12.3 Тотальное господство

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

12.3 Тотальное господство

Создаваемые тоталитарными режимами лагеря концентрации и уничтожения служат лабораториями, где проверяется и подтверждается фундаментальное убеждение тоталитаризма в том, что возможно все. По сравнению с этим все другие эксперименты вторичны, включая эксперименты в сфере медицины, ужасы которых были детально описаны в ходе судебных процессов против врачей Третьего рейха (хотя характерно, что эти лаборатории использовались для самых разных экспериментов).

Тотальное господство, которое стремится привести бесконечное множество весьма разных человеческих существ к одному знаменателю, возможно только в том случае, если любого и каждого человека удастся свести к некой никогда не изменяющейся, тождественной самой себе совокупности реакций и при этом каждую такую совокупность реакций можно будет наобум заменить любой другой. Проблема здесь состоит в том, чтобы сфабриковать нечто несуществующее, а именно некий человеческий вид, напоминающий другие животные виды, вся «свобода» которого состояла бы в «сохранении вида».[975] Тоталитарное господство стремится осуществить эту цель и посредством идеологической обработки элитных формирований, и посредством абсолютного террора в лагерях; и зверства, в осуществлении которых безжалостно используются элитные формирования, становятся, так сказать, практическим применением идеологической обработки — пробным камнем, которым последняя должна апробировать себя, — тогда как ужасающий спектакль лагерей предназначен обеспечивать «теоретическое» подтверждение идеологии.

Лагеря означают не только уничтожение людей и деградацию человеческих существ, но также проведения в научно контролируемых условиях ужасного эксперимента по искоренению самой самопроизвольности, спонтанности как особенности человеческого поведения и превращению человеческой личности в простую вещь, в нечто такое, чем не являются даже животные, ибо собака Павлова (которая, как мы знаем, была приучена есть не из чувства голода, а когда раздавался звонок) была ненормальным животным.

В нормальных жизненных обстоятельствах этот эксперимент завершить было бы невозможно никогда, потому что самопроизвольность нельзя элиминировать полностью, поскольку она связана не только с человеческой свободой, но и с самой жизнью, в смысле простого поддержания жизни. Такой эксперимент вообще возможен только в концентрационных лагерях, и они являются, следовательно, не только «lа societe la plus totalitaire encore realisee» (Давид Руссе), но и руководящим и направляющим социальным идеалом тотального господства вообще. Как стабильность тоталитарного режима зависит от изоляции вымышленного мира движения от внешнего мира, так и эксперимент по установлению тотального господства в концентрационных лагерях зависит от изоляции лагерей от мира всех других людей, мира живущих вообще, даже от внешнего мира в виде страны с тоталитарным правлением. Эта изоляция объясняет особого рода нереальность и отсутствие правдоподобия, характерных для всех донесений из концентрационных лагерей, и представляет собой одну из главных трудностей в адекватном понимании тоталитарного господства, которое находится в прямой и неотрывной зависимости от этих лагерей концентрации и уничтожения; ибо, как бы это ни звучало, лагеря являются поистине центральным институтом организованной тоталитарной власти.

Существуют многочисленные рассказы тех, кому удалось выжить.[976] Чем более они аутентичны при этом, тем менее пытаются сообщить вещи, которые не поддаются человеческому пониманию и ускользают от человеческого опыта, т. е. страдания, превращающие людей в «безропотных животных».[977] Ни одна из этих записей не возбуждает того чувства гнева и симпатии, которое всегда мобилизует людей на борьбу за справедливость. Напротив, всякий говорящий или пишущий о концентрационных лагерях все еще вызывает подозрение, и, если говорящий окончательно вернулся в мир живых, его самого зачастую охватывают сомнения относительно собственной правдивости, как если бы он ошибочно принял кошмар за реальность.[978]

Существует соблазн отделаться от неправдоподобного с помощью либеральных рационализации. В каждом из нас сидит такой либерал, уговаривающий нас голосом здравого смысла. Путь к тоталитарному господству лежит через многие промежуточные стадии, для которых мы можем найти многочисленные аналогии и прецеденты. Чрезвычайно кровавый террор первоначальной стадии тоталитарного правления действительно имеет своей исключительной целью разгром противников и обеспечение невозможности всякой последующей оппозиции; однако тотальный террор начинается только после того, как первая стадия осталась позади и режиму уже не приходится опасаться никаких шагов оппозиции. Как часто отмечалось, в такой ситуации средства становятся целью, но в конечном счете это означает лишь облеченное в парадоксальную форму предположение, будто категория «цель оправдывает средства» более неприменима, что террор утратил свою «цель», что он более не служит средством устрашения людей. Недостаточно также то объяснение, что революция (как в случае Французской революции) пожирает собственных детей, поскольку террор продолжается и после того, как давно уничтожено все, что можно было бы назвать дитятей революции, будь то русские фракции, силовые центры партии, армия, бюрократия. Многие вещи, ставшие ныне специфической принадлежностью тоталитарного правления, прекрасно известны из истории. Почти всегда велись агрессивные войны; погромы побежденного населения ничем не сдерживались до тех пор, пока римляне не смягчили их введением раrсеrе subjectis; веками истребление коренного населения было неотрывно от колонизации также Америки, Австралии и Африки; рабство — один из старейших институтов человечества, и все империи древности основывались на труде государственных рабов, возводивших общественные здания. Даже концентрационные лагеря не являются изобретением тоталитарных движений. Впервые они возникли в начале века, во время Бурской войны, и продолжали существовать в Южной Африке и в Индии, вбирая в себя «нежелательные элементы»; здесь же мы впервые встречаемся с термином «содержание под стражей с целью защиты», который впоследствии широко использовался Третьим рейхом. Эти лагеря во многих отношениях соответствуют концентрационным лагерям начала тоталитарного правления; в них отправлялись «подозреваемые», правонарушения которых не могли быть доказаны и которые не могли быть приговорены к наказанию в ходе обычного судебного процесса. Все это ясно указывает на тоталитарные методы господства; все вышеназванное было утилизовано, развито и кристаллизовано тоталитарными режима ми, исходя из нигилистического принципа «все дозволено», который они унаследовали и считали само собою разумеющимся. Однако везде где эти новые формы господства приобретают подлинно тоталитарный характер, они выходят за рамки этого принципа, который еще как-то связан с утилитарными мотивами и своекорыстием правителей и входят в доныне неведомую область — туда, где «все возможно». И что весьма характерно, эта область не может ограничиваться утилитарными мотивами или своекорыстием, каково бы ни было содержание последнего.

Здравому смыслу противоречит не нигилистический принцип «все дозволено», который уже присутствовал в утилитарном понимании здравого смысла, распространенном в XIX в. Здравый смысл и «нормальные люди» отказываются поверить в то, что все возможно.[979] Мы пытаемся понять те элементы нынешнего или вспоминаемого опыта, которые просто превосходят нашу способность понимания. Мы пытаемся классифицировать как преступление то, что, как мы чувствуем, не может вместить в себя ни одна категория преступлений. Какой смысл имеет понятие убийства, когда мы сталкиваемся с массовым производством трупов? Мы пытаемся психологически понять поведение узников и эсэсовцев-сотрудников концентрационных лагерей, когда должно пытаться понять именно то, что душу можно разрушить даже без разрушения физической оболочки человека; что, действительно, при определенных обстоятельствах душа, характер и индивидуальность выражаются только в том насколько быстро или медленно они разрушаются.[980] В конечном результате, во всяком случае, получаются неодушевленные люди, т. е. люди, которых психологически понять уже невозможно, чье возвращение в психологически или как-то иначе понятный человеческий мир очень напоминает воскресение Лазаря. Все утверждения здравого смысла, будь то психологического или социологического характера, только лишь поощряют тех, кто считает «излишним» «думать об ужасах».[981]

Если верно, что концентрационные лагеря — наиболее последовательный с точки зрения логики институт тоталитарного правления, то для понимания тоталитаризма необходимо «думать об ужасах». Однако воспоминание помогло бы здесь не более, чем свидетельство очевидца, который не способен сообщить свой опыт другому человеку. Обоим этим жанрам внутренне свойственна тенденция уходить от опыта; инстинктивно или сознательно их авторы настолько хорошо знают о пропасти, которая отделяет мир живых от мира живых мертвых, что они не могут предложить ничего, кроме ряда запечатленных в памяти событий, которые должны казаться равно невероятными как тем, кого они касались, так и их аудитории. Думать об этих ужасах в состоянии только встревоженное воображение тех, кого такие сообщения взбудоражили, задели за живое, но кто реально на своей собственной шкуре их не испытал, а также те немногие, кто в результате всего освободился от животного, отчаянного страха, который при встрече с настоящим, подлинным ужасом, как правило, безжалостно парализует в человеке все, кроме простейших рефлекторных реакций. Такие мысли полезны только для понимания политических контекстов и для мобилизации политических страстей. Размышление об ужасах не способно каким-то образом изменить личность больше, чем действительное переживание ужаса. Сведение человека к совокупности реакций отделяет его от всего того в нем, что составляет в нем личность или характер, не менее радикально, чем психическая болезнь. Когда, подобно Лазарю, он восстает из мертвых, то обретает свою личность и характер нетронутыми, какими он их оставил.

Точно так же как ужас или размышление об ужасе не могут повлиять на изменение характера человека, не могут сделать его лучше или хуже, он не может стать основой политического сообщества или партии в более узком смысле. Попытки создать европейскую элиту исходя из внутриевропейского понимания, основанного на общеевропейском опыте концентрационных лагерей, потерпели провал в основном по тем же причинам, что и предпринимавшиеся после окончания первой мировой войны попытки сделать политические выводы из интернационального опыта фронтового поколения. В обоих случаях оказалось, что данным опытом можно поделиться, передать его другим разве что в виде нигилистических банальностей.[982] Такие политические следствия, как, например, послевоенный пацифизм, вытекают скорее из общего страха перед войной, чем из опыта этой войны. Не безжизненный пацифизм, а постижение структуры современных войн, направляемое и мобилизуемое страхом, могло бы привести к пониманию того, что единственным критерием необходимой войны является борьба против условий, в которых люди более не хотят жить, и пережитый нами опыт мучительного ада тоталитарных лагерей со всей очевидностью показывает, что такие условия возможны.[983] Таким образом, страх перед концентрационными лагерями и порожденное им понимание природы тотального господства могут послужить обесцениванию всех устаревших политических различий между правыми и левыми и введению, помимо них и над ними, политически более важного критерия оценки современных событий, а именно исходя из того, служат ли они тоталитарному господству или не служат.

В любом случае встревоженное воображение имеет огромное преимущество, ибо отменяет софистически-диалектические интерпретации политики, которые основываются на предрассудке, будто из зла может получиться нечто благое. Такая диалектическая акробатика имела, по крайней мере, видимость оправдания, поскольку самым худшим злом, какое человек мог причинить человеку, было убийство. Однако, как мы знаем сегодня, убийство есть лишь ограниченное зло. Убийца, поднимающий руку на человека — который так или иначе должен умереть, — все-таки находится в знакомом нам измерении жизни и смерти; они действительно стоят в необходимой связи друг с другом, и на этой связи основывается диалектика, пусть даже не всегда осознанно. Убийца оставляет труп и никогда не посягает на существование жертвы до ее смерти; если он и уничтожает следы, то это касается только его собственной личности, а не памяти и горя людей, которые любили его жертву; он разрушает жизнь, но не сам факт былого существования.

Нацисты, с присущей им точностью, обычно регистрировали предпринимавшиеся ими в концентрационных лагерях акции под заголовком «Под покровом ночи» («Nacht und Nebel»). Радикализм мер, трактующих людей как никогда не существовавших и заставляющих их исчезать в буквальном смысле слова, часто не очевиден с первого взгляда, поскольку и германская, и российская системы не являются внутренне однородными, но содержат в себе множество категорий населения, в которых люди трактуются весьма различно. Если говорить о Германии, эти различные категории сосуществовали в одном и том же лагере, не соприкасаясь друг с другом; часто изоляция между разными категориями соблюдалась даже более строго, чем изоляция от внешнего мира. Так, из расовых соображений немцы во время войны относились к лицам скандинавских национальностей совершенно иначе, чем к представителям других народов, хотя первые и были прямыми врагами нацистов. Последние, в свою очередь, подразделялись на тех, чье «уничтожение» непосредственно стояло на повестке дня (евреи), на тех, кого можно было уничтожить немного погодя в обозримом будущем (поляки, русские, украинцы), и на тех, относительно кого указаний о таком всеобъемлющем «окончательном решении» пока не поступало (французы и бельгийцы). В России, с другой стороны, мы должны различать три более или менее независимые категории. Во-первых, существуют группы работяг, рабочая сила, живущая относительно свободно и подвергающаяся преследованиям время от времени. Во-вторых, существуют концентрационные лагеря, в которых человеческий материал безжалостно эксплуатируется и уровень смертности чрезвычайно высок, но которые были организованы как трудовые. И в-третьих, существуют лагеря смерти, узники которых систематически погибают в заброшенности и голоде.

Действительный ужас лагерей концентрации и уничтожения связан с тем фактом, что узники, даже если им посчастливилось выжить, оказываются более эффективно отрезанными от мира живых, чем в том случае, если бы они умерли, потому что террор принуждает к забвению. Убийство здесь обезличено настолько, что сравнимо с прихлопыванием комара. Человек может умереть в результате систематических пыток, или же от голода, или же потому, что лагерь переполнен и лишний человеческий материал подлежит уничтожению. И наоборот, может так получиться, что из-за недостаточного числа новых человеческих партий возникнет опасность депопуляции лагерей, и тогда будет отдан приказ о снижении уровня смертности любой ценой.[984] Давид Руссе называет свои воспоминания о пребывании в немецком концентрационном лагере «Les jours de notre mort», как бы предполагая, что самому процессу умирания возможно придать перманентный характер и создать ситуацию, в которой смерть и жизнь были бы в равной степени затруднены.

Именно появление прежде неизвестного радикального зла кладет конец нашим представлениям о развитии и превращениях качеств. Здесь не годятся ни политические, ни исторические, ни просто моральные стандарты. Самым полезным в этой связи оказалось бы понимание того, что в современную политику вошло нечто такое, что в действительности не должно иметь никакого отношения к политике, в нашем обычном понимании, а именно выбор «все или ничего», где «все» — это неопределенная бесконечность форм совместного человеческого проживания, а «ничего» при победе системы концентрационных лагерей означало бы такую же неумолимую гибель человеческих существ, как при использовании водородной бомбы — гибель человеческого рода.

Аналогии жизни в концентрационных лагерях не существует. Ужас этой жизни не может вместить никакое воображение именно потому, что она пребывает вне жизни и смерти. О ней невозможен никакой исчерпывающий рассказ, потому что выживший возвращается в мир живых, который закрывает для него возможность полностью поверить в действительность собственного прошлого опыта. Он как будто бы должен рассказать историю о другой планете, ибо статус заключенных в мире живых, где никто не должен знать, живы они или мертвы, таков, как если бы они никогда не рождались. Поэтому все аналогии вносят путаницу и отвлекают внимание от главного.

Принудительный труд в лагерях и исправительных колониях, высылка, рабство — все то, что на какое-то ничтожное мгновение может показаться искомым полезным сравнением для концентрационного лагеря, как показывает более детальный анализ, ведет в никуда. Принудительный труд, применяемый в качестве наказания, ограничен в отношении времени и интенсивности. Приговоренный к нему имеет права на собственное тело; здесь нельзя говорить ни об абсолютном мучении, ни об абсолютном господстве. Высылка означает только лишь изгнание из одной части мира в другую часть мира, также населенную человеческими существами; она не предполагает полного исключения из человеческого мира. На протяжении всей истории рабство было институтом в рамках того или иного социального порядка; рабы, в отличие от узников концентрационных лагерей, не выводились из-под наблюдения и, следовательно, из-под защиты их сограждан; в качестве инструментов труда они имели определенную цену, а как собственность — определенную ценность. Узник концентрационного лагеря не имеет цены, поскольку всегда может быть заменен кем-то другим; никто не знает, кому он принадлежит, поскольку он невидим. С точки зрения нормального общества, он абсолютно излишен, хотя во времена острой нехватки рабочей силы, которая наблюдалась в России и в Германии во время войны, он использовался для труда.

Концентрационный лагерь как институт не учреждался с целью получения возможного дохода от труда; единственная постоянная экономическая функция лагерей состояла в финансировании их собственного аппарата надзирателей; так что с экономической точки зрения концентрационные лагеря существуют главным образом ради самих себя. Любая выполненная здесь работа могла бы гораздо лучше и с меньшими издержками выполнена в других условиях.[985] Даже пример России, где концентрационные лагеря чаще всего характеризуются как лагеря принудительного труда, поскольку так решила величать их советская бюрократия, со всей ясностью показывает, что принудительный труд не является их основной целью; принудительный труд — нормальное состояние всех российских рабочих, которые лишены свободы передвижения и могут быть произвольно направлены на работу в любое место и в любое время. Невероятность ужасов концентрационных лагерей тесно связана с их экономической бесполезностью. Нацисты довели эту бесполезность до открытой антиутилитарности, когда в разгар войны, несмотря на нехватку строительных материалов и подвижного состава, они строили чудовищные и дорогостоящие фабрики уничтожения и перевозили туда-сюда миллионы людей.[986] В глазах строго утилитарного мира очевидное противоречие между этими действиями и военной целесообразностью придавало всему предприятию вид безумной нереальности. Атмосфера безумия и нереальности, созданная явным отсутствием цели, и служит настоящим железным занавесом, который прячет все формы концентрационных лагерей от глаз всего мира. С внешней точки зрения лагеря и все происходящее в них можно описать только с помощью образов, заимствованных из жизни после смерти, т. е. из жизни, далекой от земных целей. Концентрационные лагеря можно, вероятно, подразделить на три типа, соответствующие трем основным западным представлениям о жизни после смерти: на Гадес (царство теней), Чистилище и Ад. Гадесу соответствуют те относительно мягкие формы лагерей, некогда распространенные даже в нетоталитарных странах, что принимают всякого рода нежелательных лиц — беженцев, не имеющих гражданства, асоциальные элементы и безработных; в виде лагерей для перемещенных лиц, являвшихся не чем иным, как лагерями для лишних и обременительных людей, они пережили войну. Чистилище представлено распространенными в Советском Союзе трудовыми лагерями, где пренебрежение и заброшенность соединяются с хаотическим принудительным трудом. Ад в наибуквальнейшем смысле воплотился в тех лагерях, безупречно организованных нацистами, в которых вся жизнь была целиком и систематически устроена для испытания всевозможных мучений.

Лагеря всех трех типов имели одну общую особенность: человеческие массы в них изолировались и рассматривались как более не существующие, словно происходящее с ними более не представляет ни для кого интереса, словно они уже умерли и только какой-то безумный злой дух развлекается здесь, задержав их на некоторое время между жизнью и смертью, прежде чем позволить им оказался в вечном пристанище.

Не столько колючая проволока, сколько мастерски сотворенная нереальность тех, кого ограждает, провоцирует чудовищные жестокости и в конечном счете делает уничтожение людей совершенно нормальной процедурой. Все, что делалось в лагерях, известно нам из мира извращенных, злых фантазий. Затрудняет понимание то, что подобно таким фантазиям, эти отвратительные преступления происходят в иллюзорном мире, который, однако, материализовался, так сказать в виде мира, обладающего всеми чувственными признаками реальности, но лишенного той структуры логической последовательности и ответственности, без которой реальность остается для нас массой непостижимых данных. В результате было создано место пыток и убийства людей, однако же ни пытающие, ни пытаемые и меньше всего люди, находящиеся вовне, не могут знать, что происходящее представляет собой нечто большее, чем жестокая игра или абсурдный сон.[987]

Фильмы, которые после войны союзники прокручивали в Германии и других странах, ясно показывают, что эта атмосфера безумия и нереальности не может быть рассеяна посредством простого репортажа. Непредубежденному наблюдателю эти картины представляются почти такими же убедительными, как фотографии таинственных субстанции на спиритических сеансах. [988] Здравый смысл отвечал на ужасы Бухенвальда и Освенцима вполне понятным аргументом: «Какие преступления должны были совершить эти люди, чтобы их постигла такая кара!»; или, если говорить о Германии и Австрии в разгар голода, перенаселенности и общей ненависти: «Напрасно они прекратили травить евреев газом»; и повсеместно неэффективная пропаганда была встречена скептическим пожатием плечами.

Если простое изложение правды не убеждает среднего человека, поскольку правда слишком чудовищна, то оно положительно опасно для тех, кто может представить себе, на что способен он сам и кто, следовательно, действительно хочет поверить в реальность увиденного. Внезапно становится очевидно, что те вещи, которые в течение тысячелетий человеческое воображение изгоняло за пределы человеческой компетенции, могут быть осуществлены прямо здесь, на земле, что Ад и Чистилище, и даже тень их вечности, могут быть созданы самыми современными методами разрушения и терапии. Этим людям (а они более многочисленны в любом большом городе, чем нам хотелось бы думать) тоталитарный ад доказывает только то, что человеческая власть несравненно более сильна, чем они когда-либо осмеливались думать, и что человек может осуществить адские фантазии без того, чтобы небеса опустились на землю, а земля разверзлась.

Эти аналогии, повторяющиеся во многих сообщениях о мире умирающих,[989] видимо, выражают больше, чем отчаянная попытка высказать то, что не поддается описанию средствами человеческой речи. Пожалуй, ничто так сильно не отличает современные массы от масс предыдущих веков, как утрата веры в Судный день: худшие утратили страх, а лучшие — надежду. Но все еще неспособные жить без страха и надежды, эти массы притягиваются ко всему, что, кажется, сулит им рукотворный Рай, по которому они тоскуют, и Ад, которого они боятся. Подобно тому как популяризированные черты марксова бесклассового общества имеют подозрительное сходство с мессианской эпохой, реальность концентрационных лагерей сильнее всего напоминает средневековые картины Ада.

Единственное, что невозможно воспроизвести и что делает традиционные представления об Аде терпимыми для людей, — это Судный день, идея абсолютного критерия справедливости вместе с возможностью бесконечной милости милосердия. Ведь согласно человеческому разумению нет преступления и греха, соизмеримого с вечными пытками Ада. Отсюда замешательство здравого смысла, который спрашивает: «Какое же преступление должны были совершить эти люди, чтобы нести столь нечеловеческие страдания?» Отсюда также абсолютная невиновность жертв: этого не заслужил ни один человек. Отсюда, наконец, гротескная случайность, с которой выбираются жертвы концентрационного лагеря в состоянии совершенного террора: такое «наказание», с равной справедливостью и несправедливостью, может быть наложено на любого другого человека.

По сравнению с безумным конечным результатом — обществом концентрационных лагерей — процесс, в ходе которого люди подготавливаются к этому результату, и методы, посредством которых индивиды приспосабливаются к этим условиям, прозрачны и логичны. Безумному массовому производству трупов предшествует исторически и политически понятная подготовка живых трупов. Толчком и, что важнее, молчаливым согласием с такими беспрецедентными условиями послужили события, которые в период политической дезинтеграции внезапно и неожиданно сделали сотни тысяч человеческих существ бездомными, лишили их государства, поставили вне закона и превратили в отверженных, тогда как миллионы человеческих существ стали экономически лишними и социально обременительными в силу безработицы. Это, в свою очередь, могло случиться только потому, что права человека, которые никогда не были проработаны философски, но только сформулированы, которые были лишь провозглашены и введены без необходимых политических гарантий, в своей традиционной форме утратили всякую общезначимость.

Первый существенно важный шаг на пути к тотальному господству состоял в том, чтобы уничтожить человека как юридическое лицо. Это достигалось следующим образом. С одной стороны, определенные категории людей лишались закона и в то же время проведение денационализации вынуждало нетоталитарный мир признать беззаконие; с другой стороны, концентрационные лагеря создавались за пределами нормальной системы наказания, а их узники оказывались вне нормальной юридической процедуры, в которой определенное преступление влечет за собой предсказуемое наказание. Так, преступники, которые в силу других причин составляют существенный элемент в обществе концентрационных лагерей, обычно посылаются в лагерь только по завершении срока заключения. При всех обстоятельствах тоталитарное господство следит за тем, чтобы собранные в лагерях категории граждан — евреи, носители болезней, представители вымирающих классов — уже утратили свою способность как к нормальному, так и к криминальному действию. С точки зрения пропаганды это означает, что «заключение с целью защиты» толкуется как «превентивная полицейская мера»,[990] т. е. мера, лишающая людей способности действовать. Отклонения от этого правила в России должны быть приписаны катастрофической нехватке тюрем и до сих пор не реализованному желанию преобразовать всю карательную систему в систему концентрационных лагерей.[991]

Внедрение в концентрационные лагеря преступных элементов должно было придать правдоподобие пропагандистскому заявлению движения о том, что этот институт создан для асоциальных элементов.[992] Преступники, строго говоря, не должны содержаться в концентрационных лагерях, хотя бы только потому, что лишить юридического статуса человека, который повинен в совершении какого-то преступления, труднее, чем совершенно невиновного человека. Если они и составляют устойчивую категорию узников, то это является просто уступкой тоталитарного государства предрассудкам общества, которое благодаря этой уступке должно легче привыкнуть к существованию лагерей. В то же время, чтобы не нарушить существо лагерной системы, особенно важно (поскольку в стране существует система наказания), чтобы преступники попадали в концентрационные лагеря только после отбытия положенного им законом срока наказания, т. е. когда они фактически получали право выйти на свободу. Концентрационный лагерь ни в коем случае не должен стать наложенным на определенное время наказанием за определенные правонарушения.

Объединение преступников со всеми другими категориями имеет, кроме того, то преимущество, что служит для всех прибывающих в лагерь шокирующим своей очевидностью свидетельством того, что они опустились на самое дно общества. Но вскоре оказывается, что у них есть все основания завидовать вору и убийце; однако же низшая ступенька в обществе является неплохим началом. Кроме того, это служит эффективным средством маскировки: если лагерь исключительно удел преступников, то и другим категориям не выпадает ничего хуже того, что заслуженно получают преступники.

Преступники повсеместно составляют аристократию лагерей. (В Германии во время войны их заменили коммунисты, поскольку в хаотических условиях, созданных криминальной администрацией, невозможна была даже минимальная разумная работа. Это была лишь временная трансформация концентрационных лагерей в лагеря принудительного труда — совершенно нетипичное и достаточно кратковременное явление.) [993] Преступники становились лидерами не столько в силу родства существовавшего между штатными надзирателями и преступными элементами (в Советском Союзе надзиратели явно не были, в отличие от эсэсовцев, особой элитой, натренированной для совершения преступлений), [994] сколько в силу того, что преступники посылались в лагерь в связи с определенной деятельностью. По крайней мере, они знали, почему попали в лагерь, и, следовательно, сохраняли остаток своего юридического статуса. Что касается политзаключенных, то обладание юридическим статусом ощущалось ими лишь субъективно; на самом деле их действия, если это вообще были действия, а не просто мнения или чьи-то смутные подозрения, или случайное членство в политически некорректной группе, как правило, не охватывались нормальной правовой системой страны и не подлежали юридическому определению.[995]

К мешанине политзаключенных и преступников, с которой начинались концентрационные лагеря в России и Германии, добавлялся на раннем этапе третий элемент, которому вскоре суждено было составить большинство всех узников концентрационных лагерей. Эта самая большая группа уже тогда состояла из людей, которые совсем не совершили ничего такого, что имело бы, по их собственному разумению либо по мнению их мучителей, хоть какую-то рациональную связь с их арестом. В Германии после 1938 г. этот элемент был представлен массами евреев, в России — любыми людьми, которые по причинам не имеющим ничего общего с их действиями, навлекли на себя неудовольствие властей. Эти группы совершенно невиновных людей больше других подходили для радикального эксперимента, состоявшего в полном лишении их гражданских прав и уничтожении их как юридических лиц, и, следовательно, они и количественно и качественно составляли самую существенную часть лагерного населения. Этот принцип нашел наиболее полное воплощение в газовых камерах, которые, хотя бы только из-за их чудовищной вместимости и производительности, годились не для отдельных людей, но для человеческих масс. Эту ситуацию конкретного человека подытоживает следующий диалог. «Для чего, — я спрашиваю, — существуют газовые камеры?» — «А для чего ты родился?»[996] Именно эта третья группа, состоящая из совершенно невиновных, жила хуже всех в лагерях. Преступники и политзаключенные уподоблялись этой категории; так, лишенные своего защищающего отличия — своей изначальной провинности, они оказывались совершенно беззащитными перед произволом. Конечная цель, отчасти осуществленная в Советском Союзе и ясно наметившаяся на последних этапах нацистского террора, состояла в том, чтобы все население лагеря состояло из этой категории невиновных людей.

В противоположность полной случайности, с какой отбирались узники, существовали категории, по которым обычно они подразделялись по прибытии в лагерь, — бессмысленные как таковые, но полезные с точки зрения организации. В германских лагерях они подразделялись на преступников, политзаключенных, асоциальные элементы, религиозных правонарушителей и евреев; все они носили соответствующие эмблемы. Когда французы создали концентрационные лагеря после гражданской войны в Испании, они сразу же ввели типичную тоталитарную мешанину политзаключенных с преступниками и невиновными (в этом случае так называемые безгосударственные) и, несмотря на неопытность, проявили замечательную изобретательность в создании бессмысленных категорий узников.[997] Первоначально введенная для того, чтобы предотвратить рост солидарности среди узников, эта техника оказалась весьма ценной, поскольку никто не мог понять, действительно ли отведенная ему категория лучше или хуже, нежели какая-то другая. В Германии этому вечно смещающемуся, хотя и педантично организованному сооружению была придана видимость прочности, поскольку при любых и во всех обстоятельствах самой низшей категорией оставались евреи. Самое ужасное и абсурдное состояло в том, что узники отождествляли себя с этими категориями, как если бы те представляли последние подлинные остатки их юридического лица. Даже если отвлечься от всех других обстоятельств, неудивительно, что коммунист с 1933 г. выходил из лагеря еще большим коммунистом, еврей — еще «большим евреем», а во Франции жена легионера — еще более убежденной в значении и ценности Иностранного легиона; могло бы показаться, будто эти категории служили последним залогом предсказуемого обращения с ними, будто эти категории воплощали некое последнее и, значит, фундаментальнейшее юридическое определение личности.

В то время как классификация узников по категориям является только тактической организационной мерой, произвольный выбор жертв представляет собой существенно важный принцип института. Если бы концентрационные лагеря зависели от наличия политических противников, то они едва ли пережили первые годы тоталитарных режимов. Достаточно только взглянуть на количество узников Бухенвальда во времена, наступившие после 1936 г., чтобы понять, что для длительного существования лагерей были абсолютно необходимы невиновные. «Лагеря вымерли бы, если бы, производя аресты, гестапо принимало во внимание только оппозицию»,[998] и к концу 1937 г. Бухенвальд, насчитывающий менее тысячи узников, был близок к вымиранию до тех пор, пока ноябрьские погромы не дали более 20 тысяч новых заключенных.[999] В Германии наличие элемента невиновных после 1938 г. обеспечивалось огромным количеством евреев; в России его составляли случайные группы людей, которые по каким-то причинам, не имеющим никакого отношения к их действиям, впали в немилость.[1000] Однако если в Германии подлинно тоталитарный тип концентрационных лагерей с огромным большинством совершенно невиновных узников начал утверждаться в 1938 г., то в России этот процесс восходит к началу 30-х годов, поскольку к 1930 г. большинство обитателей концентрационных лагерей было представлено преступниками, контрреволюционерами и «политическими» (в данном случае — членами отклоняющихся от «правильного» пути фракций). С тех пор в лагерях было так много невиновных людей, что они вряд ли поддаются классификации, — здесь были лица, имевшие какие-то связи с другой страной, русские польского происхождения (особенно в 1936–1938 гг.); крестьяне, деревни которых были ликвидированы по какой-то экономической причине; депортированные народности; демобилизованные солдаты Красной Армии, которым выпало служить в войсках, слишком долго находившихся за границей в качестве оккупационных сил, или побывать в военном плену в Германии, и т. д. Наличие политической оппозиции является лишь предлогом для введения системы концентрационных лагерей, а цель этой системы не достигается даже тогда, когда в результате самого чудовищного террора население более или менее добровольно подчиняется упорядочению, т. е. отказывается от своих политических прав. Цель системы произвола состоит в уничтожении гражданских прав всего населения, которое в конечном счете оказывается в собственной стране в такой же ситуации беззакония, как и безгосударственные и бездомные. Пренебрежение правами человека, уничтожение его как юридического лица являются предварительным условием полного господства над ним. И это относится не только к отдельным категориям, таким, как преступники, политические противники, евреи, гомосексуалисты, ставшим предметом первых экспериментов, но и к каждому жителю тоталитарного государства. Свободное согласие — такое же препятствие для тотального господства, как и свободная оппозиция.[1001] Случайный арест невиновного человека уничтожает ценность свободного согласия, точно так же как пытка — в отличие от смерти — уничтожает возможность оппозиции.

Любое, даже самое тираническое ограничение произвольного преследования какими-то религиозными или политическими позициями, моделями интеллектуального или эротического социального поведения, определенными, вновь изобретенными «преступлениями» сделало бы лагеря ненужными, потому что в конечном счете ни одна установка и ни одно мнение не могут противостоять угрозе такого страшного террора; и, кроме всего прочего, это способствовало бы появлению новой системы правосудия, которая обеспечила хотя бы минимальную стабильность и создала бы новое юридическое лицо человека, которое ускользало бы от тоталитарного господства. Так называемое Volksnutzen нацистов, постоянно текучее (потому что полезное сегодня может оказаться вредным завтра), и вечно изменяющаяся партийная линия в Советском Союзе, которая по принципу обратного действия обеспечивала почти ежедневный приток в концентрационные лагеря новых групп людей, были единственными гарантиями длительного существования концентрационных лагерей и, следовательно, длительного тотального лишения людей гражданских прав.

Следующим решающим шагом в процедуре создания живых трупов является устранение нравственного начала в человеке. Впервые в истории это делалось главным образом за счет исключения возможности мученичества: «Многие ли люди еще верят здесь, что протест имеет хотя бы историческое значение? Это скептическое замечание — настоящий шедевр СС. Их великое достижение. Они подрубили корни всякой человеческой солидарности. Здесь ночь опустилась на будущее. Когда не остается ни одного свидетеля, свидетельство невозможно. Выказывать силу духа в тот момент, когда смерть уже невозможно отложить, — значит пытаться придать смерти смысл, действовать, превозмогая собственную смерть. Чтобы быть успешным, этот жест должен иметь социальное значение. Нас здесь сотни тысяч, и все мы живем в абсолютном одиночестве. Вот почему мы подчиняемся, что бы ни происходило».[1002]

Лагеря и убийство политических противников лишь часть организованного забвения, которое охватывает не только средства выражения общественного мнения, такие, как высказанное и написанное слово, но распространяется даже на семьи и друзей жертвы. Горе и воспоминание запрещены. В Советском Союзе женщина обратится в суд с просьбой о разводе сразу же после ареста мужа, чтобы спасти жизнь своим детям; если ее мужу удастся вернуться, она с негодованием откажет ему от дома.[1003]

Западный мир до сих пор, даже в самые мрачные времена, оставлял своему поверженному врагу право остаться в памяти в знак самоочевидного признания факта, что все мы люди (и только люди). Только поэтому даже Ахилл проявил заботу о похоронах Гектора, только потому самые деспотичные правительства чтили память поверженного врага, только поэтому римляне позволяли христианам писать их мартирологи, только поэтому Церковь позволяла еретикам оставаться в памяти людей. Все это не погибло и никогда не погибнет. Концентрационные лагеря, делая смерть анонимной (поскольку невозможно выяснить, жив узник или мертв), отняли у смерти ее значение конца прожитой жизни. В известном смысле они лишили индивида его собственной смерти, доказывая, что ныне ему не принадлежит ничего и сам он не принадлежит никому. Его смерть просто ставит печать на том факте, что он никогда в действительности не существовал.

Этой атаке на нравственное начало человека, возможно, все же могла бы противостоять его совесть, которая говорит ему, что лучше умереть жертвой, чем жить бюрократом от убийства. Тоталитарный террор достигает своего ужаснейшего триумфа, когда ему удается отрезать для моральной личности пути индивидуального бегства от действительности и сделать решения совести абсолютно сомнительными и двусмысленными. Когда человек сталкивается с выбором между предательством, т. е. убийством своих друзей, и обречением на смерть своей жены и детей, за которых он несет ответственность во всех смыслах, когда даже самоубийство означает немедленную смерть его собственной семьи, — на что же он должен решиться? Ему предлагается выбор уже не между добром и злом, а между убийством и убийством. Кто мог бы решить моральную дилемму греческой матери, которой нацисты позволили выбрать, кто из троих ее детей должен быть убит?.[1004]

Посредством создания условий, при которых совесть умолкает, не может служить ориентиром поведения и становится совершенно невозможно творить добро, сознательно организованное соучастие всех людей в преступлениях тоталитарных режимов распространяется и на жертв и, таким образом, становится действительно тотальным. СС втянула в свои преступления узников концентрационных лагерей — преступников, политических, евреев, — взвалив на них ответственность за значительную часть руководства жизнью лагеря и тем самым поставив перед безнадежной дилеммой — послать ли на смерть своих друзей или способствовать убийству других людей, случайно оказавшихся чужими для них, и в любом случае вынудив их выступать в роли убийцы.[1005] Дело не только в том, что ненависть переносится с виновных на других (capos ненавидели больше, чем СС), но и в том, что пограничная линия между преследователем и преследуемым, между убийцей и его жертвой постоянно стирается.[1006]

Когда нравственное начало в человеке уничтожено, единственное, что еще мешает людям превратиться в живых трупов, — это их индивидуальное отличие, их неповторимая индивидуальность. В стерильном виде такую индивидуальность можно сохранить, занимая позицию последовательного стоицизма, и, несомненно, многие люди при тоталитарном правлении нашли и по-прежнему ежедневно находят убежище в такой абсолютной изолированности личности, лишенной прав и совести. Безусловно, эту ипостась человеческого существа, именно потому, что она существенным образом зависит от природных данных и сил, не поддающихся контролю воли, труднее всего разрушить (и в случае разрушения она восстанавливается легче других).[1007]

Методы нивелировки неповторимости отдельного человека многочисленны, и мы не будем пытаться их перечислить. Они начинаются с чудовищных условий транспортировки в лагеря, когда сотни людей набиваются в вагоны для перевозки скота, замерзших, нагих, вплотную друг к другу, и поезд долгие дни маневрирует взад-вперед по округе; они продолжаются после прибытия в лагерь, где людей ждет безукоризненно отлаженное шоковое воздействие первых часов, бритье головы и нелепая лагерная одежда; и их завершением становятся совершенно невообразимые пытки, проводимые с таким расчетом, чтобы не убить тело, по крайней мере не так быстро. Эти методы, во всяком случае, направлены на манипулирование человеческим телом — с его бесконечной способностью страдать, — с тем чтобы разрушать человеческую личность так же неуклонно, как это делают некоторые психические заболевания органического происхождения.