Беседа с маршалом Головановым

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Беседа с маршалом Головановым

Сегодня поехали к Молотову в Ильинское с Шотой Ивановичем Кванталиани и Александром Евгеньевичем Головановым.

День выдался теплый. Голованов высоченный, в темной куртке, без шапки, Шота среднего роста, широкий, тоже без шапки.

Мы сели в усовскую электричку. Я достал свежий номер «Комсомолки» — интервью с Г. К. Жуковым. Корреспондент В. Песков задает вопрос: «Не было ли опасным держать управление решающим сражением так близко от фронта?» Речь идет о штабе Западного фронта в деревне Перхушково во время Московской битвы. Жуков отвечает: «Риск был. Ставка мне говорила об этом. Да и сам я разве не понимал? Но я хорошо понимал и другое: оттяни штаб фронта — вслед за ним оттянутся штабы армейские, дивизионные. А этого допустить было нельзя…»

— Врет! — резко сказал Голованов и отбросил газету на скамейку электрички. — Он ставил перед Сталиным вопрос о том, чтобы перенести штаб Западного фронта из Перхушкова за восточную окраину Москвы, в район Арзамаса. Это означало сдачу Москвы противнику. Я был свидетелем телефонного разговора Сталина с членом Военного совета ВВС Западного фронта генералом Степановым — тот поставил этот вопрос перед Сталиным по поручению командования фронтом. Сталин ответил: «Возьмите лопаты и копайте себе могилы. Штаб Западного фронта останется в Перхушково, а я останусь в Москве. До свидания». Кроме Степанова об этом знают Василевский и Штеменко. Жуков есть Жуков, но факт есть факт. А при встрече скажет, что либо такого не было, либо корреспондент не так написал, — усмехнулся Голованов.

Ехали около часа, говорили о самолете Як-40 — мне довелось участвовать в его летных испытаниях два года назад. О гибели Юрия Гагарина…

Когда мы сели с Молотовым за стол, подъехал старший внук Сталина Евгений Джугашвили, и более пяти часов шел интересный разговор. Приведу его некоторые отрывки — все заняло бы очень много места.

— Принимаю гостей, — говорит Молотов, — встречаемся, хотя гостей у меня бывает немного.

— Это неплохо, когда гостей немного, — замечает Голованов.

— Так тоже плохо. Нельзя без людей.

— Приходят письма, есть хорошие, а вот злые очень интересно читать.

— Они больше от души, — соглашается Молотов. — Мне какой-то повадился даже в стихах писать: жена у вас в земле, почему же и вы не в земле? И подписывается, грамотный человек: «Искренний доброжелатель». Знает адрес, все как полагается.

Без борьбы не обойдешься в политике. Всего-то коммунистов в Октябрьской революции было немногим более двухсот тысяч. Считается, по-моему, наиболее правдоподобной цифра двести сорок тысяч.

Все-таки сто пятьдесят миллионов населения, больше половины неграмотных, надо строить социализм, а кругом враждебное окружение. И внутри. И как-то надо вытащить такую страну на большую дорогу. Тут, если не использовать даже временных союзников, даже на четверть союзников, никакого дела не будет. А своими руками они коммунизм не смогут построить.

1937 год — без него бы мы тоже не могли обойтись. Поставьте у власти самых святых людей, и пусть бы они прошли так, одними разговорами мимо этих периодов, ничего бы у них не вышло, развалилось бы все. Тут без жестких мер против ярых врагов не обойтись. Но попало и не врагам.

— Да, — соглашается Голованов, — тридцать седьмой год, он при борьбе с «пятой колонной» перерос, перехлестнулся, конечно.

— А без этого опасность была бы большая. Куда бы повернул Тухачевский, никому не известно.

— А вот я, между прочим, об этом говорил или не говорил?

Климент Ефремович, я с ним разговаривал о Тухачевском, эта личность меня довольно сильно интересовала, так вот он мне сказал: «Тухачевский — я ему никогда не верил и не верю».

— Верно, это так. Но не использовать таких лиц — тоже неправильно. А вот до каких пор можно использовать, тут можно и ошибиться: либо слишком рано с ними разделаться, либо слишком поздно.

— Складывается мнение, что Тухаческий был антисоветским, — говорит Кванталиани.

— Трудно сказать. Но то, что он был не совсем надежным, — это безусловно, — отвечает Молотов.

— Он был связан с Рыковым?

— С Рыковым был связан, безусловно.

— Тогда он был главной ударной силой правого уклона.

— А это очень опасно.

— Он на квартире у Рыкова часто бывал?

— Ну, это еще ничего не значит — на квартире бывал! — говорит Голованов.

— Я тоже бывал у Рыкова, и Сталин бывал, — подтверждает Молотов.

— Здесь дело не в одном Тухачевском, — говорю я.

Голованов:

— Если взяли, скажем, Тухачевского, ну тыщу, ну две, ну десять тысяч, ну сто тысяч — тут число перевалило, а самое главное, перевалило оно против всякого желания сверху, люди же стали писать друг на друга, и черт-те кто, уже и сволочь всякая…

— Много было ошибок, много, — соглашается Молотов. — В 1938 году ведь сам же Сталин вынужден был сказать, что тут что-то не то, надо разобраться… — говорит Голованов. — Я сам являюсь человеком, который оказался, так сказать, не в стороне от этих ударов. Меня исключили из партии, я чудом избежал ареста, был безработный, всей семьей голодали, буханку хлеба делили на неделю; мужа моей сестры, известного чекиста, расстреляли, — я прямо пишу об этом в своей книге. У меня было такое мнение, что Сталин все вершит, крушит. А вот когда встретился с ним, поработал не один год, увидел, что это совсем не то, — человек он такой, как я о нем пишу. И то, что именно я или Константин Константинович Рокоссовский, тоже пострадавший в тридцать седьмом, — да еще как! — такого высокого мнения о Сталине, особенно неприятно для многих, не дает полностью затоптать его.

Когда Хрущев попросил Рокоссовского написать какую-нибудь гадость о Сталине, тот ему ответил: «Товарищ Сталин для меня святой». На другой день Константин Константинович пришел на работу, а в его кабинете, в его кресле уже сидит Москаленко и протягивает ему решение о его снятии. Вот так делается. Рокоссовский говорит: «Встану утром, сделаю зарядку и вспоминаю, что мне некуда идти. Мы сейчас никому не нужны, даже кое-кому мешаем изобразить все по-своему».

Однажды на правительственном приеме произнесли тост за Никиту Сергеевича, и все потянулись к нему с рюмками, даже хромой Мерецков, а мы с Рокоссовским где-то в серединке стояли, разговаривали, так и остались стоять, — наверное, это заметили, потому что мы там самые длинные были, и больше нас на такие приемы не приглашали…

А если о тридцать седьмом годе хотите узнать мое мнение, я считаю, что это было народное бедствие. Пострадали миллионы людей, но то, что Сталин на сто процентов виноват, сказать нельзя. Кто у него были главные помощники? В армии Мехлис, а по гражданским делам, по московской партийной организации — Никита Сергеевич Хрущев, и пятьдесят четыре тысячи человек на Украине он на тот свет отправил, он же был председателем «тройки», он подписывал эти документы! Конечно, Сталин как главный руководитель нашего государства, несет политическую ответственность за это, но сказать, что это творилось персонально, по каждому человеку, с его санкции, такого мы сказать не можем. Говорить о тридцать седьмом годе и не сказать о пятилетках, о политической борьбе внутри партии, о террористических актах, которые творились кругом, не сказать о том, как прошла Великая Отечественная война, — эти же вещи нельзя допустить.

Я вам скажу следующее дело, — продолжает Голованов, — я был в ЦК партии, говорю: «Тридцать седьмой год мне ясен, это все было на моих глазах, и я видел, как это делалось. А вот как насчет «ленинградского дела»? Я уже к тому времени с товарищем Сталиным не общался, не знаю». Мне отвечают: «ленинградское дело» организовано за спиной Сталина». Ну, думаю, раз за спиной Сталина, то тут, наверно, действовали три неразлучных друга — Берия, Маленков и Хрущев. Ходит такая версия, что якобы Сталин называл Вознесенского как фигуру, которая сможет после него руководить партией, государством.

— Я не слыхал об этом, — говорит Молотов, — Я недостаточно в курсе этого дела. Имею только свои предположения. Сказать, что это было при Сталине и без ведома Сталина — нельзя. В «ленинградском деле» был какой-то намек на русский национализм. Всей картины я не представляю полностью, но знаю, что была одна такая штука, которая обсуждалась и вызвала возмущение Сталина. Без ведома ЦК некоторые товарищи затеяли Всероссийскую ярмарку в Ленинграде. Вознесенский, как зампредсовмина и Госплана, поощрял это дело. Видимо, была какая-то попытка или намек создать группировку на экономической, так сказать, деловой, практической почве. Стали между собой сговариваться ленинградцы и горьковчане. Вознесенский в центре. И не доложили, обошли Сталина. А что было доложено в госбезопасность, я просто не в курсе дела. Видимо, истолковали как попытку создания легальной группировки на почве экономических и торговых дел. У меня не было представления, что это какая-то оформившаяся группа, но, возможно, начали подсовывать материалы, документы… Надо иметь в виду, что Берия боялся Вознесенского и очень был против него. А Вознесенский, безусловно, очень подготовленный, крупный работник, но претендовать на руководство партией он никак не мог. Сталин его сделал первым замом по Совету Министров, Берии это очень не понравилось. И потом мне Берия говорил по телефону, что были у Сталина, убедили его, что это неправильно, и Сталин тоже пришел к такому выводу. Вознесенского сняли с первых замов. Видимо, в это время чекистские органы подготовляли какой-то материал, — что там было, не могу сказать. А Маленков туда ездил, конечно, по указанию Сталина, сам он в таких делах ничего самостоятельно не мог предпринимать. Он был хорошим, честным исполнителем. Никто из нас в таких делах не мог решать самостоятельно. Маленков тут стал козлом отпущения.

Знаете, Вячеслав Михайлович, — продолжает Голованов, — я очень внимательно вас слушал. Я, конечно, не знал всех деталей, но мимо Сталина это не могло пройти при существующей системе. Когда мне было сказано «за спиной» — это же страшное дело! И притом, когда на Сталина, как говорят, вешали всех собак, «ленинградское дело» почему-то всегда в стороне оставалось, для меня этот вопрос темный. Я все-таки десять лет в ЧК проработал, на вопросах разведки и контрразведки, на самом горячем месте, — оттуда вся закалка у меня, и я считаю, что только ярмарка послужить причиной не могла.

— То, что у меня осталось в памяти, — какая-то группа создалась. В последний период при Сталине Берия меня уже плохо информировал. Я был немного в стороне и при Хрущеве тем более не был в курсе некоторых дел. При мне не обсуждалось о Вознесенском. Я знаю, что Берия очень ревниво относился к Вознесенскому, оба из группы ровесников, поколение, идущее позади меня, но выдвигающиеся люди. Тут могла быть и кое-какая ревность, и свои карьеристские соображения.

У Вознесенского есть книжка об экономике во время войны. Вот что он успел. Но он мог написать, конечно. Имел и свои недостатки, но я бы сказал, что, конечно, покрупнее, чем какой-нибудь. Он выдвигался, безусловно, вперед. Вознесенский, молодой, активный человек, и, конечно, Берия мог бояться конкурента.

— Мне один читатель — говорю я, — в письме прислал такую фразу: «Сталин зря никого не расстреливал».

— Что значит — зря? Слишком вольно. Я думаю, Вознесенского зря расстреляли.

— И Кузнецова, наверное.

— Кузнецова, да. Кузнецов ленинградский, по-моему, неплохой парень, был неплохой. Он мне нравился. Его я всячески поддерживал. Из тех, которых я знаю, он очень хороший. К нему Сталин хорошо относился, но вот эта группа Вознесенского… Запачкался ли он тут, я не знаю, а может быть, и некоторая торопливость была. Мне говорили, еще немного — и я бы тоже не уцелел. На кого же он мог опереться? И у меня были ошибки. Он сам говорил: «Кто ничего не делает, тот не ошибается».

Да, конечно, я тоже виноват, хотя в то время я уже был отодвинут Сталиным. Но я держался более крепко, чем большинство других в верхушке партии.

Но возложить на Кузнецова руководство партией — это выпустить из рук главное. Он мало подготовлен был к этому. А так, повторяю, человек хороший, партийный, глубоко партийный, не во всем разбирался. В «ленинградском деле» многое осталось не ясно. Да, партийные дела — это непростые дела.

Я считаю, что с Вознесенским и Кузнецовым допустили ошибку. По-моему, ошибка. Хороший парень был Кузнецов. Особой активности не проявлял, не лез куда-то наверх, но честный, преданный человек и во время вражеского окружения Ленинграда держался неплохо. Желания отдохнуть не проявлял[60].

— Что, Сталина одурачить можно? — спрашивает Кванталиани.

— Не в таком деле.

— Я никогда ни от кого такого не слышал, — говорит Голованов. — Берия Сталина боялся, по-моему, больше, чем кто-либо другой. Я считаю, что Берия был величайшим интриганом. Верно, ему было далеко до Талейрана, но он мог творить все эти дела. Все члены Политбюро Берию физически боялись. Хрущев, Маленков и Берия во время войны были приятелями.

— Но это была неглубокая дружба.

— Берия решил, если Хрущев будет Первым, а Маленков Председателем, то он за ними… А Хрущев хитрее его оказался.

— Хитрее, — говорит Молотов.

— Если Сталин все знал, не полагался на глупые советы, то, значит, он несет прямую ответственность за невинно расстрелянных, — говорю я.

— Немножко иначе. Одно дело — понимать идею, а другое — как проводить ее в жизнь. Надо бить правых, надо бить троцкистов, дается указание: наказать решительно. За это Ежов был расстрелян. Если отказаться от жестких мер, есть большая опасность, что в трудную минуту страна может расколоться, и тогда черт знает что выйдет, будут гораздо большие жертвы, миллионы жертв и — крах. Во всяком случае, острый кризис.

— Все это правильно, — говорю, — Ежова расстреляли, а невиновных-то не выпустили.

— А ведь там же много было и правильно арестованных. Разобрались, кой-кого выпустили.

— В тридцать восьмом году выпускали, — говорит Голованов.

— Но большинство-то осталось! — возражаю я.

— Была назначена комиссия по вопросу о Тевосяне, когда его арестовали. В эту комиссию я входил, Микоян, Берия, может быть, кто-нибудь еще… Тевосян был членом ЦК, безусловно, честнейший человек, прекрасный специалист своего дела в металлургии, особо квалифицированный. Ну вот, показали на него, что он вредитель, что он фактически проводит вредительскую линию в нашей сталепромышленности. Он проработал в Германии у Крупна и с большим успехом, с настойчивостью проводил это дело, но на него пришло много показаний от специалистов и хозяйственников. По инициативе Сталина была назначена комиссия — проверить. Мы пришли в ОГПУ, выслушиваем показания. Приходит один инженер, другой, третий. Все говорят, что он вредитель, потому-то, потому-то, указания давал такие… А Тевсоян тут же сидит, дает ответы, разоблачает, кроет их вовсю! Мы сопоставили показания и убедились, что все обвинения — чепуха, явная клевета. Его оправдали, он остался членом ЦК, продолжал работать. Сталину доложили — он согласился[61].

К сожалению, после этого погиб мой помощник, который по моему поручению собирал документы для оправдания Тевосяна.

— Солженицын пишет, — говорит Кванталиани, — что Сталин сам выдвинул Ежова и сам же заставил его перебить партийные кадры.

— Это не так. Ежов был выдвинувшийся довольно крупный работник. Росту невысокого, худенький, но очень напористый, крепкий работник. А когда он оказался у власти, дали ему крепкие указания, потянуло его, и он стал рубить по плану. За это поплатился до него Ягода. Не сразу человек выявляется. Но тут наломали дров, конечно. Сказать, что Сталин не знал об этом, — абсурд, но сказать, что он отвечает за все эти дела, — тоже, конечно, неправильно.

— Я такой точки зрения держусь, — говорит Голованов. — Петр Первый стоял во главе государства, верно, он Ленинград на костях построил, об этом, правда, много не говорят, говорят, что прорубил окно в Европу. Если б Сталин был живодером, ради своего садизма убивал людей, жрал их — это одно дело…

— Некоторые так и считают, — говорю.

— Но я-то его знал хорошо — никаким кровожадным тираном он не был, — говорит Голованов. — Шла борьба, были разные политические течения, уклоны. При строительстве социализма нужна была твердость. У Сталина этой твердости было больше, чем у кого бы то ни было. Была «пятая колонна»? Была, и речи быть не может! И конечно, были не стрелочники, а определенные деятели. Я себе не представляю такого положения, чтоб меня сегодня посадили, как Тухачевского, а завтра я дал такие показания, что я немецкий разведчик или польский резидент! Били? Да черт с ним, пускай бьют, пускай калечат! Людей подвешивали на крюки, а люди в морду плевали. И если б Тухачевский таким не был, он бы сказал. Если бы у него была воля, я думаю, дальше дело бы не пошло. И все сразу бы открылось. А если человек все сразу признал и на стольких людей в первый же день показал, да еще бенешевская фальшивка спровоцированная… А дальше все пошло своим чередом.

Вон Рокоссовский — как его ни истязали, все отрицал, ни на кого не показал, ни одного не арестовали больше, в Шлиссельбурге сидел, выпустили. Константина Константиновича еще и за это особо уважают в армии. И у Сталина Рокоссовский был на особом счету. Кстати, после Сталинградской битвы он стал вторым человеком после Шапошникова, которого Сталин стал называть по имени-отчеству. Он считал Рокоссовского великим полководцем. Неспроста он командовал парадом Победы — честь по заслугам! Сталин спрашивал: «Константин Константинович, там били?» — «Били, товарищ Сталин». — «Сколько у нас еще людей «чего изволите», — сказал Сталин.

И у меня Сталин пытался выяснить, кто меня исключил из партии. Я подумал: скажу ему сейчас, и завтра этого члена Политбюро не будет. Так и не сказал… Ведь как в народе — пишут, пишут. Как на Тевосяна заставили писать. Я видел тогда людей таких и сейчас знаю людей, которые прямо говорят: «Александр Евгеньевич, я написал на того-то, на того-то». — «Почему написал?» — «Боялся».

— Правильно, — говорит Молотов.

— Были и такие, что никто их не заставлял, а писали. Но вопрос рассматривается в общем. А если так, то надо и на частные вещи смотреть. Почему тот же Хрущев так себя вел? Выявлял врагов народа. К командиру дивизии на Украине, мне товарищи рассказывают, приезжает в гарнизон Хрущев, собирает народ: «Товарищи, кругом враги народа!» К командиру дивизии обращается: «Сколько ты врагов народа разоблачил?» Сажают, арестовывают. Вот вам подручные.

— Хрущев принес Сталину списки врагов народа, Сталин усомнился: «Неужели так много?» — «Их гораздо больше, товарищ Сталин, вы не представляете, сколько их!»

— У меня есть один товарищ, летал со мной бортмехаником, когда я был летчиком гражданской авиации, потом пошел учиться в Политическую академию, стал ученым, преподавал в Академии Генерального штаба, а когда начались вот эти разоблачения, его перебросили в Институт марксизма-ленинизма, и он там три года перебирал документы, искал подписи Сталина под расстрелами и прочее. И между прочим, ни одного такого документа не нашел.

— Нет, можно найти, — говорит Молотов. — Мы вместе подписывали. Списки давали нам. Обсуждали вместе, по анкетам, во всех деталях. Сидят все члены Политбюро… В основном подписывали Сталин — по партийной линии и я — по советской, такие документы, после которых многим, конечно, несладко приходилось.

— Военные мне говорили, что Хрущев тоже подписывал, — говорю я.

— Безусловно, он подписывал… Я подписывал Берии то, что мне присылал Сталин за своей подписью. Я тоже ставил подпись — и где ЦК не мог разобраться, и где несомненно была и часть честных, хороших, преданных. Ну вот, пускай кто-то докажет, что нельзя было этого делать. Могут говорить те, кто в большевиках никогда не был до революции.

— И Калинин подписывал? — спрашивает Кванталиани.

— Калинин. И другие. Не на всех ставили подписи. Фактически тут, конечно, дело шло на доверии органам.

— Конечно, на доверии, — подтверждает Голованов.

— Иначе всех сам не можешь проверить.

— Меня интересует письмо Бенеша Сталину, — говорит Кванталиани. — Вот что пишет об этом Черчилль:

«Советская Россия дулась в своей изоляции, окруженная санитарным кордоном антибольшевистских государств. Хотя мы продолжали свои усилия, никакого прогресса на Востоке достигнуто не было. Я никогда не был против попыток дать Германии больше удовлетворения на ее восточной границе. Однако в эти недолгие надежды к этому не представилось возможностей.

…Лаваль нанес трехдневный визит в Москву, где был радушно принят Сталиным… Сталин и Молотов, конечно, стремились прежде всего выяснить, какова будет численность французской армии на Западном фронте, сколько дивизий, каков срок службы. После того как с вопросами такого характера было покончено, Лаваль спросил: «Не можете ли вы сделать что-нибудь для поощрения религии и католиков в России? Это бы так помогло мне в делах с Папой». — «Ого! — воскликнул Сталин. — Папа! А у него сколько дивизий?»

…Осенью 1936 года президент Бенеш получил от высокопоставленного военного лица в Германии уведомление, что, если он хочет воспользоваться предложением фюрера, ему следует поторопиться, так как в России в скором времени призойдут события, которые сделают любую возможную помощь Бенеша Германии ничтожной.

Пока Бенеш размышлял над этим тревожным намеком, ему стало известно, что через советское посольство в Праге осуществляется связь между высокопоставленными лицами в России и германским правительством. Это было одним из элементов так называемого заговора военных и старой гвардии коммунистов, стремившихся свергнуть Сталина и установить новый режим на основе прогерманской ориентации. Не теряя времени, президент Бенеш сообщил Сталину все, что он сумел выяснить. (Есть, однако, сведения, что полученная Бенешем информация была сообщена чешской полиции ОГПУ, которое хотело, чтобы Сталин получил эту информацию из дружественного иностранного источника. Эти сведения, впрочем, не умаляют услуги, оказанной Бенешем Сталину, и поэтому не имеют значения.)

За этим последовали беспощадная, но, возможно, не бесполезная чистка военного и политического аппарата в России и ряд процессов в январе 1937 года, на которых Вышинский столь блестяще выступал в роли государственного обвинителя.

Хотя в высшей степени маловероятно, чтобы коммунисты из старой гвардии присоединились к военным или наоборот, они несомненно, были полны зависти к вытеснившему их Сталину. Поэтому могло оказаться удобным разделаться с ними одновременно в соответствии с обычаями тоталитарного государства. Были расстреляны Зиновьев, Бухарин, Радек и другие из числа первоначальных руководителей революции, маршал Тухачевский, который представлял Советский Союз на коронации короля Георга VI, и многие из высших офицеров армии. В целом было «ликвидировано» не менее пяти тысяч должностных лиц и офицеров в чине не ниже капитана. Русская армия была очищена от прогерманских элементов, хотя это и причинило тяжелый ущерб ее боеспособности. Советское правительство заметно склонилось в сторону антигерманской политики».

— Не уверен, — говорит Молотов, — что этот вопрос правильно излагается. Бенеш был заинтересован в хороших отношениях с нами. Но не мог Сталин поверить письму буржуазного лидера, когда он далеко не всем своим вполне доверял. Дело в том, что мы и без Бенеша знали о заговоре, нам даже была известна дата переворота…

— Я привез журнал Вячеславу Михайловичу, — говорит Голованов, — одиннадцатый номер «Октября», где уже описывается ваш полет в 1942 году.

— Прошло уже?

— Как прошло! Если б вы знали…

— Со скрипом?

— Скрип — не то слово. Вот уже два номера — девятый и одиннадцатый. Я же Брежневу написал записку, довольно такую, я бы сказал, злую. (Речь идет о мемуарах А. Е. Голованова «Дальняя бомбардировочная», публикация которых началась в № 7 «Октября» за 1969 г. — Ф. Ч.)

Вот, довольно злую. И после этого, все-таки с большими огрехами, снова стали печатать. Надо вам сказать, повыбросили много. Кстати говоря, МИД выбросил знаете что? Всю предательскую политику Черчилля, его попытки помешать вашей встрече с Рузвельтом. Но основные вопросы, по которым мы с вами говорили, остались. Причем у меня есть данные из МИДа, что Майский возмущается…

— А что Майский? Что о нем слышно?

— Мне сказали, он считает, что это дело не рук Молотова, а дело его рук.

— Ой, это же просто… И то, что он написал о себе насчет второго фронта, конечно, неправильно и некрасиво с его стороны. Он служил, выполнял указания — посол обязан это делать. Способный человек…

— Я всю правду описываю, как вы с Черчиллем решали вопросы в отношении договора, как он отказывл-ся подписывать это коммюнике, как вы решили все это у Рузвельта, вернулись обратно в Лондон, и Черчилль вынужден был подписать.

— В начале, в Англии, я перед отъездом подписал договор с Иденом, министром инстранных дел, а в Америке — коммюнике о взаимоотношениях в будущем и о втором фронте… А после Америки я приехал снова в Англию — надо было тоже подписать.

— Все, как вы говорите, там изложено. Абсолютно так, потому что у меня кой-какие материалы есть, я товарищей поспрошал, потом мы с вами говорили, вы чисел уже особенно не помните, но смысл… Я там в конце написал, что данная поездка хоть и была сопряжена с явными неудобствами, риском и другими вещами, но она сыграла положительную роль в войне.

Я Брежневу прямо написал, что меня под разными предлогами отказываются печатать. Могу я, состоящий в партии более сорока лет, отвоевавший четыре войны, писать правду о том, что я видел, чему был сам свидетелем? Верно, эта правда кое-кому не нравится. Если я эту правду могу писать, прошу, так сказать, дать соответствующие указания, если не могу, вы мне прямо сообщите, я писать не буду. Вежливо написал, но прямо вопрос поставил: или — или. Вызвали меня в отдел административных органов ЦК, больше двух часов говорили. Ну вот, снова стали печатать. Вырезают, правда, много…

…Далее был долгий разговор и острый спор об экономике страны. Приведу отрывок — он, на мой взгляд, характерен для взглядов Молотова на эти проблемы.

Спрашиваю:

— Верно ли это: мы будем повышать реальную зарплату и по возможности оставлять цены стабильными? О снижении цен речи вообще нет.

— Лучше было — снижение цен, — говорит Кванталиани.

— Видите, лучше-то снижение цен, — отвечает Молотов, — но государству легче повышать зарплату.

— А почему вы сразу после войны пошли на снижение цен? Почему каждый год, регулярно?

— Мы тут с вами немножко не сходимся уже не в первый раз. Это был громадный моральный выигрыш. Громадный плюс. Но дело в том, что надо смотреть на вещи так, как они есть. Я бы, конечно, был бы заинтересован, чтобы приукрасить то, что было до войны, потому что к этому стоял очень близко. Но все-таки у нас все тридцатые годы тоже шло повышение цен.

— Времена разные. Сейчас комсомольским работникам «Чайки» подают, а вы в телогрейках строили. Времена разные.

— Разные, но надо все-таки быть объективным, не очень упрощать, Шота Иванович, так как надо сказать, что сейчас живут значительно лучше, чем до войны. Иначе и быть не может, за это мы и боролись, чтобы лучше жить. Конечно, кое-чего Достигли. Опасность есть другая: расширение неравенства. Вот беда, вот она где, язва, а не в том, что теперь хуже живут. Несмотря на то что теперь живут лучше в среднем и рабочие, и тем более крестьяне, есть очень отрицательный факт, что углубляется в стране неравенство. Это язва.

— Диапазон зарплаты у нас 1:30.

— Гэс Холл правильно говорит о Чехословакии — в «Правде» было опубликовано с сокращениями — о чехословацких событиях, когда мы начали принимать меры, он высказался за то, что правильно Советский Союз проводил вместе с другими странами вмешательство в чехословацкие дела, хотя итальянская компартия была против, французская — против, английская — против и другие. Он, все-таки в Америке находясь, верно сказал, что это было совершенно необходимое мероприятие, а что касается Чехословакии, то лучше было бы, если бы там в предыдущие годы помедленнее поднимался уровень заработной платы, но больше укреплялся бы социалистический строй. Вот дело в чем. А это у нас недостаточно понимают. Вот я о чем говорю. Подниматься он должен обязательно, без подъема жизни социализм не может, в этом его смысл. Но я тоже за то, чтоб уровень жизни поднимался пусть медленнее, но зато, чтоб укреплялся строй социализма, тогда нам ничего не страшно. Это самое главное. На этом мы в тридцатые годы и выиграли — при всех недостатках.

— Сталин смело шел по этому пути?

— Безусловно. Безусловно, больше, чем кто бы то ни было другой. Недостатков много было, конечно, при всем нашем желании, особенно у Сталина, который наиболее крепко проводил линию. Конечно, лучше было бы поднимать уровень жизни, снижать цены, ну пусть хотя бы стабильность, уже неплохо. А у нас и стабильности-то нет. Еще лучше, если б снижали цены, но центр тяжести я все-таки переношу не на этот вопрос, а на то — что неравенство.

— Стабильность цен — это укрепление товарно-денежных отношений, а не ослабление их, как нужно для социализма.

— Это необязательно, потому что товарно-денежные отношения не только в ценах. Это более сложный вопрос. И сама стабильность цен не говорит в пользу или против товарно-денежных отношений. Я за то, чтобы взять курс на постепенное уменьшение роли товарно-денежных отношений. А сама стабильность цен — она не мешает.

— Но если мы не станем снижать цены на товары, как же мы будем ослаблять товарно-денежные отношения?

— После войны не снижать цены мы не могли, но такой смелый, такой настойчивый курс, который проводился, — это, конечно, большая заслуга Сталина. Но эта линия недостаточна в настоящих условиях, поскольку идет расширение неравенства.

— Стабильность цен — на бумаге.

— А на деле — рост. Это, конечно, плохо.

— Если мы возьмем процент прибавленной заработной платы и процент подорожания продуктов, то все получается шиворот-навыворот, — говорит Голованов. — Зарплата растет, а цены ее опережают.

— Мы сами тогда скатываемся на потребительскую точку зрения, — отвечает Молотов. (Голованов смеется.) — Этим не убедишь тех, кого надо убедить, что пора кое-что менять. Не убедишь.

— Напечатали директивы XXIV съезда, что мы за счет тридцати шести процентов повышения производительности труда увеличим производство на восемьдесят семь процентов, то есть выходит, если мы не сто процентов поднимем производительность, то производство сразу увеличим в три раза за год!

— Неверно это. Вы берете цифры, но играете. «Если» — это предположение ни на чем не основано.

— Почему? — спрашивает Голованов.

— Дело в том, что производительность труда мы можем поднять только до тридцати семи — тридцати восьми процентов и каждый дополнительный процент до сорока, он очень труден. А как можно говорить о стопроцентной производительности?

— Вячеслав Михайлович, я вас убью вашим же докладом на XVIII съезде партии, — говорит Голованов.

— Что вы хотите сказать? В этих делах я в курсе дела.

— То, что в вашем докладе главное внимание уделено вопросам производительности труда. То, о чем говорил Ленин, о чем говорят, но весь вопрос в том, что говорить — одно, а делать — другое. Кое-что в докладе Косыгина перекликается с вашим докладом. Производительность труда — на первое место. Бороться с прогулами, расхлябанностью — у вас это делалось. Предавали суду за двадцать минут опоздания на работу. Это дало реальные результаты. А сейчас из пяти миллионов строителей в нашем государстве полмиллиона каждый день не выходит на работу. Этого не было, между прочим.

— Было, но в меньшем размере.

— Вам отсюда не совсем все видно.

— Наверно, не все видно.

— То, что пишется и что делается, — это небо и земля, большая разница. Люди стонут, невозможно сделать то, что записано. Какова экономика, такова и политика. Лодырей до черта, прогулов до черта. Печь пустили к съезду, теперь закрыли. Цирк московский дал одно представление — закрыли. Я был в Усть-Илимске. Приписывают, рапортуют о выполнении. Нет сырья. А сырье — кооператорам. Замкнутый круг… Сталин говорил, что никакой пропагандой, никакой агитацией мы мировой пролетариат так просто вокруг себя не объединим, нам нужно показать, что люди в нашем государстве живут лучше, чем в Америке или другой стране капиталистической, — вот это будет лучшей агитацией, лучшей пропагандой.

— Не повторяйте разговоры, которые идут, — говорит Молотов. — Я остаюсь при своем мнении.

— Разве можно считать правомерным, что в социалистических государствах в два раза выше прожиточный минимум, чем у нас? Мы что, все время будем пояс затягивать? Я помоложе вас, я никогда не был в Политбюро, — говорит Голованов.

— А при чем здесь?

— Я это говорю не с той точки зрения, что вы пост большой занимали, а с той, что у вас кругозор шире, совсем другой.

— А по существу?

— Я считаю линию Сталина совершенно правильной, что в первую очередь надо ставить свое государство по материальному обеспечению населения. А сколько б мы с вами ни занимались пропагандой и агитацией…

— Я с вами не совсем согласен, — сердится Молотов. — Вы упрощаете дело. И так Сталин не рассуждал, как вы ему приписываете! Так Сталин не рассуждал — так упрощенно. И так Ленин не мог рассуждать. И ни один человек, который согласен с марксистской позицией, не может встать на эту позицию. Вы равняетесь по плохим коммунистам, а надо по хорошим!

— Я ручаюсь, что слышал это от Сталина.

— Вы не так его поняли. Нельзя так рассуждать.

Ваши цифры не точны. Я с вами согласен, что там уровень жизни выше — в полтора раза, сомневаюсь, что в два раза. Если мы собьемся с правильных соотношений, мы перейдем на слухи — это неизбежно. Я считаю, что уровень жизни у них выше, мяса едят больше, обуви у них больше, на сколько — я допускаю, в полтора раза. А я считаю, что мы заинтересованы, чтоб у них так было. Другой пример. Наши прибалтийцы живут на более высоком уровне, чем москвичи. И нам это необходимо. Это политика, соответствующая интересам Москвы.

— Надо мне с вашим зятем Алексеем Дмитриевичем побеседовать — умный мужик, кладезь всех цифровых данных. Так, как вы говорите, я согласен. Мидовцы, крупные работники, я с ними встречаюсь, говорят: «Если б не Вьетнам, мы бы жили…»

— Да вьетнамцы за нас кровь проливают! Это же надо понимать. Так говорят не настоящие коммунисты.

— Сталин мне говорил после Тегеранской конференции, он приболел тогда, что, мол, обожествляют Сталина, святых людей нет, такого человека, как Сталин, конечно, нет, но если люди создали такого, если верят в него, значит, это нужно в интересах пролетариата и нужно поддерживать.

— Был бы Сталин жив, советский народ жил бы куда лучше и Вьетнаму помогал бы в пять раз больше, с Китаем и Индией были бы отличные отношения, — говорит Голованов.

— Мне это приятно слышать, но жили труднее, беднее были. Ленин в 1919 году говорил, что революция была рабочая, а выиграли от нее больше крестьяне. Но полная победа — если у нас в деревне все в порядке. Сознательный рабочий идет на это, а несознательного надо убедить, и рабочий выиграет только тогда, когда поведет за собой крестьянство.

— Экономический базис — главное. Я не идеалист, но был бы Сталин, в Англии было больше, чем двадцать девять тысяч коммунистов, и наш рабочий класс жил бы лучше, чем у них, в два раза.

…Молотов берег Программу партии, читает хрущевское положение о том, что если в других странах увидят, что мы лучше их живем, пойдут за нами.

— Вы повторяете хрущевщину. Это потребительство да еще национализм. Если б большевики ждали, когда все станут грамотными, у нас и революции не было бы. Рабочие в западных странах живут лучше, чем мы, потому что буржуазия ограбила другие страны, не только свои. Десять рабов на одного англичанина. Рабочая аристократия. Если мы будем ждать или рассчитывать, что прежде поднимем свой уровень, а потом будут на нас равняться, мы не коммунисты, а националисты, которые занимаются только своими делами. Это хуже, чем хрущевщина, это утопизм.

— Я от Сталина не раз слышал, — говорит Голованов, — категорически подтверждаю, что основа всего — это как живет народ. Но ведь ни у Маркса, ни у Энгельса не сказано, что, когда народ придет к власти, будут воровство, прогулы, пьянство, взятки, — подразумевалось, что общество будет без этого. Двадцать миллионов тонн зерна в прошлом году сгнило на полях. Покупаем за границей, платим золотом. Если не будет второй сталинской руки, никакого коммунизма мы не построим. Я считаю, что Сталин шел по правильному пути, и нам эту линию надо продолжать. Надо вскрывать язвы. А у нас?.. Я помню, как я в первый раз пришел к Сталину — давно это было. Помню, как во время войны он предлагал мне свою дачу: «Будем рядом жить, а то все говорят — великий, гениальный, а вечером не с кем чаю попить». Я отказался, а он говорит: «Бери, а то Василевскому отдам».

А с Василевским у него была интересная история. Мне Александр Михайлович рассказывал, как Сталин пригласил и стал расспрашивать о родителях. А у него отец — сельский священник, и Василевский с ним не поддерживал отношений. «Нехорошо забывать родителей, — сказал Сталин. — А вы, между прочим, долго со мной не расплатитесь!» — подошел к сейфу и достал пачку квитанций почтовых переводов. Оказывается, Сталин регулярно посылал деньги отцу Василевского, а старик думал, что это от сына. «Я не знал, что и сказать», — говорит Василевский.

Сколько у Сталина терпения было и на эти вещи! Звонит мне: «Вы там не спите? У вас ведь охраны нет, мы вам чекистов поставили».

…Сколько я с ним спорил! Мне бы сейчас с ним поговорить — я тогда мальчишкой был! К сожалению, я вам должен сказать, что здравое мышление у людей приходит все-таки в солидном возрасте.

— Иногда и в таком возрасте не приходит, — отвечает Молотов. Все смеются.

— У меня не хотят печатать то, где говорится о Сталине как о военном теоретике, основоположнике ведения войны в новых условиях, — ведь это было на моих глазах, всю войну я почти каждый день у него бывал, а то и по нескольку раз в день!

Я работал в подольском архиве. Жил там, и мне товарищи дали почитать произведение Москаленко — он тоже там работал. Сколько он грязи вылил на Сталина! А во время войны Москаленко называли «генерал Паника». Сталин говорил, что у него нет лица.

Жуков говорил: «Александр Евгеньевич, мне генерал Паника звонил!»

Вот я вспоминаю встречи, разговоры со Сталиным, сколько раз по тем или иным вопросам — все это мимо ушей! Когда стало вспоминаться? Когда на Сталина стали лить всякую грязь. Я удивляюсь не тому, сколько погибло при нем народу, а как он сумел еще это остановить! Ведь общее настроение было такое, что могли полстраны уничтожить сами своими руками. И думаешь, черт побери, как у нас, в нашей России бывает! Думаешь о прошлых временах, о Петре Первом и видишь: все повторяется. История, по-новому, но повторяется. Не раз я вспоминал, сколько Сталин говорил, что бытие определяет сознание, а сознание отстает от бытия! И думаю: ведь, по сути дела, мы должны мыслить коммунистически. А мыслится XVII веком: как бы кого спихнуть!

— Ленин боялся силы денег, — говорит Кванталиани. — Высокое жалованье развращает людей.

— При Сталине тоже жалованье давали, деньги, все, — продолжает Голованов. — Но такого, как сейчас, кто из нас мог подумать, слушайте! В мыслях не было. А сейчас, только занял какой-нибудь пост, скорей строить дачу. Каждый хапает кругом. Ленин, я часто думаю об этом, говорил следующее: ни одна сила Советской власти не подломит, кроме бюрократизма. Но этот бюрократизм, оказывается, порождает целую серию всяких других пороков…

Я дважды звонил Суслову насчет Китая. Нельзя так себя вести со страной, о которой еще Ленин говорил. Надо поправить это дело. Главным виновником после Хрущева я считаю Микояна. Когда сняли Хрущева, Брежнев надеялся, что Микоян поправит, а он на вопрос Чжоу Эньлая ответил, что отношение в ЦК к Китаю прежнее. А он уполномочен был вести переговоры.

Суслов говорил, что Мао Цзэдун написал, чтоб убрали Хрущева из ЦК. «Так ведь наш ЦК это и есть Никита Сергеевич!» — ответил Суслов. Фигура Суслова — мрачнейшая на фоне деятельности нашей партии. Такого хамелеона…

— Суслов был сталинистом… — говорит Молотов.

— И выступал при снятии Хрущева, — добавляю я.

— Внес первым предложение сделать Брежнева Героем Советского Союза.

— Вообще политика, говорят, вещь нечистая, — замечает Голованов, — но все-таки порядочность должна быть.

— Это обывательское мнение, что политика нечистая вещь, — возражает Молотов, — Ленин нечистый человек? Он был политиком, и мы не считаем, что он нечисто вел.

— Сталин говорил Светлане, — вступает в разговор Евгений Джугашвили, — что политика — грязная вещь.

— Это кухонный разговор, — не соглашается Молотов, — Не мог Сталин гак сказать. Занимался всю жизнь политикой, «грязная вещь»…

— Вячеслав Михайлович говорит, Сталин был очень осторожен в словах, — примирительным тоном добавляет Кванталиани.

— Я четыре года там прообщался, — говорит Голованов, — а Вячеслав Михайлович всю жизнь с ним, сорок лет. Сталин, не дрогнув, бровью не поведя, расправлялся со всякими проходимцами и прохвостами, причем без всяких возмущений, вот что интересно. Но к людям он относился, я считаю, очень хорошо.

— Да, — подтверждает Молотов.

— Я много думал, мы с Вячеславом Михайловичем не виделись долго. Сталин умер, потом не виделись, я думал, какую линию займет Молотов, потому что из всех членов Политбюро именно ему, а не кому-нибудь пришлось при Сталине нести всю основную тяжесть на своих плечах. И я должен прямо сказать: неизвестно, что было бы с Вячеславом Михайловичем, если бы Сталин еще пожил.

— Да.

— И надо сказать, что сейчас Вячеслав Михайлович, несмотря на то что ему пришлось перенести очень серьезные переживания, все-таки в отношении к Сталину объективен, справедлив. Шушукали на ухо. тем более это шушуканье шло от Берии… Слава богу, что вы все-таки…

— Я ведь не случайный член партии, — говорит Молотов.

— Я не переживал и сотой доли того, что вы переживали. Сталин умер, меня уже через три дня не было. Меня вызвали, обрабатывали и должности предлагали. Я честный человек, и оговаривать человека, с которым вместе работал…

— В народе ходит разговор, что вы не отдали партбилет и регулярно посылаете взносы… — говорит Джугашвили Молотову.

— Нет, это неправда. Дело не в партбилете. До революции их вообще у нас не было. Потом у Ленина был номер один, у Сталина — номер два, у меня — номер пять…

— Я был делегатом на седьмой Московской партконференции, Егорычев рассказывал нам, как исключали из партии Молотова, — говорит Голованов. — Если бы вы написали, признали, покаялись, вас бы и в партии восстановили! Я вот пишу, в некоторых местах, может, идеализирую, но думаю, что все это на пользу, на пользу молодежи. Вы человек осторожный в определениях, я человек более молодого поколения… Выглядите вы хорошо. Когда вы были Председателем Совета Народных Комиссаров, потом первым замом, министром иностранных дел, у вас всегда был такой желтоватый цвет лица, видно, что человек день и ночь работает. Меня везде спрашивают: как он себя чувствует? Я вам скажу следующее дело: вы сейчас выглядите лучше, чем раньше.

— Я неплохо сплю, ложусь в одиннадцать вечера, читаю на ночь беллетристику, встаю в полседьмого, днем сплю минут тридцать-сорок. Мало, но неплохо. Обновляется мозг, приливанье крови[62]… Дважды гуляю по лесу. В одно и то же время обедаю — в час дня… Остальное время читаю, работаю, конечно.

— Все ждут, когда вы напишете мемуары.

— Мне это неинтересно. Ленин не писал, Сталин не писал…

— Многие считают, что они вышли, — говорит Джугашвили. — Кто-то даже видел, говорят, «30 лет со Сталиным» — название даже знают.

— Почтальон поздравлял меня с выходом книги, даже тираж называют, чушь какая! — хмурится Молотов. — Все видели, кроме меня… «30 лет со Сталиным», хотя я был с ним рядом сорок один год… Некоторые детали я уже забыл…..Спрашиваю:

— Вы лучше помните свои молодые годы, революцию.

— Это обыкновенно для стариков.

— То, что вы кое-что подзабыли, я убедился, когда стал вам рассказывать один случай, — говорит Голованов. — Мы собирались лететь в Тегеран. Я приехал к Сталину на дачу и слышу из прихожей, как Сталин всякими словами ругает Берию. Я вошел. Берия сидит, уши красные, а Сталин говорит: «Посмотрите, товарищ Голованов, ведь у него глаза змеиные! Вон, Вячеслав Михайлович у нас слепой, а Берия пишет мелким бисером и носит пенсне с простыми стеклами!» А вы сидели на подоконнике… Я рассказал вам, а вы говорите: «Я не помню». Я думал, вы шутите.

— Все не запомнишь…

— Я вам воспроизведу заседание Комитета Обороны, хотите? Вот здесь Вячеслав Михайлович. Здесь сидел Сталин, очень редко сидел. Вы, помимо всего, еще и член Политбюро, отвечающий за определенную отрасль промышленности. На что я обратил внимание: вы никогда не вмешивались в вопросы — народу много. Но чувствовалось, что вы многое решаете со Сталиным вдвоем. Я помню, прислал Черчилль письмо Сталину, не первое, видимо. Вы подаете ему письмо, Сталин читает, встает и говорит: «Хм… Черчилль так думает: на коня взобраться, пощекотать, лаская, ему все сойдет? Прав я, Вячеслав?» А вы ему так спокойно отвечаете: «Думаю, нет». И Сталин сразу замолчал. Это меня так тогда ошарашило! И запомнилось.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.