Глава восьмая 359-й медсанбат Август — сентябрь 1942 года

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава восьмая

359-й медсанбат

Август — сентябрь 1942 года

Городок медиков

Когда, выбираясь с поля боя, я выполз на дорогу, по ней брело множество раненых. Шатаясь, я побрел следом. Нас объезжали повозки с тяжелоранеными; они часто останавливались, подбирая тех, кто уже не мог двигаться сам. Наконец мы увидели впереди санитарные палатки, их было много. Я сразу забеспокоился: от передовой километров пять, слишком близко, один удар дальнобойной артиллерии — и от всех этих палаток ничего не останется. Словно в подтверждение прогремел мощный взрыв, на лес налетел шквальный ветер, послышался зловещий шум, треск падающих деревьев. Я передвинулся поближе к палатке, возле которой стояла сестра:

— Почему медсанбат так близко к передовой?!

Медсестра улыбнулась моей тревоге:

— Не волнуйся, солдат, во время боев мы всегда организуем медпункты возможно ближе. Для раненого, особенно тяжелого, даже лишняя минута без помощи, не то что час или сутки, может стать последней.

Я побрел к лесу… Нелегко прийти в себя, вступить в другой мир, где смятенная душа может хоть немного освободиться от жутких впечатлений боя. Здесь живет надежда на волшебные руки врача, которые выведут тебя из пределов, где реальностью стала смерть.

Обитель медиков — это настоящий лесной городок, с широкими просеками, просторными зелеными полянами, красивыми лесными дорожками и тропинками. Ощущение, что ты попал на мирный тихий островок — царство покоя и согласия среди бушующего вокруг огненного смерча.

Основным ориентиром для всех прибывающих с переднего края пешим ходом и конной тягой служил установленный при входе в городок столб с фанерками-указателями. В большой сдвоенной палатке как раз напротив главного ориентира размещался сортировочный пункт. Усевшись на пенек, я перевел дух и огляделся. На поляне лежали и сидели на траве раненые; санитар записывал новоприбывших, затем к ним подходил врач, беседовал с каждым, осматривал, нередко тотчас направлял в палатку хирурга, ломая порядок очереди, и шел дальше, определяя нашу дальнейшую судьбу.

Из палатки вышел покурить медбрат, присел рядом со мной. Увидев мой понурый вид, не стал расспрашивать, заговорил сам:

— Ты, солдат, не переживай, я, хоть и не медик, а вижу: скоро к своим вернешься. Конечно, мы, санитары, какие мы медики, мы такие же солдаты, как и вы, но опыт имеем: когда наступление, к нам за день до семисот-восьмисот человек поступает. Случается и здесь всякое. Бывает, взрывной волной операционные столы опрокинет вместе с ранеными, а уж инструменты, материалы, посуду — нечего и искать. Чудом человек живым с боя выбрался, а тут новые раны. Несколько раз после таких налетов все приходилось заново начинать. Такое бывало! Раз вся палатка, прямо с людьми, взлетела выше деревьев. А однажды осколок пробил операционную палатку и снес голову врачу. Точно, так и было! Верный человек говорил, тоже санитар. Бывает, и снаряды долетают. Как-то случайный снаряд попал в санитарную машину, а мы только раненых погрузили, везти в госпиталь. Случай, брат! Недавно у нас две сестрички погибли. И устроились мы вроде удачно, в глубокой лощине. Неподалеку деревушка, вот сестричек и отпустили поспать в деревню. А тут налет! И прямое попадание! Точно попала бомба-гадина прямо в избу, где они спали. У нас тут чего только не бывает! А вообще-то здесь раненых долго не держат. Легких — подлечат и сразу в строй. Если посильнее тронуло, отправят на одну-две недели в батальон выздоравливающих — и тоже на передовую…

Из палатки вышли врач с медсестрой — санитар подхватился, и все трое быстро направились в глубь леса.

Да, вот тебе и госпиталь…

Санитара сменили две медсестры, от них я узнал, что врачи ругаются на поток самострелов (особенно из южных республик) и симулянтов. Чего только не придумывают самострелы, чтобы замести следы своего поступка: стреляются через хлеб, тряпку, консервную банку; просят других бойцов подсобить; выставляют над окопом левую руку — тут уж немецкие снайперы им помогают. Досаждают врачам и симулянты: приходит человек, держится за живот, стонет. Но чаще такой «больной» молча уходит; наглядевшись на работу врачей, понимает: не так-то легко их обмануть. Все эти хитрости врачи часто разгадывают, а тогда — «сознанка» и трибунал.

Вызвали меня уже под вечер. Выслушав мой рассказ, врач разрезал одежду вокруг раны, внимательно осмотрел, прощупал, и не успел я опомниться, как он что-то вытащил из меня. Пошла кровь, я почувствовал, но врач и сестра быстро ее остановили.

— Осколок, скорее всего от мины, — констатировал врач. — Застрял в мягкой ткани шеи. Повезло тебе, еще как повезло — можно сказать, по трамвайному билету жизнь выиграл. Обессилел мерзавец, побольше бы силенок — прошил шею насквозь и конец. — Он положил на мою ладонь кусочек металла величиной с царский пятак: — Получай, солдат, подарок от немцев. На память.

Рану промыли, слегка обрезали по краям, обработали йодом и забинтовали. Вручили бумажку с номером палатки, куда я должен проследовать, и велели прийти в перевязочную через три дня. Я обрадовался — кажется, легко отделался, через три дня в полк.

Выйдя из палатки, увидел, что раненых еще прибавилось. Как медики справлялись с такой массой раненых?! Позднее, присмотревшись к их работе, я понял, что нашим полковым командирам было бы неплохо поучиться у них организованности и самоотверженности. Думаю, с таким мнением согласились бы многие солдаты, побывавшие на моем месте.

В первую ночь я без сил свалился на койку и тут же заснул. Палатка была набита ранеными до отказа — храп, разговоры, стоны и крики боли, хождения; раненые часто вставали, кто-то выходил по нужде, кто-то покурить или просто на свежий воздух, и все шли мимо меня. Но я не реагировал ни на что — Я СПАЛ. Пока меня не разбудили утром и не позвали есть.

На следующее утро я вернулся к облюбованному вчера пеньку — моему наблюдательному пункту. Я уже знал: нашей 1-й стрелковой роты 1-го батальона 711-го стрелкового полка больше не существует. Из ста тридцати шести в строю осталось человек восемь рядовых. Остальные погибли или ранены. Погиб наш командир старший лейтенант Сухомиров. Комиссара тяжело ранило осколком — его отправили в полевой госпиталь. Из трех командиров взвода убиты двое.

Трагичной оказалась и судьба батареи «сорокапяток», в которой я так недолго прослужил. Артиллеристы катили пушки вместе с пехотой. «Юнкерсы» забросали бомбами и людей, и пушки. Многие погибли. Об этом со слезами на глазах рассказал мне — кто бы думал?! — Осип Осипович, старшина артподразделения. Раненный осколком в ягодицу, он кое-как выбрался из боя и теперь лежал на животе и жалко стонал, ожидая отправки в госпиталь.

Кто-то рассказал, что наш повар долго ждал возвращения роты, несколько раз подогревал обильный обед, заказанный нашим командиром. Прошло много времени, но никто не возвращался, и повар, поняв, что произошло, заплакал, к еде не притронулся. Зато старшина, которого так не любил Шурка, спокойно съел две порции уже остывшего супа, две порции каши и завалился спать, оглашая лес своим противным хрюкающим храпом.

Все же, видя знакомые лица, я старался узнать, как дела на передовой, взяты ли деревни. Большинство раненых на мои вопросы отвечали равнодушно, чаще вовсе отворачивались или посылали подальше. Солдат постарше все же ответил:

— Взять-то взяли. Да вот видишь, сынок, сколько нас, покалеченных.

Больше я к людям в душу не лез: понял, что им сейчас не до того.

Операционные на поляне

Углубившись в лес, я вышел на большую, почти квадратную поляну с операционными палатками. Сюда подъезжали повозки с тяжелоранеными — их осторожно выгружали санитары и бережно переносили на носилках к краям поляны, расставляя носилки по периметру в один ряд. Носилок не хватало, часть раненых перекладывали на плащ-палатки. На поляне постоянно находились дежурный врач, медсестра и санитары, они осматривали всех прибывающих. Некоторых срочно увозили на машине в полевой госпиталь, значит, им необходима сложная операция — черепная, или если у человека разворочена грудная клетка, или ранение в брюшную полость.

Круглые сутки в операционных происходило кровавое действо: резали ноги, руки, пальцы, вправляли челюсти, собирали по частям раздробленные кости, придумывали различные способы, как лучше привести в порядок лица, уши, носы, ноги, руки. Но даже здесь часто умирали, в основном от гангрены и столбняка — солдат грязный, завшивленный, а тут ранение; конечно, делали противостолбнячные уколы, но нередко оказывалось поздно. Случалось, когда кончалась консервированная кровь, донорами становились сами врачи, медсестры, санитары. Аптека медсанбата была небогата: раны, как правило, обрабатывали перекисью, йодом, риванолом, иногда — мазью Вишневского, затем накладывали повязку. Не хватало наркоза, тогда от боли спасал и опиум, в нем медики не испытывали нужды.

Я увидел, что и здесь круглые сутки идет тяжелый, не всегда победный бой со смертью, льются горькие слезы и потоки крови, разыгрываются жуткие сцены человеческих мук, здесь не бывает ложных или воображаемых страданий, здесь каждый — и герой, и страдалец.

Расскажу об одной операции, которую видел сам. Солдату нужно было срочно отрезать ногу: гангрена. Парня крепко привязали простынями к столу, дали выпить пару стаканов водки и стали пилить. В полубреду парень плакал, кричал, дергался, медбрат его удерживал, а врач все приговаривал:

— Давай, милый, кричи, кричи, матерись, коль невмоготу…

Открыв глаза, солдат задрожал — увидев рядом в корзине собственную ногу в старом носке.

— Ногу отдайте! — вдруг взмолился в отчаянии.

Он был в шоке от боли.

Я попросил разрешения помогать санитарам и весь день обходил лежащих на земле и носилках, поил водой, обмывал лица и руки, поудобнее перекладывал.

К лекарствам меня не подпускали, этим занимались сестры. В основном они кормили раненых бессмертным аспирином.

Фронтовые чудеса! Привезли очередную партию раненых. Поставили на землю носилки. Два тяжелораненых солдата оказались рядом и, поглядев друг на друга, ахнули: встретились два родных брата! Между ними состоялся такой разговор, рассмешивший лежавших рядом.

— Никак Серега?! Не помер, брат?

— Жив, жив, Иван.

— И куда ж тебя угораздило?

— В плечо немец-сволочь всадил разрывную. Не знаю, руку сберегут ли. А тебя куда?

— Засадили осколок в руку. Ты-то откуда попал сюда?

— С того света, Ваня. Всю ночь пролежал в поле, спасибо санитары под утро вытащили.

Впоследствии я поинтересовался его судьбой. Руку Сереге спасли и отправили долечиваться в полевой госпиталь.

— И я, Серега, с того света: как из худого ведра, кровушка из меня вытекла. Пожалел бог мужика — вытащили санитары. Ну как там, брат, на том свете? С кем свиделся, с кем посудачил?

— На земле веселее, Ваня. Вот братана встретил. Надо же! Какая радость для мамани: живы мы.

Дальше уже пошел настоящий спектакль.

— А скотинку таматка не встретил?

— Как же, брат Иван, узнала меня коровушка — наш молокозавод, молочком парным угостила.

— Ишь ты! А Жучку не приметил?

— Как же, как же, и Жучку! Как жила без ума на земле, так с дуростью и там собачит.

— Ну, а Рыжего, кота твоего? Что там поделывает?

— Э-э, там объяснили: на небеса мышам вход заказан. Кота определили на новое дело — главным мухобоем. За каждые десять тысяч прихлопнутых мух — премия. Ничего, справляется. На земле слыл умняком, и там признали умняком. А меня опознал — облизал, обмурлыкал.

— Да, привалило тебе, Серега!

Как ни ноет, ни сверлит, ни сдавливает грудную клетку — аж тошнит, как ни болит — братья всех развеселили.

— Ну и артисты! Шутники!.. — смеялись раненые.

Ночь после боя

Вторая ночь в медсанбате оказалась для меня нелегкой. Поначалу — крепчайший сон, а затем вдруг пошли сновидения — и какие! Что это — ночная игра воображения, отголосок страшных впечатлений, разбушевались потусторонние силы? Остаток ночи обернулся для меня кошмаром, фантастические картины цепко держали в своей власти, заставляя сопереживать, радоваться, плакать, содрогаться.

…Шурка! С отцовской шашкой в посеребренных ножнах, в казацкой папахе, на великолепном сером коне мчится галопом по бранному полю. Ни одна пуля его не трогает! И вот они — басурманские окопы! Выхватывает Шурка шашку из ножен и сечет, сечет ею вражьи головы! А наши уже заняли опустевшие окопы и бросились догонять трусливо убегающего врага. «За святую Русскую землю!» — кричит казак-рубака Шурка и мчится на коне за немцами, сносит им головы! Немцы падают на колени и молятся, устремляя глаза в небо, просят избавить их от человека-дьявола.

Победа! Ржев — наш!!! Молва о сверхгерое-спасителе обрастает легендами. Доходит она и до высокого начальства. Затребовал Высокий Чин русского чудо-богатыря пред свои очи.

Вышел Шурка — в казацкой папахе, с отцовой шашкой в посеребренных ножнах, вскочил на своего серой масти коня и помчался, обгоняя ветер, на встречу с Высоким Начальством.

— Откуда ты взялся, витязь? — спрашивает Шурку Высокий Чин о четырех звездах на погоне. — Какую желаешь самую высокую награду?

А Шурка — это как же обнаглел парень! — сплюнул, отматерился и заявляет:

— Взмолились реки, взмолилась Русская земля, залитая солдатской кровью, и повелел мне Всевышний прекратить ваши генеральские безобразия. Как вы воюете — враз изведете весь народ христианский!

Разгневалось Высокое Начальство, затопало хромовыми сапогами:

— Схватить неуставника! Связать непокорного! Расстрелять, чтоб другим геройствовать неповадно было!

Да не на того напали!

Поперву окружили Шурку солдаты-автоматчики да, рассмотрев своего — казака-удальца, тотчас побросали оружие, кричат:

— Не станем стрелять в своего спасителя — святого героя-легенду!

А Шурка, выхватив отцову шашку из ножен, вмиг порубил поганые начальственные головы.

Скандал! Такого Красная Армия не знала со дня своего рождения!

Тут прибыли охочие на расправу особисты. Эти враз повязали героя! И посадили во фронтовую тюрьму — глубокую-глубокую яму! Да забыли нечестивые про его коня. Тот, почуяв беду, примчался и разогнал-раскидал всех обидчиков. Вскочил Шурка-казак на своего серого и поскакал вдаль — за облака…

Очнулся я среди ночи. Мучительно долго выбирался из сна. Наконец вскочил. Думал, что с койки. На самом деле давно уже валялся на полу, весь взлохмаченный, мокрый, с тяжелой головой. Еле-еле опять взобрался на койку, глядел в темноту и звал, призывал Шурку — он же только что был тут, рядом!..

Вместо Шурки подковылял к моей койке сосед и дрожащей рукой протянул кружку с водой:

— Выпей, солдат, водички, полегчает. Так громко стонал, звал какого-то Шурку — верно, друга поминал. Пройдет время, и нас с тобой станут поминать. И на том — большое спасибо. Окаянная война, окаянный немец.

Проснувшись утром, долго не мог сообразить, где я и что со мной. Завтрак все не везли. Не дождавшись, я ушел в лес, к раненым.

А на операционной на поляне в тот день произошло настоящее чудо. Сотворили его два доктора и два минера.

Обычно в прибывающие повозки бывало набито столько раненых, сколько поместится. Вдруг привезли только одного. Осторожно переложили на носилки и опустили на землю. На поляне его уже ждали. Видно, особый случай. Собрался персонал: начальник госпиталя, еще один врач и почему-то минеры со всем снаряжением. Стало ясно: случилось что-то необычное. Суетились медсестры, санитары.

Чего только не бывает на войне! В солдата сзади, ниже пояса, врезалась маленькая мина, выпущенная из ротного миномета. Пробив одежду, она придавила бойцу все внутренности и, обессиленная, застряла в теле, наружу торчал только стабилизатор. По счастью, почему-то не сработал взрыватель, но раненому не позавидуешь, неожиданный получил «подарок».

Солдат лежал на животе, молча переносил страх и боль, лицо его покрылось испариной и почернело от сердечных мук. Страшась шевельнуться, он напрягался струной, дрожь судорогой пробегала по его телу. Волновались все: взрыватель мог сработать в любую минуту, тогда все взлетят на воздух, всех разорвет на клочки — и солдата, и его спасителей.

Из всех операционных вывели врачей и медсестер. Вокруг поляны выставили оцепление, никого и близко не подпускали. Начальник медсанбата, опытный военный хирург — выпускник Ленинградской военно-медицинской академии, посоветовавшись с минерами, сам принялся за уникальную операцию. Ему помогали минеры и молодой врач-доброволец.

Весь медсанбат буквально замер. Взоры медиков и раненых (солдатский телеграф уже разнес новость) были устремлены в сторону операционной. Операция продолжалась примерно час. Ко всеобщей радости, закончилась она удачно. Минеры мигом лишили мину взрывателя. Врачи тоже как следует справились с не менее сложной задачей: извлекли из тела мину — это маленькое чудовище — и остановили кровь. Вокруг облегченно вздохнули, кто-то даже крикнул «ура», все рукоплескали врачам и минерам.

Об этой удивительной истории вскоре написала дивизионка, автор поведал и о дальнейшей судьбе солдата: его отправили в полевой госпиталь, так как мина, не повредив внутренних органов, занесла сильную инфекцию.

Сабит Халиков

Когда напряжение спало и все принялись за обычные дела, я случайно обратил внимание на двух раненых командиров, лежавших на носилках поодаль от остальных. В одном из них я сразу узнал Сабита Халикова, бросился к нему:

— Сабит! Вот так встреча! Что с тобой?!

— Обычная для комсорга история, — сказал он тихо. — Комиссар приказал поднять бойцов в атаку, а пулеметы головы не дают поднять, вот и не добрался, раздробило осколком бедро. — Показав глазами на мою забинтованную шею, спросил: — Как ты, сильно задело?

— Ерунда, — бодро сказал я. — Осколок, царапнуло. Надеюсь, скоро в полк. Как я рад встрече! Чем я могу помочь?

Сабит прикрыл глаза, то ли от боли, то ли задумался. Лицо его, небритое, уставшее от боли, потемнело, я непрерывно смачивал ему лоб и понемногу поил холодной водой.

И вдруг он быстро-быстро заговорил, вероятно, опасаясь, что подойдут санитары, заберут, и он не успеет сказать всего:

— Ты мне очень поможешь, если выслушаешь меня внимательно.

Я кивнул.

— Ты помнишь, как мы расстались. Так вот, твой перевод в батарею — дело парторга полка. Сволочь, антисемит! Потребовал отправить тебя в строй, обвинил меня, мол, пригрел тебя в политчасти: «Пусть твой еврейчик повоюет». Я давно хотел рассказать тебе об этом мерзавце, случая не было.

— Так и сказал? — покраснев, переспросил я.

Закрались сомнения, вспомнил подобные высказывания комиссара батареи. Но это все-таки мелкая сошка. А чтобы парторг полка! Как он посмел? Когда подобным образом затрагивали мою национальность, это унижало и я сильно краснел, хотя краснеть следовало бы не мне.

— Да, так и сказал. Я, как ты знаешь, закончил Казанский университет, у нас еще сохранялись ленинские традиции, и таких типов, как этот, мы старались держать подальше от работы с людьми. Борис, встретимся ли еще? Я свое отвоевал — после операции, наверно, отправят в тыловой госпиталь, поэтому давай поговорим начистоту, по-товарищески, если хочешь — как отец с сыном, я же старше почти на десять лет да и фронта хлебнул под завязку. Вот тебе мой совет: не торопись на передовую. Что, не ожидал услышать такое? Привыкай!

Все внутри оборвалось! О чем он говорит?! С каким-то смешанным чувством воспринял я сказанное. А он продолжал:

— Вижу, мои слова не пришлись тебе по душе. Может быть, обидели. Ты честный парень, но наивности в тебе многовато. Не представляешь, как это комсорг полка, коммунист — и советует не спешить в бой. Вот и пошевели мозгами. Как мы воюем?! Комдив орет в трубку командиру полка: «Не возьмешь деревню — расстреляю!» — и добавляет к угрозе порцию мата. За ним комполка: приказ плюс своя порция нецензурщины. И так все — от командарма до ротного да с помощью комиссаров, гонят солдат в мясорубку. А результат?! Сколько побитых! Ты же сам видишь — везут и везут. А сколько лежать осталось! Бумаги не хватит на похоронки. Это же надо — по десять атак в сутки! Гонят и гонят! Ведь не баба гусей на речку — людей на пулеметы! Да был бы толк! Ох, злой я стал, Борис. А главное, на себя! Звал молодежь умирать за благородные цели! Сам был готов за них лечь! А какое же это благородство, скажи, если командир, комиссар отдают приказ: «Любой ценой!»? Значит — за счет солдата! Не подготовив его, не вооружив как следует! Безумие это! Второй год воюем на солдатских костях.

Я молчал, ошалев от жестких неожиданных слов Сабита.

— Вижу, испортил тебе настроение. Признайся!

— Да… — хотелось глотнуть побольше воздуха.

— Я прав! И ты поскорей избавляйся от иллюзий.

Мысли путались, скакали — может, я не понимаю, не знаю всех обстоятельств? К чему он призывает? Может, он хватил через край? Так нельзя! Наверно, он старается умерить мой пыл романтика. Но воевать-то с немцами надо! Даже вопреки глупости, неумелости начальства!..

Умный комсорг понял все без слов:

— Эх, какой ты еще зеленый! Я ставил тебя выше. В полк спешишь? Да полка, считай, уже нет.

Он был прав; спустя годы я узнал, что за два месяца наступления из 3000 личного состава 711-го полка в строю осталось 200 человек — бойцов и командиров.

С первого дня нашей встречи Сабит казался мне честным, прямым человеком — лучшим примером армейского политработника; и теперь я не мог прийти в себя: он ошеломил меня, вышиб из колеи, его слова, словно вбитые в мозг гвозди, терзали и мучили. Значит, гибель Женечки и Шурки напрасна?! А Сухомиров?! А мучения раненых?! А врачи — они тоже ни к чему стараются?! Значит, все это зря?!!

— Не все командиры и комиссары такие, — собравшись, сказал я. — Нашего комдива я не считаю таким. Если бы ты знал Сухомирова, моего комроты, ты не говорил бы так. Ты знаешь, он… — К нам шли санитары, я заторопился: — А главное! Сабит! Мы должны выгнать немцев! Ты же знаешь, что после них остается.

Он не успел мне ответить — подошли санитары; мы расцеловались, и его унесли в операционную.

Помогая раненым, я часто поглядывал в сторону палатки, разговор не отпускал, я пытался понять его — комсорга полка, его побуждения. А я, как я (!) должен жить дальше? Он хотел предостеречь и спасти меня? Может, его мысли приняли такой оборот после тяжелого ранения, всего, что он увидел, пережил на поле боя? Я знал Сабита добрым, благожелательным и всегда — жизнелюбом, оптимистом, и вдруг он заговорил о злости! Может, его вера в порядочность, его принципы столкнулись с тем, чего он уже не смог вынести, и, находясь в шоке, он не удержался, выплеснул все мне? Наверно, это долго копилось? Вспомнился Юрка Давыдов с его критикой командиров, но Сабит — не Юрка, он старше, серьезнее, глубже. А теперь выбор за мной. Должен ли я согласиться с ним? Вот так, с ходу, изменить свои убеждения, стать другим человеком? Но даже если так! Кто потерпит критику армейских порядков? Да еще на фронте, в действующей армии! Меня уже вышибли из комсоргов, из артиллерии…

Операция длилась почти четыре часа. Но вот вышел из палатки санитар, с трудом поддерживая бледную медсестру, осторожно посадил ее на траву. Испугавшись за Сабита, я бросился к санитару:

— В чем дело?! Что случилось?!

— С вашим другом вроде все в порядке, — успокоил он. — Просто девушка надышалась хлороформа и потеряла сознание.

Через неделю Сабита отправили в полевой госпиталь, оттуда — в госпиталь Казани.

Осенью сорок шестого я разыскал Сабита и пригласил в гости. Наша семья обитала тогда в перенаселенной коммуналке, вмещавшей четыре семьи — в общей сложности четырнадцать человек. Я, родители и мамина сестра размещались в восемнадцатиметровой комнате, но в тот первый послевоенный год наша комната стала приютом для многих моих товарищей-фронтовиков. На фронте я дал им свой адрес, и теперь, возвращаясь с войны в разные концы страны, они ехали через Москву и останавливались у нас. Мама никому не отказывала в гостеприимстве, радушно принимала всех, кормила и укладывала спать на полу, другого места не было. Вечером, когда отец и тетя возвращались с работы, все — хозяева и гости — усаживались за круглый стол под большим цветным абажуром и с удовольствием уплетали мамины вкусности, приготовленные из самых простых продуктов, пили за самую лучшую матушку, а мама влюбленными глазами смотрела на статных молодцев в выцветших гимнастерках, увешанных боевыми орденами, медалями и нашивками ранений — узкими желтыми и красными ленточками[7], и каждого просила как можно больше рассказать о себе, своих боевых делах и, конечно, обо мне — и каждого слушала с благоговением.

В нашей семье таким образом побывало человек пятнадцать фронтовиков. Гостил у нас и Сабит. После ранения он до конца жизни ходил с палочкой.

Второй сон

Вечером, ковыряя холодную кашу, оставленную для меня ребятами, я сидел на койке и думал о предстоящей ночи, опасаясь очередного непредсказуемого представления и, как ни странно, пытаясь осмыслить ночные картины — свой сон о Шурке. Что это было — предзнаменование? Доброе или недоброе? Что ждет меня и когда?.. Каждый может думать о снах, что ему заблагорассудится, но это — мой сон и, наверно, подсказка: я должен что-то изменить, впредь поступать иначе — но как?! Припоминая увиденное, я старался собрать все в целое, в одну картину. Так в чем суть ее?..

Не раздеваясь, я завалился на койку, на всякий случай попросив у медсестры чего-нибудь снотворного. Она принесла несколько белых таблеток, я проглотил их и спокойно, легко заснул. Однако под утро в голову опять ударила сонная дурь — и покрепче вчерашней!

В темноте засветились фосфорическим светом глаза… Глаза Женечки! Большие, расширенные, они глядели в упор, в них два слова: «За что?» Застывший взгляд. Но глаза мерцают — появляются, исчезают.

— Мне стыдно, что я погиб! — говорит Женечка. — Люди падают в кровавую реку и тонут…

Замелькали мучительные воспоминания… Казарма — и Женечка… Вагон — бьют Женечку… Женечка на моих руках — он что-то говорит… Внезапно надо мной распласталась огромная черная птица. Расправив крылья, застыла. Пристальный взгляд устремлен в глаза, но пронзает меня всего, пытаюсь сдвинуться, увидеть свет — и не могу. Я в плену. Весь сжимаюсь и цепенею. Освободиться нельзя, и я терпеливо жду: что-то произойдет… И птица вдруг обретает человеческий голос:

— Ты обещал Жене найти меня и сестренку Сашеньку?

— Да, обязательно. Но сейчас мне нельзя.

— Я освобождаю тебя от бесполезных мучений и поисков. Мы больше не существуем. Нас убили немцы в крымских каменоломнях.

— Женя об этом не знал, он искал вас до последнего дня. Вы его мать?

— Я — твой сон…

И все исчезло. Сна не было — я проснулся. А может, не было и видений? Закрываю глаза: вдруг опять что-то увижу? Ничего. Соскакиваю с койки и чуть не сбиваю с ног медсестру, она стоит рядом, с тревогой наблюдая, как я мечусь во сне.

— Что с тобой, солдат? Ты так сильно кричишь, спать никому не даешь. Так нельзя, надо сдерживаться, успокойся!

— Да, спасибо, — соглашаюсь я.

После завтрака — перевязка. Когда открыли рану — она вся гноилась. Промыли, вновь наложили повязку с риванолом. Врач покачал головой, и меня направили в батальон выздоравливающих.

Всего три дня я пробыл в медсанбате — три дня среди сердечных, отзывчивых людей. Весь медперсонал был беспредельно предан нам, фронтовикам. Вспоминая сейчас многое пережитое и увиденное за дни и годы войны, я знаю: тех людей мне никогда не забыть их бескорыстия и верности долгу!

В батальоне выздоравливающих

В боевой обстановке батальоны выздоравливающих состоят при дивизионных медсанбатах. Здесь долго не держат, мне же вместо двух недель пришлось пробыть на выздоравливающем режиме больше месяца. Рана продолжала гноиться, охватывая все новые участки кожи. Под вечер столбик градусника подскакивал на две-три отметки. Врач твердил одно:

— Осколок занес сильную инфекцию, нужно время.

Сестра всякий раз после перевязки обещала:

— Ну, в следующий раз затянется.

Но рана не затягивалась — риванол оказался слабаком в борьбе с инфекцией.

Батальон выздоравливающих размещался в некогда большой деревне в трех-четырех километрах от медсанбата. Деревня уже давно опустела: мужиков успели забрать в Красную Армию, кто-то погиб еще в сорок первом, женщин угнали в Германию, были и такие, кто сам бежал следом за немцами, а стариков и детишек вывезли за фронтовую зону сначала немцы, заняв деревню, а потом наши, освободив ее. Часть батальона размещалась в трех сохранившихся избах. Одну избу занимали медпункт и перевязочная, в ней жили врач, медсестра и санитары, в двух других — раненые, в нашей избе было человек двадцать. Метрах в трехстах от деревни вырыли на всякий случай глубокие щели-бомбоубежища. После каждого боя в батальон поступало человек двести пополнения, и, хотя примерно столько же возвращалось в полки, теснота была страшная, поэтому жили и в опустевших немецких блиндажах, и в расположенных в лесу палатках. Благо еще было сравнительно нехолодно, а раненые были сорта «выздоравливающие» — то есть ходячие и, значит, сами могли дотопать до кухни.

Режим был такой: после завтрака шла так называемая «легкая боевая подготовка», затем обед, политзанятия и три часа свободного времени. Дважды в неделю все мы проходили медицинский осмотр. Начальство требовало «побольше выписывать», и с ранеными не церемонились: часто выписывали недолечившихся; врачи считали, что главное — покончить с инфекцией и привести в порядок руки-ноги. Однажды произошел скандал. Старшая сестра батальона случайно оказалась свидетельницей разговора начштаба дивизии с начальником медсанбата, первый обвинял второго: «Каждый солдат на учете, не говоря уже о командирах, а вы сентиментальничаете!..» Начальник медсанбата не стал возражать, просто прислал в батальон комиссию. Комиссия из трех врачей трудилась два дня, тщательно всех осмотрели. В результате двадцать один солдат и трое командиров были отправлены на передовую.

Командовал батальоном для выздоравливающих старший лейтенант с пустым рукавом вместо левой руки. Звали его Сергей Иванович Токмаков. После тяжелого ранения и госпиталя он отказался от предложения комиссоваться и добился отправки на фронт. Командиром он был храбрым и человеком добрым, старался, как мог, нас поддержать: заботился о своевременном поступлении пищи, следил за состоянием раненых, сроками перевязок, доставкой писем и газет. Он же проводил с нами занятия по боевой подготовке — понятно, в облегченном виде: больше времени уделял обобщению фронтового опыта, расспрашивал каждого о недочетах в частях, подсказывал, как можно избежать или не допустить их.

После боя. Комсорг полка. 1943 г.

При командире состояли старшина и фельдшер, помогая ему справляться с делами батальона. Старшина (мой пятый по счету) Фока Степаныч был из санитаров, любил порядок и дисциплину, его так и прозвали — «ПД». Особое внимание он обращал на время подъема и отбоя. Заглядывал и в жилища; если видел их неубранными, замечал немытую посуду на столе или грязный пол, натыкался на небритых солдат, всегда старался отыскать ключик к каждому, а потом по-доброму спрашивал: «Вы согласны со мной?» Впервые я встретил старшину, который обращался к нам на «вы», очевидно, по примеру своего командира. Если солдат соглашался, старшина твердо верил, что тот непременно учтет его замечание. Особенно хвалили старшину, когда он придумал и устроил для нас простейшую баню: врыли в землю четыре столба, обтянули их плащ-палатками и водрузили наверх продырявленную бочку, один человек лил воду, другой мылся. Раненые ходили чистыми и радовались.

Посреди нашей избы стоял огромный, крепко сбитый стол, сделанный каким-то деревенским умельцем, — видимо, прежде в избе жила большая семья. Каждое утро за этим столом происходил важный ритуал. Полевая кухня вместе с едой привозила в широких крепких мешках буханки хлеба — все одинакового размера, по килограмму, их укладывали по пятьдесят штук на стол, и солдат-хлеборез одним легким ударом острого ножа разрезал каждую точно пополам; все дивились глазомеру резчика, оказалось — он снайпер. Затем в избу приглашали по пять человек, каждый становился спиной к столу и выкликал свою пайку. Не помню случая, чтобы кто-то оказался недовольным. Говорят, подобного способа дележа фронтовики придерживались повсюду. Думаю, не ошибусь, если предположу, что пришел он в армию из лагерей. Узнав от военнопленных о нехитром способе распределения хлеба, немцы нередко обращались к нам на передовой: «Рус, кончай делить пайки, давай воевать!»

Неожиданная встреча

Однажды, то ли на второй, то ли на третий день моего пребывания в батальоне, в нашу избу ввалился огромного роста детина — весь обросший, в щетине, похожий на медведя. Но мы сразу узнали друг друга!

— Рыжий! Вот это да! Приветствую вас, курсант Александр Рыжиков!

Обнялись, радуясь встрече! Вышли на улицу, сели на бревно у забора, и Сашка рассказал о себе. Пуля зацепила его в первом же бою, попала в руку, кость не задела, но вырвала солидный кусок мышцы и обожгла кожу:

— Мог и без руки остаться, но пронесло, только вот заживает медленно — не помогает «товарищ риванол»!

Мы счастливо захохотали.

— А где твоя гитара? — спросил я.

— В бой с собой не возьмешь, осталась в обозе.

— Может, вечером придешь споешь? Все будут рады.

— Можно, — согласился Рыжий.

Заговорили о наших, выясняя, кто где. Я рассказал о гибели Шурки и Женечки. Рыжий назвал еще имена: Саша Пушкарев, Юлик Герц, Сережа Кожевников, Феденька — все они погибли. Феденьку не любили в казарме, не могли простить фискальства за мармеладки, но все равно было жалко парня. Погиб он страшно. Их рота форсировала Волгу, немцы сопротивлялись отчаянно, стремясь сбросить наших с берега; во время переправы Федор и погиб — то ли его достала немецкая пуля, то ли не смог удержаться за протянутый канат и свалился в реку, а выбраться уже не смог.

Первые бои, а грустная выходила картина. Кто из нас представлял, что так будет? Мы едва-едва начали свой боевой путь — неужели всех нас перебьют?.. И все-таки все честно выдержали проверку на личность. Не знаю случая, чтобы кто-то из наших дрогнул или совершил дурной поступок. Но с каждым днем, с каждым новым рассказом и новой встречей я убеждался, что судьба — это не мое, не твое, не наше — определяет ее нечто свыше.

Вечером к нам пришел Рыжий. Я представил его. Потом он пел — «В нашем городе», «Черного ворона» и, конечно, «Девушку из маленькой таверны» — звезду довоенного фольклора. Каждую песню принимали на ура. Выложили на стол угощение, что у кого было, Рыжий, не стесняясь, лопал все подряд — видно, изголодался. Когда он пел «Девушку из маленькой таверны», в избу вошел комбат Токмаков. Старшему лейтенанту понравилось пение Рыжего, но он заметил:

— Нынче, ребята, уже другие песни поют, — и привел слова из популярной фронтовой песни на стихи Ярослава Смелякова:

Песню петь-то надо с толком,

Потому что между строк —

И немецкие осколки,

И блиндажный огонек…

Да, настало время иных песен — с этим нельзя было не согласиться.

Рыжего, потеснившись, пригласили жить в нашей избе.

Солдатские «разговорчики»

На политзанятиях в помещение набивалось с полсотни раненых, сидели на широких подоконниках, в сенях, на полу. Комиссар попался злющий как черт, да и балбеса, равного ему, я не встречал. Занятия он проводил своеобразно: задаст вопрос — и сам же на него отвечает, причем, как правило, цитатами из речей товарища Сталина. Тупость его поражала. Однажды его спросили:

— Почему мы так долго не можем взять Ржев?

Комиссару вопрос был неприятен, но он быстро нашелся и спокойно ответил:

— Верховный Главнокомандующий не скрывает, что немцы крепко обороняются. Но нужно понимать: это они от отчаяния и от страха наказания за совершенные преступления.

После этого случая комиссар перешел к новой тактике в проведении занятий: не позволял себя перебивать и старался уложиться точно в отведенное время, после чего быстро уходил.

Между тем я чувствовал, у всех накопилась тьма горьких и страшных вопросов, камнем лежали они на сердце людей. Как, у кого спросить об огромных потерях? Или почему не хоронят убитых? Почему авиация не прикрывает пехоту? Почему артиллеристам не удается поразить огневые точки противника? Что происходит в тылу — почему полны ужасной безысходности письма из дома? А лютое поведение многих командиров, комиссаров, особистов — почему все чаще солдат говорит: «Не бойся чужого — бойся своего»?..

Вопросы — без ответов. Одни страшились спрашивать: глядишь, сообщат куда следует; другим было до лампочки, третьи не верили, что услышат правду. Умным был тот, кто сказал: «Какой правды вы ждете, если тот же комиссар или командир уверены, что среди их слушателей обязательно найдется „свой“ из особистов?» Выходит, не очень-то мы доверяли и себе, и другим. Конечно, были и такие, кто ни с кем не спорил, придерживаясь старого правила: плетью обуха не перешибешь.

И все же трудно постоянно молчать, и солдаты говорили.

Здесь, в батальоне выздоравливающих, я прошел еще один курс военного университета, может быть, самый важный — человеческий. Среди нас оказались солдаты из разных полков и батарей, но больше всего — новобранцев. И стало понятно, почему их так много среди раненых, они рассказали сами. Их привезли из Пензы ночью, высадили из вагонов и уже ранним утром, что называется с ходу, погнали на штурм высоты. Писари не успели даже внести их имена в списки, повара — покормить. В военном деле это были полные неумехи — обучали их не больше месяца. Потери среди них были огромны, как и число раненых. С тех пор, когда привозили новобранцев, о них говорили: «Пенза пришла…» Сколько их полегло — не сосчитать!

…Наступает ночь. Не спится. Поначалу царит полное молчание, каждый предается собственным мыслям. И вдруг, как тоненький ручеек весной, кто-то заговорит, и польются рассказы… Часто говорили о прошлом, каждый припоминал что-то светлое — как не поведать про свой дом, свою хозяйку, мальца, коровушку-кормилицу, что молоком поила подчас всю деревню. Вспоминая свою прошлую жизнь и один, и другой, и сотый раз, человек всякий раз отыскивал что-то новое, радостное, согревающее его душу.

А фронтовые впечатления! Сколько их накопилось у каждого, если учитывать, что многие из попавших в батальон начинали свой боевой путь от Москвы. Один вспоминает, как стал опытным разведчиком: с первого раза, забравшись в немецкие траншеи, приволок жирного, как окорок, вахмистра — с того и началось… Другой не может забыть, как комдив поцеловал его и наградил медалью «За отвагу» — никто лучше не мог с первого-второго снаряда уничтожить вражеский дзот.

Как не рассказать и такого случая. Командир послал солдата за почтой. И встретил его не какой-нибудь затюканный почтовик, а милая девушка — самая что ни на есть любушка! Но, как ни очаровывал ее солдат, какие высокие слова ни говорил, как ни хвастался медалью «За отвагу» — в общем, как ни наступал и в лоб, и с флангов, оборону девичьего сердца прорвать не смог! Сколько всего пришлось придумать для командира, чтобы к вечеру опять его отпустил на почту — и командир отпустил-таки: уж очень сам он ждал письма от родных из осажденного Ленинграда. А солдат — настойчивый был мужик! — добился-таки своего.

Как видно, наступает в разговоре такой момент откровенности и доверия, когда душа раскрывается настежь, когда хочется выговориться свободно, легко, не ожидая ни от кого гадостного поступка, ни на что не оглядываясь. И вправду! — все свои; кто знает, может, и живем-то последние денечки… В батальоне четверо раненых уже по второму разу, один говорит: «Бог миловал. А вот обернется ли господь добротой в третий раз — неизвестно…» Вот и льется, течет нескончаемый солдатский разговор, и не было такого случая, чтобы кто-нибудь отвернулся, не принял участия. Такой искренности, правдивости, душевности, стремления понять себя и других, пожалуй, не часто встретишь в жизни. Как жаль, что многое из тех золотых словесных россыпей ушло из памяти.

— …Наступали мы, значит, в лоб на деревню. Какую? А хрен ее знает какую! Только от жилья прежнего в ей одни головешки пооставались. Так нет, чтоб обойти энти головешки и влепить, значит, немчуре в задницу. Наш ротный, едри твою гудрон, прямиком нас всех — на пулеметы. Фриц-то не дурак! Подпустил поближе — и стал сечь. За полчаса, значит, чуть не целый батальон накрыл. И ротного. Его-то чего жалеть — был балбесом, таким и остался. А вот ребят жалко.

— А деревню-то взяли? — раздается голос из темноты.

— Взяли, взяли. Да ежели за всякую деревню класть по батальону, дойдем ли до Неметчины? Вот мой, значит, вам резон: думать командиру надо — может, тогда и толку больше будет.

В разговор вступает, вероятно, связист:

— А чего ему думать, когда он загодя все придумал, а как бой — так со связью беда. Все знают: бьют нас гады подряд, по катушкам распознают, даже снайперов насылают. Убьют одного, ползет другой — они и его, а ты все равно ползи, пока «Ромашка» «Белку» не услышит. А бывает и похуже. Раз послал меня комполка отыскать батальон — связь не отвечает. Полз я долго, страха натерпелся ой-ой! — головы-то не поднять, пашу носом. И, надо же, прямо наткнулся на пулеметчика, обрадовался, спрашиваю: «Где батальон?» А он на меня: «Какой… батальон?! Ты что… не видишь?! Вот тебе — батальон!» Тут я голову-то приподнял — а вокруг все завалено нашими ребятами. А пулеметчик кричит: «Один я остался! Давай, доберись до полка, сообщи, пусть подмогу пришлют! Фрицы хотят меня живым взять! Не дамся им, сволочам! Да ведь они потом дальше покатятся. Ты понял?» Так что прав, думаю, пехотинец: не умеем как следует, с умом воевать; может, немецкие генералы научат.

Кто-то грубо обрывает солдата:

— Ты, Васька, говори, да не заговаривайся: за такие разговорчики сам знаешь, что бывает.

— Это точно, пехота без танков — ноль! — вступает в разговор танкист.

Ему возражают:

— Какая от вас польза?! Танки сами по себе, а пехота сама по себе. Нет, товарищ танкист, считай, мы пока еще не сдружились.

— Это как понять? — защищается танкист.

— А так, — звучит целый хор голосов. — Пока доберетесь до немецких траншей — то сядете на карачки в болоте, то гусеницей угодите в овраг, то «юнкерсы» вас разбросают по полю, как спички из коробка. Быстро немеете: кончились боеприпасы.

Вмешивается артиллерист:

— Хреново вы, пехота, помогаете нашим наблюдателям, а без них какая стрельба? Что бы вы без нас, мужики, делали? Артиллерия, известно, «бог войны». Снарядов бы побольше — и дорога на Берлин открыта.

— Вот-вот! У немцев снарядов — куры не клюют, а у вас — хорошо, если по десятку на пушку схлопочете. Какой уж тут «бог». Немцы никогда не экономят — бьют и бьют. Солдаты не смерти ждут, а конца обстрела.

— Ты помолчал бы, пехота: за такие суждения — трибунал!

— Не дергайся, артиллерия. Вот тебе примерчик из твоей епархии. Фрицы засекли по блеску стереотрубу твоего наблюдателя, шарахнули по окопам. Четверо ваших отдали концы, а меня всего засыпало — одни ноги торчали, еле откопали.

— Чего-то я не понимаю, — вопрошает кто-то. — Фрицы болтают, будто воюют за свое Отечество — это на нашей-то Русской земле. И мы воюем за Отечество — опять же на своей, не на их территории. Это что же они, червяки вонючие, нашу землю считают своим Отечеством?

— Ну, ты даешь петуха! — смеется сосед. — Задай-ка этакий вопрос комиссару.

Ночная свободная дискуссия продолжается. Солдаты, не стесняясь младшего лейтенанта, переходят к обсуждению своих командиров — выше роты никто не берет, да мало кто и знает командира полка или дивизии.

— Наш ротный — зверюга. Будто в лесу народился. Один солдат не выдержал, влепил ему перед боем по чайнику: пусть рассудит, как обращаться по-людски с нашим братом. Вроде бы одумался и с тем парнем, что влепил ему, не стал тягаться.

— А наш выдрючивается перед начальством, да так, ангидрид твою перекись марганца, что готов лизать ему все места ниже спины.

— Наш тоже не лучше: и в деле говенный, и человек так-сяк.

— А у нас — балаболка, так и прозвали его: «Бебе».

— А наш как прикажет, так держись руками за воздух: не поймешь, чего хочет?

— Как приехали на фронт, комиссары нам говорили: погоним фрица! А на деле…

Неожиданно кто-то подобрался в темноте к столу и так шарахнул кулаком, что подскочили и зазвенели кружки:

— Это как понимать ваши слова?! Распустили глотки! Командир командиру рознь! Пораженцы вы! Таких — к стенке!

Люди смолкли. Наступила мертвая тишина. Но продолжалась она недолго — возмутился танкист:

— Ты что, мужик, очумел?! Какие мы пораженцы?! Пришли с боя, а завтра опять в бой. Мы по справедливости — и только! А как ты против, так иди к особистам! Они любят таких, как ты, — недоумков!

— Да не о том я, бог свидетель! Досада меня взяла, как зачесали про командиров.

Заговорил сосед разгневанного солдата:

— Эх, Гераша, Гераша, командиры-то нас простят…

Его перебил младший лейтенант:

— Ребята, постойте! Припомните-ка, разве ни у кого из вас не было ни одного приличного командира?

Все зашумели:

— А как же, были, были…

— А где взять лучших?

— Были да сплыли.

— Эх, ребята, ребята, — все узнали хриплый голос старого солдата, — на чем языки чешете? Одна чернота. Дозвольте повеселить, ежели не против.

— Давай, давай, Леша!

И пошел рассказ, похожий на сказку. Говорено не раз: чего только не бывает на войне!

— Вот вам быль: как величайший трус, от рождения с заячьим сердцем, — стал Героем Советского Союза!

— Ну-у, это загибон, как это так?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.