Глава 4 Приближенные императрицы. Политические и военные деятели
Глава 4
Приближенные императрицы. Политические и военные деятели
I. Иностранный элемент
Национализм, согласно мнению некоторых историков, будто бы возведший Елизавету на престол, является лишь выдумкой и бессмыслицей. Восшедшая на трон императрица опиралась на имя и политику государя, бывшего менее всего врагом иностранцев, и главари движения назывались: Лесток, Шварц и Грюнштейн. Но русское знамя было поднято, и приходилось приспосабливать новый режим к его краскам. В силу этого с первой же минуты царствования была устроена гекатомба немцев; отсутствие их вскоре дало себя почувствовать, а заменить их было трудно. Предупрежденные отныне относительно опасностей, которые им угрожают в стране, где с Минихами и Остерманами, превознесенными сперва до небес, обращались затем как с разбойниками, заместители их добровольно не являлись и отвечали отказом на все приглашения. Д’Эон на уговоры поселиться в России ответил: «Спасибо; я из принципа предпочитаю всегда стоять спиной к Сибири». Не хватало даже академиков. Среди офицеров многие из тех, кого охотно удержали бы, последовали примеру Манштейна. Так, вместе с этим последним Пруссия взяла фельдмаршала Кейта, убитого затем под Гохкирхом. Австрия получила героя Гохкиртха и Ловозицы, Ласси, сына графа Петра, доблестно сражавшегося в России во время войны за польское престолонаследие и в турецком походе; а Франция переманила к себе будущего победителя при Берг-оп-Зооме, Левендаля.[179] Лишь ценою уговоров и лести Елизавете удалось сохранить некоторых из них. «Разве ты меня ненавидишь? Почему ты хочешь меня оставить?» говорила она генералу Ливену. – «Проси у меня чего хочешь. Отказа не будет». Он остался, и его пример увлек и других. Двое англичан, генерал Броун и полковник Фуллертон, участвовали в 1757 г. в сражении под Эгерсдорфом и, согласно немецким источникам, решили исход боя, что, однако, подлежит еще некоторому сомнению.[180] В следующем году при осаде Кольберга русской артиллерией командовал полковник Фелькерзам, саперами полковник Эттингер, пехотой – бригадир фон Берг, кавалерией – майор Вермилен. Осадные работы велись под наблюдением полковника Пейтлинга и полковника барона Лабади. Общее же командование сосредоточивалось в руках генерала Пальменбаха. Ввиду того, что осада Кольберга не имела успеха, несмотря на подкрепления, присланные полковником Штоффельном, приказание о снятии осады (8 октября 1758 г.), отданное генералиссимусом Фермором, англичанином, было привезено капитаном Шеллингом, немцем.[181] Ни одного русского имени во всей этой плеяде военных.
Даже в области высшего управления царствование Елизаветы может быть разделено на три периода, составляющие, так сказать, три различных царствования. Первый период, до 1745 г., принадлежит господствующему влиянию Лестока. Второй, до 1751 г., представляет собой своего рода диктатуру Бестужева. Ее сменяет торжествующая гегемония Шуваловых. Бестужев был сам иностранного происхождения и, кроме некоторых избранных им невидимых помощников, звавшихся Санти, Функ и Прассе, одного итальянца и двух немцев, его официальным помощником был Бреверн, опять-таки немец, бывший также и помощником Остермана. Что же касается Лестока, вдохновляемого в области политики Мардефельдом и Шетарди, то он имел в качестве помощников или преемников в медицинской части своих функций Каана, Бергаве, Крузе, Бахерахта, Гортеров, отца и сына, Монсея, Фюссадье и Пуассонье.[182]
Присутствие франко-немецкого авантюриста, стоявшего за кулисами власти, указывает на возврат к программе Петра Великого, подобно тому, как Шуваловы, ставшие в первые ряды, обозначают успехи эволюции в национальном смысле. Человеческие фикции имеют свойство вызывать путем внушения действительные факты. Но необходимо отметить точку отправления и развитие данного явления.
II. Лесток
Одно совершенно забытое[183] в настоящее время руководство по русской истории имеет на своих страницах грубую и наивную картинку. Комната с голыми стенами, меблированная одним столом, на котором видны зеркало, гребенка и шкатулка с драгоценностями, изображает будуар цесаревны Елизаветы в тот прелестный час, что назывался в восемнадцатом столетии юностью дня. Горничная причесывает будущую императрицу, небрежно одетую, с ночными туфлями на босу ногу. Дверь открывается и, по-видимому, неожиданно и стремительно входит странная личность. Человек с огромными усами громадными сапогами и гигантскими эполетами на чрезмерно длинном одеянии держит развернутым в руках легендарный рисунок, изображающий дочь Петра Великого в двух различных видах: императрицей с одной стороны с царской короной на голове; с другой – монахиней под густым покрывалом. Внизу стоит подпись: «Lestocq fa risolvere Elisabeth a farsi proclamare Imperatrice».
Смелый художник, которому Елизавета была обязана доброй половиной своего торжества в ноябрьскую ночь 1741 г., уже знаком моим читателям. Его роль после переворота, его поведение и проявленные им качества прекрасно охарактеризованы в следующем отрывке из депеши Мардефельда королю от 14 сентября 1743 г.
«Лесток, как мне показалось, отнесся весьма чувствительно к моему намеку на то, что ваше величество вознаградило бы звонкой монетой оказанные им услуги. Он мне сказал на это, что Англия предложила ему значительную пенсию и что императрица упрекнула его за то, что он ее не принял; что вслед за этим установлена была и определенная цифра, но это, однако, не делает его сторонником Лондонского двора, причем он заметил, что в данном случае, есть некоторое лукавство с его стороны;… он сознался, что он уговорил императрицу в Москве не приступать к Бреславльскому трактату исключительно потому, что предложил его Вейч, и что, если бы сторонники Англии не воспользовались его отъездом в Ярославль, никогда договор с данной державой не состоялся бы; что он любит Францию из благодарности за то, что она дала 300 000 дукатов на осуществление намерения императрицы предъявить свои права на престол… она не могла бы исполнить его без этой сильной поддержки; что, однако, это обстоятельство не помешало ему высказать свое мнение маркизу де ла Шетарди в присутствии императрицы, когда он стал требовать от нее невыгодных для России уступок; что король польский хотел пожаловать ему орден, но он отказался его принять… я прервал его здесь, сказав, что почетнее всего носить ордена собственного своего повелителя, так как опасался, чтобы он не попросил ордена вашего величества. Затем он сообщил мне, что вполне предан вашему величеству, ввиду тождества ваших интересов с интересами императрицы. Я подхватил мяч налету и просил его склонить государыню к безусловному поручительству за Силезию, уверив его, что ваше величество сделает то же самое относительно новых русских приобретений в Финляндии. Он мне это обещал».[184]
Таким образом мы видим, что хирург вмешивается в самые важные государственные дела, самые тайные и щекотливые переговоры, и добивается того, чего хочет или скорей чего хотят люди, подкупающие его. Он, может быть, говорит больше, чем делает, ввиду того, что он хвастлив и лжив. Ему очень хорошо известно, что Франция не дала Елизавета ни 300 000, ни даже 9000 дукатов, но он говорит это Фридриху, чтобы принудить его к щедрости. Фридрих и его посланник настолько презирают его, что не хотят давать ему ордена, хотя Карл VII, менее щепетильный, в скором времени (1744 г.) награждает его графским титулом; но как ни расчетливы и тот и другой, они не колеблясь осыпают его щедротами, что является неопровержимым доказательством реальности его влиянии. Как же он добился этого влияния? Он пользуется исключительным правом пускать кровь ее величеству, что, кроме 2000 руб. за каждый удар ланцета, дает ему свободный доступ к государыне. В местной терапевтике и гигиене кровопускания были в большом почете. Календари того времени посвящали всегда главу «рудомету» с обозначением дней, благоприятных для совершения операции. Такие дни были и для приемов лекарства, и для стрижки волос, и календарь Академии наук до 1741 г. называл двадцать дней, благоприятных для кровопускания. Таким образом, рудомет ее величества был важным лицом, и его вторая жена, отвратительная и неопрятная Елиза Мюллер, была на придворных балах предметом соискательства со стороны самых блестящих танцоров.
В России, как и повсюду, фаворитизм принимал самые разнообразные формы, хотя та из них, что возвела на вершину Разумовских, встречалась чаще всего. В своих отношениях с Елизаветой Лесток, по-видимому, не сохранил за собой и следа тех преимуществ, благодаря которым он был соперником или предшественником бывшего певчего. Однако за ним осталась привычка к фамильярному обращению и влияние, приобретенное в трагические часы, когда, он так сказать, толкнул молодую женщину на дорогу к Зимнему дворцу, восторжествовав своей суровостью над ее сомнениями и рассеяв своим мужеством сковывавший ее страх.
Пользуясь всем этим, он принял с Елизаветой авторитетный тон, который она долго терпела, причем в ее отношениях к нему странным образом соединялось троякое подчинение женщины чувственной, слабого здоровья и несильного ума мужчине, врачу и повелителю. Помимо того, что она осыпала его почестями и дарами, она расточала перед ним несомненные доказательства доверия и чуть ли не почтительного уважения. Она поручила ему вести вместе с Теодорским религиозное воспитание великого князя и в день принятия им православии (7 ноября 1742 г.) она присутствовала на балу, которым Лесток праздновал это событие и собственное новоселье в новом доме в Немецкой слободе, в Москве, где недавно еще существовал переулок его имени.
Однако уж и в то время это блестящее положение как будто пошатнулось, и счастливый обладатель его это сознавал. Он поверил саксонскому посланнику Пецольду свое намерение выйти в отставку и вел переговоры о переводе своего брата в ганноверскую армию.[185] Бестужев, призванный к управлению иностранной политикой и желавший быть в ней полновластным хозяином, начинал действительно оправдывать предсказание, приписываемое императрице и высказанное ею, когда Лесток указывал на Бестужева как на преемника Головкина: «Ты готовишь себе пучок розог».[186] Ниже я опишу ход этого поединка, тесно связанного с историей дипломатии и политики того времени. В него была вложена огромная доля интриги, а также энергии, проявленной обеими сторонами различными путями. Всегда властный и вспыльчивый, Лесток осыпал Елизавету все более и более горькими упреками, присоединяя к ним мрачные предсказания. Он вручил ей меморию в запечатанном конверте, с просьбой открыть его лишь через месяц: тогда, мол, она увидит, насколько он был прав, разоблачая перед ней хитрые подвохи Бестужева! Он открыто обвинял канцлера во взяточничестве. Более гибкий, более смиренный, не имея также столь свободного доступа к государыне, Бестужев действовал вкрадчивым внушением, сообщая императрице умело выбранные выдержки перехваченной им переписки Шетарди и Мардефельда и подчеркивая в них компрометирующие места искусно составленными пометками на полях. С конца 1743 г. он думал, что одержал верх, и Картерет уж праздновало победу в Лондоне, узнав, что некоторые депеши посланника Фридриха были прочитаны Елизаветой. В них говорилось о 10 000 руб., недавно «отпущенных» хирургу, и о пенсии в 4000 руб. Но Мардефельд был начеку. Он послал к императрице Брюммера и получил через него самые успокоительные заверения: «Картерет с ума сошел, воображая, что для того, чтобы доставить удовольствие вице-канцлеру, который в общем негодяй, я отрублю голову вам и Лестоку, когда я уважаю вас обоих больше всех… Богу известно, что я одинаково недолюбливаю англичан и датчан».[187] Передавая эти слова, Брюммер, может быть, немного и преувеличил выражение их; но смысл их был безусловно верен. Елизавета не любила англичан и по отношению к Бестужеву питала чувства, сродные с физическим и нравственным отвращением. Она всегда избегала его общества. Он был ей неприятен, скучен, раздражал ее, вместе с тем импонируя ей знаниями, которые она долго считала выдающимися, и дарованиями, казавшимися ей незаменимыми до тех пор, пока ее не приучили обходиться без них. Притом, она проявляла всегда большую снисходительность к проступкам того рода, которыми канцлер думал создать себе оружие против Лестока. Она наивно находила, что иностранные деньги всегда хороши, под каким бы предлогом их ни брать. Но она была уже более сдержана в своих лестных отзывах по адресу хирурга. Она находила, что он слишком горяч и принимает слишком часто неподобающий тон. Брюммер и Мардефельд увещевали по этому поводу Лестока.
– Вы с ней слишком бесцеремонно обращаетесь.
Но его трудно было убедить.
– Вы ее не знаете. С ней иначе ничего не поделаешь.
Из этого Мардефельд делал следующий вывод:
«Он, кажется, до некоторой степени прав; русские женщины любят, чтобы их любовники тиранили их. Однако, не находясь уже в этом звании, ему следовало бы быть осторожнее».
Лесток сумел, не меняя своего образа действия, удержаться до 1748 г. Он выдержал, не потеряв равновесия, в 1744 г. страшный удар опалы маркиза Шетарди и последовавшее за нею назначение Бестужева на пост великого канцлера. Но вскоре после этого Бестужеву удалось лишить его самого драгоценного его преимущества. Елизавета объяснила своему первому министру, что английские, французские или прусские деньги, получаемые Лестоком, не имели никакого значения ввиду того, что канцлер единолично вел иностранные дела.
– Я не могу ручаться за здоровье вашего величества, – возразил на это канцлер.
Государыня задумалась и сказала наконец:
– Хорошо, я это устрою.
Получив еще раз 5000 руб. за кровопускание, Лесток более к нему допущен не был. Он сопровождал однако императрицу в Киев в 1744 г., а в 1747 г., когда он в третий раз женился на девице Менгден, надеявшейся таким путем облегчить судьбу своей семьи, Елизавета сама причесала невесту и украсила ее своими бриллиантами. Ей тяжело было уступить Бестужеву, жертвуя человеком, которому она была стольким обязана. Она также боялась его испытанной энергии и смелости, доказанной им на деле.
Он, в конце концов, сам себя предал. В мае 1748 г. одно место из депеши Финкенштейна, преемника Мардефельда, было истолковано Бестужевым как указание на заговор, составленный в сообществе с Лестоком, но ввиду того, что имени его не упоминалось, императрица ограничилась тем, что приказала за ним следить, и дело не получило дальнейшего хода до конца года. Но в ноябре, обедая с прусским и шведским посланниками у одного немецкого купца, Лесток заметил около дома человека, по-видимому подсматривавшего за ним; его схватили и, под угрозами и побоями, он сознался, что следил за Лестоком по приказание одного гвардейского офицера. Хирург тотчас же бросился во дворец, где в то время был прием. Завидев его, великая княгиня с улыбкой двинулась ему навстречу. С некоторых пор он поддерживал дружеские отношения с молодым двором, и одно уже это было неприятно Елизавете. Он движением рукой остановил молодую женщину.
– Не подходите ко мне! Я человек подозрительный.
Она думала, что он шутит, но он повторил:
– Очень серьезно прошу вас не подходить ко мне; я человек подозрительный, и меня надо избегать.
Он был красен, руки его дрожали. Она, наконец, решила, что он пьян, и удалилась. Ему удалось подойти к императрице; он говорил с ней грубо и наконец, после бурного объяснения, вырвал у нее обещание торжественно обелить его. Но Финкенштейна это не успокоило: «Надо не знать императрицу, – писал он Фридриху, – чтобы основывать на этом какие-нибудь надежды». Действительно, под предлогом насилия, которому подвергся человек, следивший за Лестоком, она приказала арестовать его секретаря – француза Шавюзо – и троих слуг. Лесток на следующий день вернулся ко двору, но принят не был. Три дня спустя, видя, что ей нечего бояться его, Елизавета дала волю Бестужеву. Шестьдесят гвардейцев, под командой Апраксина, близкого друга опального, оцепили дом, куда императрица так часто приезжала к товарищу черных дней. В тот же вечер при дворе была свадьба одной из фрейлин императрицы. Лесток должен был быть одним из свидетелей. Никто как бы и не заметил его отсутствия, и среди оживления и веселья, в котором Елизавета принимала большое участие, самыми радостными были лица, принадлежавшие к друзьям отсутствовавшего Лестока.
В течение одиннадцати дней, отказываясь от всякой пищи, поддерживая себя лишь минеральными водами, он отвечал упорным молчаньем на допрос, состоявший из двадцати с лишком пунктов.[188]
По приказанию Елизаветы, его вздернули на дыбу, но он не открыл рта и, когда его освободили, отказался от всякой помощи, чтобы вернуться в тюрьму. Напрасно жена его уговаривала его сознаться, обещая милосердие императрицы. Он показал ей свои руки, изувеченные пыткой, и сказал:
– У меня уж нет ничего общего с императрицей; она выдала меня палачу.
В силу того, что, за отсутствием сознания с его стороны, его могли обвинить лишь в корыстных сношениях с иностранными державами, относительно чего Елизавета проявляла столь снисходительную терпимость, если не поощряла их, его просто сослали в Углич и затем в Великий Устюг, где он встретился с бывшим товарищем Грюнштейном, тоже сосланным после наказания кнутом, и откуда он писал в 1769 г. И. И. Шувалову, сохранившему благосклонное отношение к нему, прося прислать шубу для жены, страдавшей от холода. Когда Лесток был вызван в Петербург, по воцарении Петра III, ему пришлось еще просить денег на путешествие и на покупку платья и рубашек. Но он появился в столице, полный жизни и энергии, невзирая на свои семьдесят четыре года, из коих четырнадцать были проведены в ссылке. Он был свидетелем восшествия на престол Екатерины II и первых лет ее царствования, девятого с тех пор, как он поселился в России. Умер он в 1767 г.[189]
Он принадлежал к героической расе авантюристов той эпохи; человек ничтожной нравственности, тонкого ума, почти сказочного мужества, и Россия XVIII века завещала память его презрению, но также и почти благоговейному удивлению потомства. Его удачливый соперник, Алексей Петрович Бестужев, представлял в данной группе несколько иной тип, менее специфически русский, вопреки его русскому имени, и носящий более заметный отпечаток иностранной цивилизации и разврата, с которыми он был в более долгом соприкосновении, и тех изменений, который были вызваны ими в русском национальном типе и темпераменте в этот переходный период.
III. Бестужев
Русская ветвь этой семьи, вышедшей, согласно некоторым источникам, из Кента, в Англии, происходила от некоего Гавриила Беста, приехавшего в Россию около 1413 г. и чей сын Рюма был пожалован в бояре великим князем Иваном Васильевичем. Отсюда и фамилия Бестужев-Рюмин, носимая канцлером. Однако эта родословная сомнительна. Алексей Петрович, второй сын Петра Михайловича Бестужева, гофмейстера при дворе Анны Иоанновны в Митаве, родился в Москве в 1693 г. Отправленный заграницу Петром Великим, он сопровождал русское посольство на Утрехтский конгресс (1712 г.), поступил на службу Ганноверского двора и вновь появился в России в качестве посланника Англии (1714 г.). Этот первый опыт дипломатической карьеры ему, очевидно, не удался; в 1718 г. мы видим его, направляющего нетвердые стопы в сторону маленького Курляндского двора, где он и получил, под покровительством отца, скромную должность камергера. Однако уже в 1720 г. он добивается поста посланника в Копенгагене, перейдя на этот раз на русскую службу; но Анна Иоанновна, питавшая в то время весьма нежные чувства к его отцу и еще в 1725 г. очень горячо рекомендовавшая сына Остерману, переменила свое отношение к старику Бестужеву в 1728 г. настолько, что обвинила своего гофмейстера в воровстве.[190] Это сказалось на судьбе Алексея Петровича Бестужева после восшествия бывшей герцогини Курляндской на русский престол. Его перевели в Гамбург, где он занялся, в целях улучшения своей судьбы, ремеслом доносчика[191] и был снова отослан в Копенгаген; в свободное от дипломатических забот время он совершил, совместно с химиком Ламбке, открытие знаменитой tinctura inervi Bestuscheffii, впервые доставившей его имени известность в Европе. Ввиду того, что он, в выпавшую ему впоследствии высокую долю в России, не обнаружил новых признаков проявленных этим путем научных дарований и вкусов, тайна этого сотрудничества остается неразрешенной. Секрет знаменитых в свое время капель был обнародован Екатериной II под именем золотого эликсира или эликсира Ламотта.
В 1740 г. Бирон вызвал Бестужева в Петербург, с тем, чтобы ввести его в Кабинет, откуда он изгнал Волынского и где хотел иметь преданного себе человека. После падения регента, его ставленник опять был скомпрометирован и сослан, но всего лишь на несколько месяцев. Анна Леопольдовна была покладистого нрава. Бестужев ей за это благодарен не был. Он был мстителен и обладал тонким чутьем. Некоторые его связи приближали его к Елизавете. Его жена, рожденная Беттигер, была прежде наставницей цесаревны и дочерью бывшего русского резидента в округе Нижней Саксонии, которого часто посещали Петр и Екатерина во время своих путешествий по Германии. Он обратил свои взоры в эту сторону и сблизился с Воронцовым и Лестоком.[192]
По восшествии на престол Елизаветы ссылка Остермана оставила внешние дела, так сказать, без присмотра. Великий канцлер, князь Черкасский, находился под угрозой апоплексического удара, вскоре унесшего его в могилу, и был поглощен любовной интригой своей дочери с Петром Шуваловым, ссорившей между собою обе семьи. Назначенный вице-канцлером, Бестужев воспользовался ревностью Шуваловой, бывшей в большой милости у Елизаветы, чтобы выдвинуть себя; он метил в преемники Черкасского. Ему пришлось однако ждать до 1744 г., но, уже начиная с 1742 г., когда умер великий канцлер, он с помощью Бреверна руководил внешней политикой, поскольку ему в том не мешал Лесток. Впоследствии у него были другие тайные сотрудники, и среди них, если верить воспоминаниям барона Фридриха Тренка, первое место занимала его собственная жена. Считаясь примерной супругой, она давала самому Тренку неопровержимые доказательства несправедливости этого, втайне занималась любовными похождениями и более открыто интригами. Она русских не любила и покровительствовала Пруссии до того дня, когда посланник этой страны имел неосторожность погубить Тренка в глазах ее мужа, обличив его одновременно и как шпиона и как ловеласа. Но Тренк не заслуживает доверия. Роль, сыгранная при канцлере Функом, Прассе и Санти гораздо более достоверна. До 1754 г. первый фигурировал не только в качестве советника, но и настоящего заместителя Бестужева в работе и вдохновении. Он был необходимым alter ego человека, решительно неспособного выполнить задачу, значительно превышавшую его дарования, был его мозгом и его правой рукою. Позднее преемник Функа в саксонском посольстве, Прассе, вкладывал в это дело столько же рвения, но менее блестящие способности. Санти был полезен, главным образом, в вопросах внешних приличий; он учил Бестужева, как себя держать. Потому-то, когда в 1764 г. французской дипломатии удалось избавиться от Функа, Бестужев оказался телом без души, плывшим по течению вплоть до падения в роковую бездну.[193]
Он безусловно не был лишен некоторых личных дарований, из тех, что приносят счастье большинству авантюристов; он действовал с помощью тонкой хитрости и грубого нахальства, невозмутимого спокойствия и безошибочного инстинкта внешней декорации, соединяя их с величавостью, которую умел сохранить в самых унизительных положениях и которой вводил в заблуждение не только Елизавету, но и всю Европу. Он властным тоном требовал субсидий России и принимал взятки с таким видом, будто оказывал этим великую честь. Никогда он за словами в карман не лез. Его ответ клиру Казанского собора, просившему присоединения к нему протестантского храма, находившегося в соседстве, чрезвычайно характерен. Священники уверяли, что им явилась Богородица и плакала, жалуясь на оскорбительное для Нее соседство. Бестужев приказал им вернуться через три дня и объявил им с самым серьезным видом, что Богородица явилась и ему; Она передумала и не желала больше этой протестантской церкви, ввиду того, что она была построена с севера на юг, а не с востока на запад, как подобало православному храму.[194]
Относительно Елизаветы его неизменная система состояла в том, что он прикрывался тенью Петра Великого: «Это не моя политика, а политика вашего великого отца», твердил он. Помимо этого, он подчинял себе государыню, вызывая в ней утомленье и растерянность. По поводу малейшего дела он забрасывал ее кипами промеморий, нот, протоколов. Она приходила в ужас: «Вот она какова, политика!» Она, конечно, до них не дотрагивалась и просила его изложить ей дело вкратце; тогда он делал ей такой путаный доклад, что она ровно ничего в нем не понимала и в отчаянии, в особенности в последние годы, чаще всего говорила: «Делайте, как хотите». Она со всем соглашалась и все подписывала – с вышеуказанными отсрочками – за исключением объявления войны или смертного приговора. В первом случае она давала свое согласие лишь по зрелом размышлении, во втором отказывала.
Я не нашел следов некоторых физических недостатков и хитростей, приписываемых преданием канцлеру, выражавшихся в том, что он будто бы симулировал заикание в беседах с иностранными министрами или приказывал писать неразборчиво тексты нот, чтобы оставить за собой возможность их изменить. Мардефельд отметил лишь, что он под предлогом плохой памяти, тогда как она была у него прекрасная, заставлял излагать письменно некоторые устные заявления, и что ему надо было выпить много рюмок вина, чтобы придать себе мужества, иначе, он был «ein Erzpoltron».[195]
Относительно его дарований как государственного человека предание, по крайней мере в России, стоит в полном противоречии с целой совокупностью столь согласных между собой документальных данных, что у историка на этот счет не остается никаких сомнений. По этой причине и по другим, которые постепенно раскроются перед моими читателями, не могу не посоветовать некоторым моим русским собратьям пожертвовать этим кумиром не столь почтенного во всех отношениях прошлого, могущего, однако, представить других более достойных лиц для их патриотического поклонения. Мне небезызвестно, что к людям, играющим главные роли и в человеческой комедии, принято относиться с безграничной снисходительностью. Но ведь необходимо при этом, чтобы было установлено некоторое равновесие между недостатками или пороками и качествами и добродетелями данного лица. Здесь же одна из чаш, на которую мне придется положить большую тяжесть, не имеет, так сказать, противовеса перед лицом беспристрастной истории, этот ложный великий человек не обладает в ее глазах никакими данными, – кроме удачи, обусловленной внешними обстоятельствами, благоприятствовавшими ему, – которые позволяли бы ему стоять в первом ряду среди людей не с ярлыком великого негодяя.
В 1742 г. Мардефельд утверждает, что Бестужев был скрытен, не умея скрытничать, строил честолюбивые планы, не обладая глазомером и последовательностью.[196] Д’Аллион писал в 1746 г.: «Он был вознесен благодаря случаю и удержался на высоте больше интригами, чем талантом».[197] Но оба они были его политическими соперниками, и я точно так же склонен усомниться в истине свидетельства Шетарди, обвинявшего канцлера в подделке векселей в Гамбурге.[198] Но в 1745 г. Гиндфорд, английский посланник, был его другом и товарищем. А он утверждает, что до последнего времени Россия не дала ни одного министра «ценного и мужественного», и прибавляет, – что еще важнее, – «Императрица обладает гораздо большим мужеством и способностями, чем все ее министры, взятые вместе».[199] Теперь очередь за самыми вескими свидетелями, представителями Австрии; личные связи канцлера были главным образом направлены в эту сторону; барон Претлак и граф Бернес были с ним в близких отношениях. Послушайте первого: он говорит «о природном недостатке ума у этого министра».[200] Спросите второго: он вам скажет, что, желая все делать сам, канцлер в то же время «не отказывался от своих удовольствий, предаваясь с некоторых пор не только страсти к чревоугодию, но и к игре, за которой он проводит многие дни и целые ночи напролет».
Тут, конечно, придут на память имя и роль Вальполя. Но если великий вождь вигов и делил свое время между политикой и развратом, если и стали известны его оргии в Гоутоне и честность его была в подозрении, все же его дарование и упорство в труде не оспаривались и самыми ярыми его хулителями.[201] В его биографии нет эпизода, подобного тому, который рисует нам министра Елизаветы враждующим с собственным сыном, стремящимся покинуть отчий дом, где царит крайний разврат. Граф Бернес вмешивается в эту распрю, а жена Бестужева принимает сторону сына против отца.
«Я старался умиротворить ее, уговаривая войти в положение ее мужа, заваленного делами и с трудом добивающегося резолюций ее величества, вследствие чего немудрено было, что он искал иногда развлечений; она на это отвечала, что если дела шли плохо, то виноват в том был гораздо более он сам, чем государыня, ввиду того, что он днем пьян, а ночи проводит в игре, проиграв недавно 10 000 руб. в одну неделю». Раздоры обострились, дойдя даже до насильственных действий, что вызвало вмешательство императрицы.[202]
Какими же средствами располагал канцлер, чтобы проигрывать 10 000 руб. в одну неделю? Великий английский парламентарий, которого противники звали «маклаком совестей» истратил миллионы на секретные фонды, но при этом обвинения в хищении, которых он не мог избежать, ни разу не получили ни малейшего подтверждения. Он купил множество совестей, но, по-видимому, никогда не продавал своей. Историческое положение его русского соперника весьма иное в этом отношении. Прослыв при жизни безусловно корыстным, он стал после своей смерти в России, и за последнее время даже за границей, предметом многочисленных попыток оправдания. Некоторые даже стремились поставить его выше всяких подозрений.[203] Как ни неприятно исследование подобного факта, он играет слишком большую роль как во внешней, так и во внутренней истории страны, чтоб мне возможно было от него уклониться, и принадлежит к категории тех вопросов, что при свете неопровержимых фактов не подлежат сомнению.
До 1752 г., хотя руки Бестужева и не были совершенно чистыми, все же он старался сохранить внешнюю благопристойность. Вопреки неоднократным утверждениям Фридриха и его историков,[204] он отказывался от прусских и французских денег и прикасался к английскому золоту лишь с целомудренными ужимками и благородными жестами. Его жена приняла в 1745 г. тысячу дукатов от д’Аллиона, причем д’Аржансон счел их истраченными непроизводительно.[205] Но ее муж мог ничего и не знать об этом. В 1742 г., передавая вице-канцлеру обычное вознаграждение за оборонительный союз, заключенный с Англией, Вейч намекнул ему, что его король охотно присоединил бы к нему и добавочный дар, официальный или тайный, по желанию.
– Я ничего тайно не принимаю, – сухо ответил вице-канцлер.
И дело на этом и остановилось.
Преемник Вейча, Гиндфорд, был поэтому немало удивлен, когда четыре года спустя этот столь щепетильный человек стал рассказывать ему про дом, подаренный ему Елизаветой, но служивший источником разорительных расходов. Этот дом был в таком состоянии, что, для того, чтобы привести его в порядок, владельцу его необходима была сумма в десять тысяч фунтов стерлингов, и она в этот раз должна была быть передана ему возможно секретнее. Когда Гиндфорд стал возражать против необычайной величины цифры, Бестужев вновь принял свой величественный вид: он просил эти деньги не в виде вознаграждения, а в виде простой ссуды на десять лет и без процентов. В Лондоне рассчитали, что, если даже ссуда и будет возвращена, она все же составит «довольно значительный расход», и пальцем не шевельнули до конца следующего года. Размеры обычного той эпохе подкупа были сильно преувеличены воображением потомства. Один историк, обыкновенно хорошо осведомленный, упомянул о пенсии в два с половиной миллиона фунтов стерлингов, отпущенной министру страны, годовой бюджет которой не достигал этой суммы![206] Чтобы добиться для своего приятеля двадцать пятой части этой суммы, Гиндфорду пришлось выставить самые рискованные соображения. Послушать его, так жена сына канцлера, Авдотья Разумовская, была в действительности дочерью ее величества. Елизавета поведала это Алексею Бестужеву, «обещав ему одновременно свое полное доверие и защиту от врагов во все время ее царствования». «Таким образом», добавлял Гиндфорд, «она теперь обращается с ним скорее как с деверем, а не как со своим канцлером». В то же время Бестужев уверял английского посланника, что жена его была двоюродной сестрой императрицы.[207]
После долгих и трудных переговоров, причем Гиндфорд все упорнее настаивал на своем, говоря, что английским интересам грозит большая опасность в случае отказа канцлеру в его желании, десять тысяч фунтов стерлингов были наконец уплочены Бестужеву, как бы от имени английского банкира Вольца под закладную знаменитого дома, требовавшего столь громадных расходов. Реальность этой чисто фиктивной сделки была удостоверена, и на этом основании было выведено заключение о неподкупности Бестужева.[208] Таковы факты. Они делают честь хитроумию русского министра, если не его добродетели. Согласно условиям, заключенным между ним и Гиндфордом, он пользовался десятью тысячами фунтов стерлингов в течение десяти лет, не платя процентов, после чего, возвращая данную сумму Вольфу, он должен был удержать из них за счет английского правительства накопившиеся проценты, т. е. пять тысяч фунтов, и оставить их себе в виде подарка. И все это для того, чтобы отвести глаза от действительного характера данной сделки и облегчить себе другую махинацию, придуманную совместно с Разумовским. На банкете, которым предполагалось отпраздновать новоселье Бестужева, Елизавета, согласно обычаю, должна будет провозгласить тост за здоровье хозяина; и тут-то фаворит шутливо станет оспаривать этот титул у Бестужева, разоблачив ссуду Вольфа. Императрица, вероятно, заплатит эту сумму, и Бестужев таким образом, получит ее два раза.[209]
Впрочем, среди всех этих беззастенчивых маневров, Бестужев держал себя безукоризненно. Когда контракт был подписан и деньги получены, Гиндфорд попытался опереться на них, чтобы добиться некоторых уступок; но Бестужев ответил ему самым надменным тоном:
– Неужели вы собираетесь входить в сделки со мной?
Для торга у него был Функ; с ним говорили начистоту, и он отвечал тем же. Так, в ноябре 1760 г., по случаю приступления Англии к австро-русскому договору 1746 г., Бестужев вздумал потребовать от обоих дворов по тысяче двести фунтов стерлингов.
– Но, – возразил Бернес тоном, которым он говорил обыкновенно с бедными просителями: – Вы ведь уже получили свое; оба императорских двора обменялись и подарками в 1746 г.
Функ, «приготовивший даже перья для подписи» и рассчитывавший получить и свою долю, не смутился и, возвратившись три раза к этому предмету, добился, наконец, угрозами и просьбами желаемой суммы.[210]
В 1752 г. он снова играет роль негласного маклера; но Бестужев уж посбавил спеси. От надменных угроз он перешел к униженным просьбам. Благодаря игре и всевозможным видам разврата, его денежные затруднения стали безвыходны. Он, наконец, сознается Претлаку, что положение его отчаянное. Он тайно позаимствовал деньги из капиталов Коллегии иностранных дел и почтового ведомства и ему грозит разоблачение. Чтобы иметь возможность сопровождать императрицу в Москву, он заложил драгоценности и платья жены, вплоть до ее часов, и все же не мог выйти из затруднения; для этого едва хватило бы и двадцати тысяч дукатов. Тут завязались оживленные переговоры между австрийским, английским и саксонским посольствами. Лондонский двор напоминал, что он только что выплатил канцлеру десять тысяч фунтов стерлингов; Дрезденский двор охотно бы его выручил, но средства его были ограничены, а Венский двор посулил ему пенсию, но не в два с половиной миллиона, и даже не в тысячную часть этой суммы; предложение это заставило Бестужева вскрикнуть в негодовании:
– Что мне делать с подобной суммой?
И злоба его тотчас же выразилась настолько внушительно и грозно для общих интересов иностранных дворов, что выяснилась необходимость ее смягчить, и в конце концов Россия пошла на уступки. В апреле 1753 г. Вольфу был возвращен вексель, данный им своему правительству взамен закладной на дом канцлера, взятой на его имя, – за что он должен был вновь внести 25 000 рублей в пользу владельца.[211] Однако в июле месяце Претлаку пришлось в свою очередь выплатить восемь тысяч дукатов, дабы добиться ратификации секретнейшего пункта нового трактата, на который Россия дала свое согласие.[212] С того времени начинается со стороны канцлера выпрашивание, всегда до известной степени анонимное, прикрываемое Функом и замаскированное гордыми и независимыми манерами канцлера, но беспрестанное и все более и более унизительное. Ввиду того, что шахматный ход, придуманный с Разумовским, не удался, Бестужев все же в 1754 г. выпросил у Елизаветы те пятьдесят тысяч, что были нужны ему для уплаты долга Вольфу – не получившему ни копейки из них. Несмотря на это, Функ опять употребляет все свое красноречие для того, чтобы убедить Претлака, что «нельзя называть человека пьяницей, если он просит пить только тогда, когда его мучает сильная жажда». Жажда канцлера действительно чрезвычайная, но дело идет не о полном утолении ее, «так как это страдание возвращается у тех, у кого печень суха, и кто страдает сильной испариной». В настоящую минуту довольно будет нескольких глотков и дополнительной чарочки для посредника, в виде «маленьких доказательств милости, которые приходились бы весьма кстати для человека, принужденного жить известным образом и при всех своих хлопотах бьющегося как рыба об лед, чтобы, жертвуя своим собственным,[213] доставить удовольствие другим». Результатом этого письма являются две тысячи дукатов, которыми представитель Марии-Терезии решается пожертвовать. Но это лишь зачетные деньги. На следующий год возникает вопрос о совместных действиях против Фридриха, и Австрии предлагается выложить не менее двенадцати тысяч дукатов, причем преемник Претлака Эстергази поясняет, что канцлеру придется лишиться десяти тысяч рублей английских денег. И то Бестужев находит эту сделку слишком невыгодной, и после того, как Англия торопится положить в банк Вольфа соблазнительный куш, Бестужев всеми силами восстает против новой системы. Эстергази отчаивается переманить его на свою сторону и, дабы хоть смягчить его противодействие, предлагает ему четыре тысячи дукатов, которые и принимаются им.[214]
Да простят мне читатели эти неопрятные подробности. Они кажутся мне необходимыми для того, чтобы освободить внешнюю политику царствования Елизаветы, почти шестнадцать лет находившуюся в руках этого человека, от фантастических истолкований, сделавших ее одною из самых непонятных загадок истории. В России в политике Бестужева усмотрели в качестве руководящей нити национальную идею, глубокое понимание истинных интересов и естественных судеб страны. Вышеприведенные факты достаточно ярко показывают шаткость этого тезиса, ни с какой стороны не выдерживающего критики при ближайшем рассмотрении.
Как же случилось, что, потребовав в 1742 г. присоединения Пруссии к английской системе, канцлер в 1744 г. возымел намерение отнять от Фридриха Восточную Пруссию и присоединить ее к Польше взамен увеличения русских владений со стороны Смоленска, и объявил, что при подобном короле соседство той же Пруссии явилось бы величайшей опасностью для России, – что не помешало ему, впрочем, снова стать сторонником пруссаков в 1746 г. по первому же требованию Англии.[215] Английская система была всегда и его системой, а побочно и австрийской – в силу тех особенностей темперамента, который Функ умел столь картинно описывать.
Труднее, по-видимому, объяснить влияние Бестужева на Елизавету среди этих политических колебаний, причина которых не могла не быть известной ей, и стольких нравственных падений, внушавших императрице искреннее отвращение. Она знала, что он был корыстен и низок, и открыто выражала свое неудовольствие по этому поводу. Она ненавидела в нем и неискреннего политика, испытывавшего ее терпение, и человека с заискивающими, но неуклюжими манерами, шедшими вразрез с ее общественными привычками, и грубого развратника, оскорблявшего ее любовь ко всему тонкому и изящному. В силу сцепления обстоятельств, он самой своей политикой постоянно оскорблял ее и во всех других ее чувствах. Она, однако, держала его во главе правления шестнадцать лет и с трудом с ним рассталась. Повинуясь ему, она решилась порвать не только с Францией, что не составляло для нее большой жертвы, но и с Шетарди, для чего ей безусловно пришлось насиловать свои сердечные склонности. Повинуясь ему, она была и сторонницей Австрии, несмотря на Ботта, который, как ей казалось, составил заговор против нее, и главным образом несмотря на Марию-Терезию, являвшуюся ее соперницей, если не по красоте, то по положению и репутации. Наконец, опять-таки повинуясь ему, после того как она долгое время с негодованием противилась мысли, чтобы она, дочь Петра Великого, могла занять положение государыни податной страны – ein Zinsstaat, как коварно говорил Фридрих – она решилась принять и вымаливать субсидии у Англии, Голландии, даже Австрии! «Он (Бестужев) мог бы составить заговор против императрицы, – писал прусский король в 1748 г., – она бы это знала и все же поддерживала бы его».[216]
Объяснение этого явления, по-видимому, кроется в том же порядке причин, что возвели самое Елизавету на престол, на который ни закон, ни ее таланты, ни добродетели не давали ей достаточных прав. Бестужев имел за собой то преимущество, что был или казался русским в ту минуту, когда естественная реакция вооружала народные чувства против иностранцев; он к тому же слыл за ученика великого императора, традиции которого, по предположению, должны были воплотиться в новом царствовании; кроме того, у него не было ни серьезного соперника, ни преемника. Когда в 1768 г. его заменил Воронцов, он лишь прикрывал своим именем Шувалова; а Шувалов, никогда не бывший выдающимся человеком, до 1758 г. был еще маленьким мальчиком. Пока за Бестужевым стоял Функ, канцлер казался на своем месте на вершине власти, где после своего падения он оставил большую пустоту, настолько он умел нести свои обязанности внушительным и пышным блеском. Иллюзия эта жива до сих пор, и я не уверен, что буду в силах ее разрушить.
Цинически развратный, корыстный под покровом невозмутимого и безукоризненного внешнего достоинства, он не приобрел личной благосклонности Елизаветы, но зато завоевал симпатии среды, где под ярлыком национализма снисходительный режим поощрял развитие некоторых пороков, и в нынешнее время считающихся национальными, тогда как они являются лишь историческим пережитком совокупности чуждых русскому духу влияний. Недаром барон Черкасов, начальник Дворцовой канцелярии и человек неподкупной честности, слыл за лучшего друга этого негодяя. Их соединяла одна черта характера: лень, – действительно национальный порок. Приказы, подписанные Черкасовым, равносильны были императорским указам; между тем, после его смерти в его кабинете оказалось 570 нераспечатанных пакетов. Этот чиновник был, впрочем, тоже ничтожеством сам по себе, созданием нового режима. По той же причине Чоглоков, муж одной из племянниц Екатерины I, пользовавшийся вследствие этого большим влиянием, употреблял это влияние и в пользу своего товарища. Авантюристы и выслужившиеся люди поддерживали друг друга. Шувалов принадлежал к той же партии до 1749 г., когда участники ее рассорились между собою по поводу дележа имения одного купца. В то же время смерть Авдотьи Разумовской, бывшей невесткой канцлера, развязала узы, соединявший его с фаворитом.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.