От автора
От автора
Соблазнение — величайшее искусство, доступное немногим.
Владимир Ильич Ленин был, без сомнения, самым выдающимся соблазнителем России в ХХ столетии. Прирожденный политик, он был щедро наделен энергией, страстью, умом. Он всю жизнь посвятил одной цели — взять власть в стране, дождаться мировой революции и построить коммунистическое общество.
Никто не умел так точно оценивать ситуацию, улавливать настроения масс и менять свою политику. Он не стеснялся признаваться сам себе в ошибках, не боялся отступлений и резкой смены курса, иногда — на сто восемьдесят градусов. Вот уж догматиком он точно не был! Как выразился когда-то венгерский философ Дьердь Лукач: «Ленинизм — это приспособление марксизма к решениям очередного пленума ЦК».
Еще одно слагаемое его успеха — невероятная способность Ленина убеждать окружающих в собственной правоте и вербовать союзников. Осенью 1917 года он обещал России именно то, о чем мечтало большинство населения. Одним мир — немедленно. Другим землю — бесплатно. Третьим — порядок и твердую власть вместо хаоса и разрухи, наступивших после Февральской революции. И всем вместе — устройство жизни на началах равенства и справедливости. Сопротивляться притягательной силе этих лозунгов было немыслимо.
Но вот вопрос. Россия не бедна талантами. В семнадцатом году на политическом поле действовало немало ярких фигур, одаренных государственных деятелей, озабоченных судьбой страны. И эти другие политики тоже понимали, чего именно ждет и требует революционная Россия. Почему же они не опередили Ленина? Сами не предложили русскому народу весной или летом то, что в октябре провозгласит Владимир Ильич, силой свергнув своих предшественников?
Никто из ответственных русских политиков не считал возможным давать совсем уже невыполнимые обещания. Они понимали, что переустройство российской жизни потребует многих лет напряженного труда, будет медленным и трудным. Задачи решаются постепенно, шаг за шагом.
Когда идет война, нельзя просто воткнуть штык в землю и разойтись по домам. Надо заключать мир одновременно с союзниками, вместе с которыми сражались три года против общего врага…
Земельная реформа не то что назрела — перезрела! А на каких принципах перераспределять землю? Отбирать нельзя — это беззаконие. Выкупать? Но на какие средства? И как в ходе реформы не разрушить вполне успешное российское сельское хозяйство?..
Все это требовало серьезного изучения, долгих дискуссий, а окончательный ответ оставался за парламентом — Учредительным собранием, созвать которое в военное время тоже оказалось не таким уж простым делом…
Но никто не хотел ждать! Нетерпение — вот что сжигало души в семнадцатом году. И Ленин утолил эту жажду, обещав изменить все разом. Не знаю, верил ли он сам, что, отобрав деньги у банкиров, землю — у помещиков, заводы — у фабрикантов и введя вместо рынка план, можно немедленно изменить жизнь и сделать страну счастливой, но других он в этом точно убедил!
Гениальное ленинское искусство соблазнения в том-то и состояло: он обещал то, на что не осмелился никто иной: немедленное решение всех проблем! Его обещания вызвали волну благодарного восхищения. Те, кто пошел за ним, кто почитал его как вождя, вовсе не задумывались: а осуществимо ли все это?
А ведь ничто из того, что он пообещал, не сбылось. Вместо Первой мировой вспыхнула кровавая и еще более жестокая Гражданская война. Землю у крестьян — правда, уже после Ленина — вновь отобрали, загнав всех в колхозы и, по существу, восстановив нечто, напоминающее крепостное право. Ни равенства, ни справедливости советские люди тоже не дождались. Но когда они стали это осознавать, было уже поздно. Советская система не терпела протестов и бунтов и жестоко карала любое проявление недовольства.
К тому же возник новый соблазн. Две революции, Гражданская война и массовая эмиграция открыли массу вакансий. Режим, установленный большевиками, создал свою систему кадровых лифтов. Классовый подход изменил принципы выдвижения. Право на жизненный успех, на большую карьеру получили те, кто в конкурентной среде едва ли пробился бы. Стало ясно: если ты — часть системы, ты живешь лучше других. У системы появились защитники, кровно заинтересованные в ее сохранении.
Но и это лишь часть большого соблазна.
Американский радикально настроенный журналист Джозеф Линкольн Стеффенс, вернувшись из революционной России, произнес слова, ставшие знаменитыми: «Я видел будущее, и оно работает».
Возмущенные всеми несправедливостями мира, многие люди видели в ленинских идеях выход из тупика.
«Я вступил в компартию не только потому, что меня спасла Красная Армия, — писал один немецкий писатель. — Я искал убежище, приют и нашел его в этой всемирной общности единомышленников, в универсальной идеологии, обещавшей решить все мировые проблемы. Казалось, что уже виден край земли обетованной. Однако это был лишь мираж, оптический обман».
Но мираж развеялся нескоро. И не для всех. Коммунистическая идея до поры до времени вдохновляла миллионы людей во всем мире. Чему же удивляться, если столько людей в самой России поверили Ленину?
Семнадцатый год и роль Ленина в судьбе России — для меня еще и история моей семьи. Мой дедушка — Владимир Михайлович Млечин — воевал в Гражданскую войну и на фронте вступил в партию большевиков. Очень искренние слова о собственном жизненном выборе я нашел в его записках:
«Я взял в руки винтовку, чтобы воевать за Советскую власть, осенью 1917 года в Екатеринославле (ныне Днепропетровск). Мне было шестнадцать лет. В Совете преобладали большевики, но в городе полно было офицеров, анархистов и украинских националистов и просто уголовников. Мои старшие друзья были настроены рьяно пробольшевистски. Мы охраняли здание Совета, бывший губернаторский дворец, вели борьбу с анархистами и налетчиками. Особенно я гордился тем, что каждый вечер ходил в ревком за паролем и отзывом. Подозреваю, что поручение это мне дали именно как самому молодому парню с надежной памятью — по росту и почти детскому облику я не годился в правофланговые не только гренадерского полка, но и нашего отряда, где было несколько рослых рабочих, в частности латышей.
У меня было множество случаев завершить тогда свой короткий земной путь. По ночам наши патрули обстреливали. Дважды я чудом избежал пули от анархистов, озверевших после разоружения одного их логова. В одном случае чудо явилось в облике члена Екатеринославского ревкома, опередившего выстрел анархиста. Во втором случае — в девичьем облике родной сестры известного вожака екатеринославских анархистов.
Поздней осенью 1919 года я вступил в Красную Армию, зачислили меня в 15-ю армию. Потом перебросили в 4-ю армию, которая формировалась для Южного фронта.
В детстве и юности, которая у меня совпала с годами революции и гражданской войной, я лишь дважды испытал подлинное чувство страха. Как-то мы, дети, поздней осенней ночью шли тесной гурьбой по приснопамятному Суражскому тракту в Витебске, широкой дороге с огромными лужами с двух сторон плохо вымощенного шоссе. И вдруг перед нами взвился громадный белый призрак. Какой-то озорник взобрался, думаю теперь, на ходули, напялил простыню и внезапно появился перед детьми, напичканными суевериями и небылицами. Всех объял ужас, дети оцепенели, потом раздался вопль и плач. Но тут подошли отставшие, празднично настроенные взрослые, которые ничего в темноте не заметили, успокоили детишек, маленьких понесли на руках. И через много лет на польском фронте возле Лиды я физически почувствовал, как волосы дыбом встают…
За изъятием этих форс-мажорных эпизодов не вспомню случаев, когда при грозной опасности склонен был к “паникмахерству”, хотя у собственного носа видел мушку махновского нагана, видел направленный на меня ствол бандитской винтовки, а однажды “удостоился” гранаты, брошенной в окно дома, где заночевал.
Что ни говори, изрядно досталось моему поколению. Я был не лучше и не хуже своих сверстников. Жил в полную меру сил, дышал, что называется, во всю глубину легких, врезался в любую драку — кулачную или, позже, идейную, если считал дело справедливым. Недаром еще мальчишкой на льду Двины приобщился я к древнему искусству кулачного боя. Учился я среди сорока сорванцов, сынов угрюмого пригорода. И вырос я на самой что ни на есть “окраинной окраине”, среди детей кожемяк, рабочих кирпичных заводиков да кустарных льнотрепален.
Нравы были суровые, и это закаляло. С младенческих лет я эмпирически постиг истину: полез в драку, не жалей хохла. Ребята не любят драться всерьез. За изодранную рубаху мать даст деру. Вспухнет нос, фонарь засверкает под глазом — товарищи засмеют. И в школе при подобной оказии мог вызвать директор — незабвенный Демьян Михеевич, отличный педагог и умница. А еще хуже было напороться на учителя словесности Голубенко. Он плохо разбирал правого и виноватого, но давал такие затрещины, оплеухи и подзатыльники, так свирепо драл за уши, что попадаться ему на глаза избегали самые оголтелые и бесшабашные мальчишки. У стойкого заднескамеечника и второгодника Маршалковского мочки ушей никогда не заживали…
Четырнадцати лет я уехал из дому в Екатеринослав, там учился жить самостоятельно, там вступил в революцию, в гражданскую войну. Хватало всякого. Война не игра в бирюльки. Но жил бесстрашно, верил в завтрашний день, в грядущий день. Что значили невзгоды перед лицом мировой революции, в атмосфере энтузиазма и непреклонной силы веры? Вот завтра прогоним Деникина, вот добьем Пилсудского, Врангеля, и начнется царство социализма на земле. Транспорт разрушен, топлива нет? Восстановим Донбасс, наладим железные дороги. Махновщину выжжем огнем. Построим Сталинградский тракторный — расцветет деревня.
Этим мы жили. По утрам жадно смотрели, сколько выдано угля, выплавлено чугуна, добыто нефти. Мы верили, как первые христиане. Конечно, мы не жили, как первые христиане или члены послереволюционных коммун. Понемногу стали обрастать барахлишком, обзаводились дачками, порой бражничали, изрядно грешили против заповеди, касающейся жены ближнего. Но все это было поверхностное, наносное. “Старая ведьма” — собственность — еще не владела помыслами людей.
Слово было словом, дружба — дружбой, порядочность — реальным и действенным понятием. Величайшим пороком считалось лицемерие, иезуитство, макиавеллизм — грехами смертными. Чинопочитание, низкопоклонство, холуйство наказывалось общественным презрением. Не было различия между “эллином” и “иудеем”. Нарком получал тот же партмаксимум, что и сотни его подчиненных, а с литературных заработков брали до сорока процентов партийных взносов.
У Маркса, если не ошибаюсь, есть понятие: “смелость невежества”. Я бы еще сказал “смелость невинности”. Ребенок без дрожи зайдет в клетку к самому лютому тигру, протянет ручку погладить злую собаку — он не ведает опасности. Так, детьми, жили и мы, пока не разразилась катастрофа.
Конечно, были признаки тревожные. Но все-таки жили по инерции, жили беззаботно, хотя и напряженно, трудно порой, пока небо не раскололось над собственной головой. И, как часто происходит с людьми, пережившими смертельную опасность, я иными глазами посмотрел на происходящее. И понял не только то, что сам хожу у края пропасти, — я стал постигать, что идеей великой революционной целесообразности прикрываются дела невыносимые, преступные, ужасные.
Когда-то Достоевский больше всего потряс меня изображением детских страданий. Может быть, потому что рос я в условиях отнюдь не легких, помню мать в слезах, когда не было хлеба для ребят. Помню ее маленькую, слабую, с мешком муки — пудик, полтора — за спиной, кошелкой картофеля в одной руке, а в другой — ручка маленькой, едва ли двухлетней сестры, шлепающей по грязи Суражского тракта, помню окружающую нищету, неизмеримо более горькую, чем у нас. Словом, страдания детей — мой пунктик.
Сколько прошло с 1929 года, когда шло раскулачивание и коллективизация… И по сию пору не могу забыть крестьянских ребятишек, которых вместе с жалким скарбом грузили в подводы и вывозили из насиженных мест, порой в дождь, в слякоть, в холод. Я этого видеть не мог…».
Разочарование и болезненное прощание с иллюзиями придет позже. И не ко всем! Не потому ли, что все происходившее в те годы на территории России, по сути, искалечило страну и народ? Многие, впрочем, не заметили ни травм, ни оставленных ими шрамов.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.