому в Опере, считалось в высшей степени неприличным.
Меня тем более удивляло это, потому что Адольф ничего не делал для того, чтобы спровоцировать такое поведение: напротив, он едва замечал призывные взгляды дам, самое большее, мог сделать в их адрес раздраженное замечание, высказав его мне. Этих наблюдений было достаточно, чтобы доказать, что мой друг, несомненно, находит благосклонность у противоположного пола, хотя, к моему изумлению, никогда не пользуется этим. Неужели он не понимал этих недвусмысленных предложений или не хотел понимать их? Я решил, что верно последнее предположение, так как Адольф был слишком проницательным и критически настроенным наблюдателем, чтобы не увидеть того, что происходит вокруг, особенно если это касалось его самого. Тогда почему он не пользовался случаем?
Лишенная комфорта, неинтересная жизнь в задней комнате в пригороде Марияхильфе, которую он сам называл «собачьей жизнью», насколько ярче стала бы благодаря дружбе с привлекательной, интеллигентной девушкой! Разве Вена не славилась красивыми женщинами? В том, что это так, нас не надо было убеждать. Что же тогда удерживало его от того, чтобы поступать, как обычно поступают другие молодые люди? То, что он никогда не рассматривал эту возможность, доказывал тот факт, что, по его предложению, мы вместе жили в одной комнате. Он не спрашивал, устраивает меня это или нет. По привычке он считал само собой разумеющимся, что я захочу делать то, что он сочтет нужным. Что же касается девушек, он, без сомнения, был вполне доволен моей скромностью, хотя бы даже по той причине, что у меня оставалось больше свободного времени для него.
У меня в памяти остался один небольшой эпизод. Однажды вечером в Опере, когда мы возвращались на свои стоячие места, к нам подошел служитель в ливрее и, дернув Адольфа за рукав, вручил ему записку. Адольф, ничуть не удивившись, взял записку и вел себя так, как будто это происходит каждый день. Он поблагодарил служителя и торопливо прочитал ее. Теперь, показалось мне, я напал на след большой тайны или, по крайней мере, на начало романтической истории, но Адольф всего лишь презрительно сказал: «Еще одна» – и передал записку мне. Затем, бросив полунасмешливый взгляд, он спросил меня, может быть, я захочу прийти на предложенное свидание. «Это твое дело, не мое, – ответил я немного резко, – во всяком случае, я не хотел бы разочаровать даму».
Всякий раз, когда дело касалось представительниц противоположного пола, это было «его дело, не мое» независимо от того, к какому классу принадлежала женщина, о которой шла речь. Даже на улице моему другу оказывали предпочтение. Когда вечером мы шли домой из Оперы или из Бург-театра, к нам, несмотря на наш бедный внешний вид, время от времени подходила какая-нибудь проститутка и приглашала пойти к ней домой, но и здесь приглашение адресовалось только Адольфу.
Я прекрасно помню, что в то время я, бывало, спрашивал себя, что такого привлекательного девушки находят в Адольфе. Он, конечно, был крепким молодым человеком с правильными чертами лица, но совсем не таким, про которого говорят «красавец мужчина». Я достаточно часто видел красивых мужчин на сцене, чтобы знать, что женщины имеют в виду под этими словами. Может быть, их привлекали его необычные блестящие глаза или суровое выражение аскетического лица? Или, может быть, это было просто явное равнодушие к противоположному полу, которое звало их испытать его стойкость. Что бы это ни было, женщины, по-видимому, чувствовали нечто исключительное в моем друге, в отличие от мужчин, таких как, например, его школьные учителя.
Предчувствие упадка, которое витало в те годы в империи Габсбургов, создало в Вене пустую, праздную атмосферу, в которой неглубокая мораль прикрывалась знаменитым венским шармом. Тогда в большой моде был девиз: «Продавай мою одежду, я отправляюсь на Небеса», который даже солидных буржуа втягивал в нездоровую мораль «высших кругов». Тот непристойный эротизм, который властвовал в пьесах Артура Шнитцлера, задавал тон в обществе. Известная в те времена поговорка «Австрия идет к гибели из-за своих женщин», безусловно, казалась справедливой в отношении венского общества. И в этой зыбкой атмосфере, постоянный эротический подтекст которой проникал в сознание, жил мой друг в своем возложенном на самого себя аскетизме, относясь к девушкам и женщинам с живой, критической симпатией, при этом полностью исключая что-либо личное, и считал вопросы, которые другие молодые люди его возраста превращали в свой личный опыт, темами для обсуждения. Обычно это происходило во время наших вечерних разговоров, и говорил он так холодно, словно сам был совершенно далек от таких вещей.
Как во всех других главах этой книги, так и в этой, рассказывающей об отношении Адольфа к женщинам на протяжении нашей дружбы, я всецело придерживаюсь собственного личного опыта. С осени 1904 по лето 1908 года, то есть на протяжении почти четырех лет, я жил с Адольфом бок о бок. В эти решающие годы, когда он из пятнадцатилетнего мальчика превратился в молодого человека, Адольф доверял мне такие вещи, о которых не рассказывал никому, даже матери. В Линце наша дружба была такой близкой, что я заметил бы, если бы он действительно познакомился с какой-нибудь девушкой. У него тогда было бы меньше времени для меня, его интересы повернулись бы в другом направлении, и нашлось бы много других тому подобных признаков. Все же помимо его мечты-любви к Стефании ничего такого не случилось. Я не могу ничего сообщить о мае – июне 1906 года или об осени 1907 года – о периодах, когда Адольф находился в Вене один, я могу только представить себе, что любой, по-настоящему серьезный любовный роман продолжился бы и в тот период, когда мы уже вместе снимали комнату. Думаю, могу с уверенностью сказать: ни в Линце, ни в Вене Адольф не встречался с девушкой, которая действительно отдалась бы ему.
Мой собственный опыт, основанный на проживании с ним в одной комнате, опирался на маленькие, очевидно, незначительные детали и подтверждался глубокими, острыми обсуждениями, которые обычно Адольф устраивал по всем вопросам, касающимся отношений между полами. Из предыдущего опыта я знал, что между тем, что Адольф проповедовал, и тем, что он делал, на самом деле не было никакой разницы. Его общественным и нравственным поведением руководили не его собственные желания и чувства, а его знания и рассудительность. В этом отношении он демонстрировал величайший самоконтроль. Он не выносил пустой бессодержательности определенных венских кругов, и я не могу припомнить ни одного случая, когда он распустил бы себя в отношении к противоположному полу. В то же самое время я должен категорически заявить, что Адольф в физическом, равно как и в сексуальном плане был абсолютно нормальным человеком. Все, что было в нем необычного, находилось не в эротической или сексуальной сфере, а в совершенно других областях его бытия.
Когда он описывал мне в ярких красках необходимость раннего брака, который один только способен обеспечить будущее народа, когда он для моего же блага предлагал меры по увеличению количества детей в каждой семье – меры, которые позднее были действительно введены в практику, когда объяснял мне связь между здоровыми условиями жизни и здоровой семейной жизнью и описывал, как в его «идеальном государстве» будут решаться проблемы любви, сексуальных отношений, брака, семьи, детей, я обычно думал о Стефании. Ведь, в конце концов, все, что утверждал Гитлер в такой убедительной манере, было лишь мечтой об идеальной жизни с ней, перенесенной в плоскость политики и общественной жизни. Он хотел, чтобы Стефания была его женой; для него она олицетворяла идеальную немецкую женщину. От нее он надеялся иметь детей, для нее проектировал тот красивый загородный дом, который стал для него образцом жилища для идеальной семейной жизни, но все это было иллюзией, желаемым мысленным образом. Он не видел Стефанию несколько месяцев и говорил о ней все меньше и меньше. Даже когда я уезжал в Линц по поводу призыва на военную службу, он не просил меня разузнать что-нибудь о Стефании. Значила ли она для него что-то? Не убедила ли Адольфа разлука в том, что самым практичным было бы совсем забыть Стефанию? И как только я убедил себя в том, что это так, произошла очередная бурная вспышка, которая доказала мне, что он по-прежнему оставался верным Стефании всеми фибрами своей души.
Несмотря на это, мне было ясно, что Стефания все больше и больше теряет для Адольфа свою реальность и становится просто идеалом. Он больше не мог ринуться на Ландштрассе, чтобы убедиться в существовании своей любимой. Он не получал о ней никаких вестей. Его чувства к Стефании просто теряли реальную основу. Был ли это в таком случае конец любви, которая началась с таких больших надежд?
И да и нет. Это был конец в том смысле, что Адольф больше не был сентиментальным юнцом, который с обычным сумасбродством молодости компенсировал эфемерность своих надежд безграничным самомнением. И все-таки, с другой стороны, я не мог понять, как Адольф, теперь уже молодой человек с очень конкретными идеями и целями, мог тем не менее быть по-прежнему верным этой безнадежной любви до такой степени, что ее было достаточно, чтобы сделать его невосприимчивым к искушениям большого города.
Я знал, каких строгих взглядов придерживался мой друг относительно отношений между мужчинами и женщинами, и часто задавал себе вопрос: как Адольф стал одержимым этими строгими моральными правилами? Его понятия о любви и браке определенно отличались от взглядов его отца, и, хотя его нежно любила его мать, она, безусловно, не оказала на него большого влияния в этом отношении. Да такое влияние и не требовалось, так как она видела, что Адольф правильно себя вел по отношению к девушкам. Адольф вырос в мелкобуржуазной семье австрийского гражданского служащего. Следовательно, моим единственным объяснением его строгих взглядов – которые я разделял с ним до определенной степени, не превращая их в догму, – было его страстное увлечение общественными и политическими проблемами. Его представления о морали основывались не на опыте, а на абстрактных, логических умозаключениях.
Кроме того, он по-прежнему смотрел на Стефанию, хотя она стала для него недостижима, как на идеальный образец немецкой женщины, равных которой не было среди тех, кого он видел в Вене. Когда какая-нибудь женщина производила на него сильное впечатление, я часто замечал, как он начинал говорить о Стефании и делал сравнения, которые всегда были в ее пользу.
Как бы невероятно это ни звучало, «далекая любимая», которая даже не знала имени молодого человека, на чью любовь должна была ответить, оказывала на Адольфа такое сильное влияние, что он не только нашел подтверждение своим собственным представлениям о морали в своих отношениях с ней, но и управлял своей жизнью в соответствии с ними так же серьезно и последовательно, как монах, который посвятил свою жизнь Богу. В Вене, этой сточной канаве порока, где даже проституция была сделана объектом художественного восхваления, это было и в самом деле исключением.
В действительности за этот период Адольф однажды написал Стефании. Уже нельзя установить, было ли это письмо послано до или во время нашего пребывания в Вене. Само письмо утеряно, и мне довелось услышать о нем при любопытных обстоятельствах. Я рассказал своему другу архивариусу доктору Йетцингеру, который работал над биографией Адольфа Гитлера, о любви Адольфа к Стефании. Ученый установил адрес старой дамы, вдовы полковника, которая жила в Вене, нанес ей визит и обратился к ней со своеобразной просьбой – не расскажет ли она ему о своем знакомстве в юности с молодым бледным студентом с Гумбольдтштрассе, который позже переехал на Блютенгассе в Урфаре. Обычно он каждый вечер стоял и ждал ее у Шмидторека вместе со своим другом, добавил он. В ответ на это пожилая женщина начала рассказывать ему о танцах и балах, экскурсиях, поездках в экипаже и так далее, на которых она была с молодыми людьми, в основном офицерами. Но при всем своем желании она не смогла вспомнить этого странного молодого человека даже тогда, когда, к своему величайшему изумлению, узнала его имя. Внезапно память в ней пробудилась. Разве не получала она однажды письмо, написанное сбивчиво, в котором он писал о торжественной клятве, умолял ее хранить верность и ожидать от него дальнейших вестей зимой, когда он закончит свое образование художника и получит гарантированное положение? Это письмо было без подписи. По его стилю можно почти с уверенностью заключить, что его послал именно Адольф Гитлер. И это было все, что смогла об этом сказать пожилая дама.
Когда мысль о любимой стала для него слишком тяжела, он больше не говорил впрямую о Стефании, а бросался очертя голову и с большим чувством в трактаты о ранних браках, которые должно поощрять государство, о возможности оказания помощи работающим девушкам в получении приданого посредством ссуды и о помощи молодым многодетным семьям в приобретении дома с садом. Помню, что здесь по одному конкретному вопросу у нас с ним были весьма бурные споры. Адольф предложил создать государственные мебельные фабрики, чтобы молодожены имели возможность обставлять свои дома дешевой мебелью. Я был категорически против этой идеи массового производства мебели – в конце концов, на эту тему я имел право высказаться. Я сказал, что мебель должна быть хорошего, высокого качества, сделанная вручную, а не машинами. Мы производили подсчеты и экономили по-всякому, чтобы молодожены могли иметь в своих домах мебель хорошего качества, мягкие перины, обитые тканью стулья и кушетки, сделанные со вкусом, чтобы было видно: есть еще мастера-обойщики, которые знают свое дело.
Многое из того, что Адольф рассказывал мне во время тех длинных ночных разговоров, моя память сконцентрировала в одной фразе, которая в данном случае ассоциируется с этими жаркими дискуссиями, – это необычное клише die Flamme des Lebens – «пламя жизни». Всякий раз, когда поднимались вопросы любви, брака или отношений между полами, возникала эта магическая формула. Сохранить пламя жизни чистым и незапятнанным будет самой важной задачей того «идеального государства», мысли о котором занимали моего друга в часы одиночества. С присущей мне любовью к точности я не был до конца уверен в том, что Адольф подразумевал под этим пламенем жизни, и иногда эта фраза меняла свое значение. Но мне кажется, что в конце я все же понял его правильно. Пламя жизни было символом святой любви, которая пробуждается между мужчиной и женщиной, сохранившими себя непорочными телом и душой и достойными союза, который даст нации здоровых детей.
Такие фразы, выразительно произнесенные и повторяемые снова и снова – а Адольф имел большой запас этих выражений, – возымели на меня очень странное действие. Когда я слышал, как их торжественно провозглашают в первый раз, они казались мне жалкими, и я внутренне улыбался над этими напыщенными формулировками, которые составляли такой контраст нашему ничтожному существованию. Но, несмотря на это, слова оставались в моей памяти. Подобно тому как чертополох цепляется к рукаву сотнями колючек, прицепилась и эта фраза. Я не мог от нее избавиться. И тогда я оказался в ситуации, которая имеет лишь отдаленную связь с этой темой, – я, скажем так, познакомился с девушкой, когда один шел по Марияхиль-фештрассе вечером. Она, наверное, показалась мне симпатичной, ну, может быть, немного ветреной, потому что она, не скрываясь, обернулась, чтобы посмотреть на меня. По крайней мере, на этот раз я был уверен, что она заинтересовалась именно мной. На самом деле она, вероятно, была очень ветреной, потому что зазывно помахала мне, и тогда передо мной внезапно появились слова «пламя жизни» – один легкомысленный час, и это святое пламя погаснет навсегда! – и хотя меня раздражало это морализаторство, в такие моменты оно тем не менее срабатывало. Одна фраза была связана с другой. Она начиналась со слов «буря революции» и продолжалась бесконечными политическими и общественными лозунгами, заканчиваясь словами «священный рейх для всех немцев». Наверное, Адольф нашел какие-то фразы в книгах, но другие, я знаю, он придумал сам.
Постепенно одна формулировка развилась в компактную систему. Так как все происходящее представляло для Адольфа интерес, каждое новое явление времени изучалось им с целью понять, как оно впишется в его политическую философию.
Иногда моя память делает необычные вещи: она ставит рядом со святым, недосягаемым пламенем жизни «сточную канаву порока», хотя в мире идей моего друга это выражение представляло самую низшую ступень. Конечно, в «идеальном государстве» уже не было никакой «сточной канавы порока». Этими словами Адольф называл проституцию, которая тогда была распространена в Вене. Это было типичное явление тех лет, характеризующее всеобщий упадок морали, и мы наталкивались на него в самых различных формах как на шикарных центральных улицах, так и в пригородных трущобах. Все это вызывало у Адольфа страшный гнев. За это распространение проституции он винил не только тех, кто ею непосредственно занимался, но и тех, кто был в ответе за существующие общественные и экономические условия. Проституцию он называл «памятником позору нашего времени». Он снова и снова брался за эту проблему и искал такое решение, которое в будущем сделало бы любую разновидность «продажной любви» невозможной.
Один вечер я буду помнить всегда. Мы смотрели постановку Ведекинда «Весеннее пробуждение» и, как исключение, остались на последнее действие. Потом мы отправились через Рингштрассе в сторону дома и свернули на Зибенштернгассе. Адольф взял меня за руку и неожиданно сказал: «Послушай, Густл, мы должны хоть раз увидеть сточную канаву порока». Я не знаю, что подсказало ему такую идею, но он уже свернул на небольшую, плохо освещенную Шпиттельберггассе.
Вот мы туда и попали. Мы шли мимо низких одноэтажных домов. Окна, находившиеся на уровне мостовой, были освещены таким образом, чтобы прохожий мог смотреть непосредственно в комнату. Там сидели девушки: одни за оконным стеклом, другие у открытого окна. Немногие из них были поразительно молоды, остальные преждевременно состарились и увяли. Они сидели небрежно полуодетые, накладывали макияж, расчесывали волосы или разглядывали себя в зеркале, ни на секунду не теряя из виду идущих мимо мужчин. Время от времени какой-нибудь мужчина останавливался, наклонялся к окну, чтобы взглянуть на выбранную девушку; происходил торопливый разговор шепотом. Потом, как знак того, что сделка состоялась, свет гас. Я до сих пор помню, как именно это поразило меня, так как по затемненному окну можно было понять, как проходит сделка. У мужчин было принято не стоять перед неосвещенными окнами.
Мы не стояли даже перед освещенными окнами, а направились к Бургштрассе на другом конце улицы. Оказавшись там, Адольф, однако, развернулся, и мы еще раз пошли вдоль «сточной канавы порока». Я считал, что одного раза было бы достаточно, но Адольф уже тащил меня к освещенным окнам. Наверное, эти девушки тоже заметили «что-то необычное» в Адольфе, быть может, поняли, что им приходится иметь дело с нравственно сдержанными мужчинами вроде тех, которые иногда приезжают из сельской местности в этот порочный город. Во всяком случае, они посчитали необходимым удвоить свои усилия. Помню, как одна из этих девушек подловила момент, когда мы проходили мимо ее окна, чтобы снять с себя сорочку, очевидно, для того, чтобы переодеться, а в это время другая возилась со своими чулками, показывая обнаженные ноги. Я был искренне рад, когда это испытание закончилось и мы добрались наконец до Вестбанштрассе, но я ничего не сказал, тогда как Адольф был рассержен соблазняющими уловками проституток.
Дома Адольф с холодной беспристрастностью принялся читать лекцию о своих только что полученных впечатлениях, как будто это был вопрос о его отношении к борьбе с туберкулезом или к кремации. Я был поражен тем, что он мог говорить об этом без какого-либо внутреннего душевного волнения. Теперь он узнал, какие обычаи царят на рынке «продажной любви», и таким образом цель его посещения была достигнута. Истоки проблемы лежали в том, что мужчина чувствует необходимость в сексуальном удовлетворении, тогда как девушки, о которых идет речь, думают только о своем заработке. На этот заработок они, возможно, содержат того человека, которого действительно любят, если предположить, что эти девушки способны любить. На практике пламя жизни в этих бедных созданиях уже давно погасло.
Был еще один случай, о котором мне хотелось бы рассказать. Однажды вечером на углу Марияхильфештрассе к нам обратился хорошо одетый, на вид преуспевающий мужчина и спросил нас, кто мы. Когда мы сказали ему, что мы студенты («Мой друг занимается музыкой, – объяснил Адольф, – а я архитектурой».), он пригласил нас поужинать в гостиницу «Куммер». Он позволил нам заказать себе все, что мы пожелаем, и единственный раз Адольф наелся фруктовых пирожных и выпечки до отвала. Тем временем этот человек рассказал нам, что он предприниматель из Фёклабрука (районный центр в Верхней Австрии с развитой промышленностью. – Пер.) и не хочет иметь дела с женщинами, потому что они заводят отношения с мужчинами только ради получения материальной выгоды. Меня особенно заинтересовало в его словах то, что он сказал о камерной музыке, которая ему нравилась. Мы его поблагодарили, он вышел из ресторана вместе с нами, и мы пошли домой. Там Адольф спросил меня, понравился ли мне этот человек. «Очень понравился, – ответил я. – Очень образованный человек, с выраженными художественными склонностями». – «А еще что?» – продолжал Адольф с загадочным выражением лица. «Да что же еще может быть?» – спросил я с удивлением. «Так как ты явно не понимаешь, Густл, о чем идет речь, посмотри на его визитную карточку!» – «Какую визитную карточку?» На самом деле этот человек незаметно – так, что я не заметил этого, – всунул Адольфу в руку карточку, на которой нацарапал приглашение навестить его в гостинице «Куммер». «Он гомосексуалист», – сухо объяснил Адольф. Я испугался. Я никогда даже слова такого не слышал и еще меньше имел представление о том, что это реально означает. И Адольф объяснил мне это. Естественно, эта проблема тоже долгое время была темой его раздумий, а так как это было ненормальным, он хотел, чтобы с этим безжалостно боролись, а сам он тщательно избегал любых контактов с такими людьми. Визитная карточка знаменитого промышленника из Фёклабрука исчезла в нашей печке.
Мне казалось совершенно естественным, что Адольф с досадой и неприязнью отворачивается от этих и других сексуальных отклонений, встречающихся в большом городе, что он воздерживается от мастурбации, которой обычно занимаются юноши, и что во всех вопросах пола следует тем строгим правилам, которые установил для себя и для будущего государства. Тогда почему же он не попытался спастись от одиночества, завести друзей и найти новый стимул в серьезной, интеллигентной и прогрессивной компании? Почему он всегда оставался одиноким волком, который избегает любых контактов с людьми, хотя он испытывал горячий интерес ко всем человеческим делам? Как легко он с его явными талантами мог бы завоевать себе место в тех общественных кругах Вены, которые стояли в стороне от всеобщего упадка, у которых он мог бы получить не только новые представления и знания, но и которые могли бы внести перемены в его одинокую жизнь. В Вене было гораздо больше приличных людей, чем людей иного рода, хотя они были менее заметны. Так что у него не было причин избегать людей по нравственным причинам. На самом деле его удерживало не высокомерие. Это была скорее его бедность и вытекающая из нее чувствительность, которая заставляла его жить по принципу «сам по себе». К тому же он считал, что унизится, если пойдет на какое-нибудь общественное собрание или развлечение. У него также было слишком высокое мнение о себе для поверхностного флирта или просто для физических отношений с девушкой. По этой причине он никогда не позволял мне ввязываться в такие дела. Любой шаг в этом направлении означал бы неизбежный конец нашей дружбы, так как помимо отвращения, с которым Адольф рассматривал такие связи, он никогда не потерпел бы, если бы меня заинтересовали другие люди. Как всегда, наша дружба должна была совершенно исключать другие интересы.
Однажды, хотя я и знал, как Адольф настроен против любых мероприятий, я попытался кое-что организовать для него. Подвернувшийся случай казался мне слишком хорошим, чтобы его упускать.
Иногда любители музыки приходили в Консерваторию в поисках студентов, которые могли бы принять участие в музыкальных вечерах у них дома. Это означало не только крайне необходимые дополнительные деньги – обычно мы получали плату 5 крон и ужин, – но и привносило немного шика в мою скромную студенческую жизнь. Я пользовался популярностью как хороший альтист, и именно благодаря этому познакомился с семьей состоятельного промышленника на Хайлигенштэдтерштрассе доктора Яходы. Это были люди, которые глубоко ценили искусство, имели очень развитой вкус, настоящие интеллектуалы, которые процветали только в Вене и традиционно обогащали художественную жизнь города. Когда за столом появилась возможность, я упомянул своего друга и получил приглашение привести его в следующий раз с собой. Именно это и было моей целью, и я был доволен.
Адольф действительно сопровождал меня и получил большое удовольствие. Особенно сильное впечатление на него произвела библиотека, которая для него была настоящим мерилом в оценке этих людей. Гораздо меньше ему понравилось то, что на протяжении всего вечера ему пришлось оставаться молчаливым слушателем, хотя сам он и выбрал для себя эту роль. По дороге домой он сказал, что поладил бы с этими людьми, но, так как он не музыкант, не имел возможности присоединиться к беседе. Тем не менее он ходил со мной на музыкальные вечера и в один-два других дома, где расстраивался только из-за своего недостаточно приличного платья.
В этом порочном городе мой друг окружил себя стеной непоколебимых принципов, которые дали ему возможность постепенно получить внутреннюю свободу, несмотря на все окружавшие его опасности. Как он часто говорил, он боялся инфекции. Теперь я понимаю, что он имел в виду не только венерические заболевания, но и более распространенную инфекцию, а именно: опасность оказаться беспомощным в существующих условиях и в конце концов быть втянутым в водоворот разврата. Неудивительно, что его никто не понимал, его принимали за чудака, а те немногие, которые вступали с ним в контакт, называли его самонадеянным и высокомерным.
Он шел своей дорогой, равнодушный к тому, что происходит вокруг него, а также равнодушный к настоящей, большой, всепоглощающей любви. Он оставался одиночкой и – странное противоречие – в строгом монашеском аскетизме хранил священное пламя жизни.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.