Глава четвертая ГОДЫ СОРОКОВЫЕ… СУДЫ ЧЕСТИ ДЛЯ ЧЕСТИ НЕ ИМЕВШИХ…
Глава четвертая
ГОДЫ СОРОКОВЫЕ… СУДЫ ЧЕСТИ ДЛЯ ЧЕСТИ НЕ ИМЕВШИХ…
Береги платье снову, а честь — смолоду.
Русская народная пословица
Мы знали, что если есть указание Сталина, для нас оно закон. Хоть лопни, но всё выполни.
Н. К. Байбаков,
сталинский нарком,
хрущевский министр,
брежневский Председатель Госплана СССР
Перу Антона Макаренко принадлежит, кроме знаменитых его произведений, и менее известная повесть с емким названием «Честь», впервые опубликованная в 1937–1938 годах в журнале «Октябрь». В конце ее белогвардейский полковник Троицкий и арестованный поручик-большевик Алексей Теплов ведут разговор о России, о жизни и о чести. Троицкий, назначенный председателем суда над Тепловым, пришел к нему, заявив, что они-де могут поговорить «как культурные люди, по каким-то причинам оказавшиеся в противоположных станах»…
Ниже я привожу фрагменты их диалога (по необходимости обширные):
«Алеша мечтательно откинул голову на подставленную к затылку руку и улыбнулся:
— Вы сказали: два культурных человека. Но у нас с вами нет ничего общего. Настоящая культура вам неизвестна. У вас — культура неоправданной жизни, культура внешнего благополучия. Я тоже к ней прикоснулся и даже был отравлен чуть-чуть. Вы не понимаете или не хотите понять, что так жить как жили… нельзя, обидно… Ваше существование, ваш достаток …ваши притязания руководить жизнью оскорбительны. Будет моим личным счастьем, если вокруг себя, среди народа я не буду встречать эксплуататоров.
— Позвольте… Но ведь люди так жили миллионы лет, без этих ваших… идей и без вашего Ленина.
— Миллионы лет люди жили и не зная грамоты… Человек растет, господин полковник. Еще сто лет назад люди терпели оспу… Мы с вами люди культурные, но стоим на разных ступенях культуры.
<…>
Алеша вытащил из кармана записную книжку и перелистывал ее.
— Вот: «Россия» — «полное географическое описание нашего отечества, настольная книга для русских людей». Обратите внимание — для русских. Том шестнадцатый, Западная Сибирь. Страница 265. Такая себе книга добросовестная, наивная и весьма патриотическая.
— Знаю.
— Знаете? Хорошо.
Алеша подошел к лампе.
— От марксизма это очень далеко. Ну, слушайте, три строчки:
«В самом характере самоеда (общее название ряда северных народов царской России. — С.К.) больше твердости и настойчивости, но зато меньше и нравственной брезгливости, — самоед не стесняется при случае эксплуатировать своего же брата, самоеда».
Алеша закрыл книжечку, спрятал ее в карман… Полковник молчал. Алеша опять положил подбородок на руки и заговорил:
— Как счастливо проговорился автор, просто замечательно. Дело коснулось людей некультурных, правда? И сразу стало очевидно: чтобы эксплуатировать своего брата, нужно все-таки не стесняться. Не стесняться — значит отказаться от чести. Здесь так хорошо сказано — «нравственная брезгливость». Представьте себе, господин полковник: этот самый дикарь, у которого нет нравственной брезгливости и который не стесняется эксплуатировать своего брата, вдруг заговорит о чести. Ведь правда, смешно?
<…>
Троицкий застегнул шинель и почему-то опять опустился на табуретку. Алеша продолжал:
— А о чести, поверьте, я больше вашего знаю. Я был в боях, был ранен, контужен. Я знаю, что такое честь, господин Троицкий. Честь — это как здоровье, ее нельзя придумать и притянуть к себе на канате… Кто с народом, кто любит людей, кто борется за народное счастье, у того всегда будет и честь… Решение вопроса чрезвычайно простое…»
Макаренко устами поручика Теплова очень точно определил суть понимания чести советским человеком. Тот, кто не стесняясь, считая это в порядке вещей, живет за счет или эксплуатации других, или за счет обслуживания эксплуататоров, в том числе и интеллектуального обслуживания, чести иметь не может — как бы он себя и окружающих ни уверял в обратном.
А вот теперь — о сталинских Судах чести.
ХОТЯ, пожалуй, перед этим надо сказать и еще кое-что…
Николай Байбаков, как и многие из его коллег по работе на высших этажах государственной власти, остался в истории страны фигурой неоднозначной. И в этом — вполне типичен. Родившись в 1911 году, он вступил в ряды ВКП(б) в 1939 году и в ноябре 1944 года, тридцати трех лет от роду, стал наркомом нефтяной промышленности СССР. Однако в сталинское деловое окружение плотно входил и до этого.
Уже в 90-е годы московский фотожурналист Дмитрий Чижков вспоминал при мне, как Байбаков рассказывал ему об одном ответственном сталинском поручении. В 1942 году Сталин направил Байбакова в Грозный для контроля нефтепромыслов. Немцы подходили к ним все ближе, и Сталин — по словам Байбакова — приказал тогда, чтобы нефтепромыслы врагу не достались целыми пи в коем случае. «Не взорвешь вовремя, расстреляю, — предупредил Байбакова Председатель Государственного Комитета Обороны. — Но если взорвешь раньше времени, тоже расстреляю».
Нефтепромыслов немцы не получили… Байбаков же вскоре стал наркомом. Подтверждение этого изустного рассказа я позднее нашел в документах, однако и без этого достоверность его у меня сомнений не вызывала.
И в этом эпизоде — как и во многих других крупных и мелких державных делах до войны, во время войны и после войны — Байбаков проявил себя достойно. А то, как он через десятилетия отозвался о Сталине, тоже достойно уважения.
И все же в словах Байбакова об отношении к указаниям Сталина усматривается одно показательное обстоятельство. Байбаков и слишком многие его сотоварищи по руководству наркоматами и министерствами, заводами и фронтами, республиками и областями воспринимали указания Сталина как указания Сталина. В то время как Сталин ожидал от них и не раз подчеркивал, что они должны и обязаны воспринимать указания Сталина как указания Родины!
В августе 1930 года Сталин в письме Шатуновскому, в самом его конце, заметил:
«…8) Вы говорите о Вашей «преданности» мне. Может быть. Это случайно сорвавшаяся фраза. Может быть… Но если это не случайная фраза, я бы советовал Вам отбросить прочь «принцип» преданности лицам. Это не по-большевистски. Имейте преданность рабочему классу, его партии, его государству. Это нужно и хорошо. Но не смешивайте ее с преданностью лицам, с этой пустой и ненужной интеллигентской побрякушкой…»
Впервые это письмо было опубликовано в 1951 году в 13-м томе Собрания сочинений Сталина, и я думаю, что Сталин поместил его туда не случайно.
Говорят о культе личности… Сталин был выдающейся личностью, и уже поэтому ни в каком культе его личности внутренне не нуждался. Иначе он не был бы личностью. Но не мог же он снимать с работы каждого редактора, чья газета грешила перебором по части употребления имени «Сталин». Тем более что Сталин всегда старался подчеркнуть, что воспринимает восторженные слова в его адрес не более как форму прославления страны, им создаваемой.
Даже бесталанный, а уж тем более талантливый художник всегда выражает дух своего времени, пусть порой и безотчетно. При этом дух времени хорошо выражается в песнях… Достаточно услышать песню со словами, скажем: «Я шоколадный заяц, я ласковый мерзавец…», чтобы узнать многое, если не всё, о времени, ее родившем… Как и о его «героях», его «лидерах»…
Вспомним слова выдающихся песен сталинской эпохи… «Когда страна быть прикажет героем, у нас героем становится любой!»… «А ну-ка, девушки, а ну, красавицы, пускай поёт о нас страна…»… «Лейся, песня, на просторе, не грусти, не плачь, жена, штурмовать далёко море посылает нас страна»…
Или вот такие песенные строки: «Гремя огнем, сверкая блеском стали, пойдут машины в яростный поход, когда отдаст приказ товарищ Сталин, и нас в атаку Родина пошлет!»
Или такие: «Артиллеристы, Сталин дал приказ… Артиллеристы, Родина за нас… Под грохот сотен батарей за слезы наших матерей, за нашу Родину, вперед, вперед!»
Приказ Сталина — это не его прихоть, каприз или личная воля. Приказ Сталина — это приказ Родины! Сталин раз за разом подчеркивал это словом и делом. Он порой говорил об этом прямо, порой действиями своими напоминал: вы служите не Сталину, а под руководством Сталина служите Советскому Союзу, как ему служит сам Сталин.
На сталинских боевых знаменах было написано «За нашу Советскую Родину!». И в бой шли прежде всего за Родину! Но также — и за Сталина! Не за «царя» Сталина, а за верного сына Родины — Сталина.
Между прочим, первый создатель новой России, Петр Великий, которому сам Бог, казалось бы, велел всецело поддерживать культ его божественной личности, обращаясь к войскам перед Полтавской битвой, призывал их: «Не за Петра, а за Отечество, Петру врученное…»
Так что верное понятие о чести и долге не было чуждо истинным патриотам России и в царские времена. Однако ко времени одряхления царизма относится уже формула: «За веру, царя и Отечество!» Номер Отечества здесь был, как видим, третьим.
Сталин же — как создатель и олицетворение эпохи, дал народу иную, подлинно и единственно патриотическую формулу: «За Родину!» А уж Родина дополнила ее вторым членом формулы, тогда ставшей двуединой: «За Сталина!»
Вот как смотрел на дело Сталин, и как он хотел, чтобы смотрели на свой долг и на свои обязанности другие.
Но все ли даже в ближайшем сталинском окружении, сформировавшемся из тех, кто родился в десятых, а то и в двадцатых годах двадцатого века, имели то понятие о чести и долге, которого добивался от них Сталин?
Тот же Николай Байбаков до тех пор, пока был жив Сталин, жил понятием долга. И пока был жив Сталин, сердце сталинского наркома Байбакова было живо для чести. И он посвящал Отчизне если не «души прекрасные порывы» — в СССР Сталина душевные порывы наркомов приветствовались не очень, то все силы души.
А после смерти Сталина? Когда Сталин умер, Николаю Байбакову было всего сорок два года. Молодой, по сути, человек, но уже давно министр. Более того, в 1955 году его назначают Председателем Государственной комиссии Совета Министров СССР по перспективному планированию народного хозяйства, более известной как Госплан СССР. В тот момент он еще жил, надо полагать, сталинскими понятиями о долге и чести, потому что Хрущеву пришелся не ко двору и был сильно понижен.
А потом?
А потом вторичный подъем к вершинам власти — уже при позднем Хрущеве, но еще более — при Брежневе. Жил ли бывший сталинский нарком понятиями чести и долга перед Родиной тогда?
Думаю — нет. Байбаков и другие не могли не видеть бесперспективности и даже гибельности многих экономических и политических «новаций» уже Хрущева. Но ведь не восстали — ни до XX съезда, ни во время его, ни после — против «волюнтаризма». Смолчали — коллективно.
А если бы общественные силы уровня Байбакова коллективно возразили? Во весь голос?
Ведь «десятью годами без права переписки» это им не грозило! Как, впрочем, не грозило и при Сталине.
Сталину можно было возражать всегда — для этого надо было лишь говорить ему правду и знать то, о чем говоришь. Сталин даже поощрял возражения себе, но только компетентные! Воинствующую некомпетентность он, да, карал жестко. Вплоть до расстрела, как это было, например, с генералом-летчиком Рычаговым.
Сталин, как всякий умный человек, нуждался в возражениях.
Хрущев их не терпел.
Брежневу они были, как правило, не нужны.
Да, и при Хрущеве, и при Брежневе, и даже много позже в стране было немало людей, хорошо и честно знающих свое дело.
Однако в стране катастрофически уменьшалось число людей, готовых возражать всегда, когда этого требовали соображения долга и чести.
А ведь бесчестный специалист в социалистической стране — это неполноценный специалист. Осенью 1928 года на собрании комсомольского актива Москвы нарком просвещения Луначарский говорил: «Хороший специалист, не воспитанный коммунистически, есть не что иное, как гражданин американского типа, человек, который, может быть, и хорошо делает свое дело, но прокладывает себе путь к карьере».
Тогда система советского высшего образования, которая с годами стала лучшей в мире, только складывалась. Но уже тридцатые годы дали стране десятки тысяч, а потом и сотни тысяч граждан социалистического типа. Увы, многих из них страна лишилась в «сороковые роковые» годы.
Ко второй половине 40-х годов профессиональный костяк отечественного — как, впрочем, и любого другого корпуса специалистов составляли люди в возрасте 35–60 лет. При этом среднестатистическому, например, заместителю министра союзного министерства было в, скажем, 1947 году лет сорок, а то и более. То есть годы рождения они имели девятисотые — девятьсот первый, второй, третий и т. д. Немало ведущих специалистов родилось еще раньше, немало — даже позднее. Но большинство имело примерно десяток, а то и более лет дореволюционного детства.
«Стаж жизни», в общем-то, немалый. Говорят, что воспитывать ребенка надо до тех пор, пока он лежит поперек кровати, а не вдоль. Поперек же почти все лежали «до 17-го года», и понятие «родимые пятна капитализма» применительно к большинству ведущих советских специалистов конца сороковых годов можно было понимать почти буквально. И особенно тревожным было то, что это понятие было приложимо не просто к определенному слою специалистов, но к определенному слою управленцев.
ПО МЕРЕ того как советский строй укреплялся, его руководящая верхушка получала все большие материальные возможности не только руководящие — за счет расширения масштабов управления, но и чисто личные материальные возможности.
С одной стороны, в том не было ничего плохого, напротив — это было справедливо. Но…
Но лишь в том случае, когда получатель этих материальных благ — пусть чаще всего и скромных по сравнению с тем, что имели его системные аналоги в развитых странах Запада — полностью соответствовал требованиям, к нему предъявляемым.
Причем не только деловым требованиям, но и моральным. Да еще и так, что одно не отделялось от другого. Социализм не может руководствоваться личной выгодой как стимулом в первую очередь. Этот стимул не только допустим, но и необходим, однако при одном необходимом и достаточном условии: если любые личные интересы не вредят интересам общественным.
А вот с этим в руководящей Москве образца второй половины сороковых годов было благополучно не у всех.
Да и не только в руководящей. Вот как описывает атмосферу конца 40-х годов в Московском Государственном институте международных отношений (МГИМО) Николай Леонов, позднее — генерал-лейтенант КГБ. Его мемуары «Лихолетье» на удивление политически беспомощны, а порой и неточны — что хорошо характеризует как самого мемуариста, так и ту среду, из которой он вышел. Но психологически они очень любопытны:
«Институтские годы (Леонов стал студентом МГИМО в 1947 году. — С.К.) в целом остались в моей памяти как тяжелое и неприятное время в моей жизни… Гнетущее впечатление, что это не храм науки, а карьерный трамплин, овладевало многими, кто попадал в его коридоры и залы. Студенты были трех мастей. Одни… принадлежали к партийно-государственной элите… К ним примыкали представители средней и мелкой служилой интеллигенции… Это была наиболее образованная часть студенчества, из которой впоследствии вышли многие видные дипломаты, ученые, журналисты. Но среди них было немало людей, смолоду зараженных вирусом карьеризма. Особенно неприятными и даже опасными оказывались те, чьи жизненные расчеты явно не обеспечивались способностями и знаниями. Такие молодцы компенсировали свои недостатки повышенной активностью на поприще «общественной работы». Их, конечно, было меньшинство, но своей назойливой крикливостью они… отравляли общую атмосферу жизни…», и т. д.
Вряд ли здесь нужны развернутые комментарии.
СТАЛИНА все это не могло не волновать. И эта его тревога однажды выразилась в мере, на которую он, надо думать, возлагал немалые надежды, но от которой пришлось отказаться уже к концу 1949 года, то есть еще при жизни Сталина. И об этой детали в жизни СССР Сталина забыли прочно, да так прочно, что о ней по сей день знает очень мало кто.
Суть же дела была в следующем. 28 марта 1947 года по инициативе Сталина Политбюро утвердило постановление Совета Министров СССР и Центрального Комитета ВКП(б) «О Судах чести в министерствах СССР и центральных ведомствах».
Постановление начиналось так:
«1. В целях содействия делу воспитания работников государственных органов в духе советского патриотизма и преданности интересам Советского государства и высокого сознания своего государственного долга, для борьбы с проступками, роняющими честь и достоинство советского работника, в министерствах СССР и центральных ведомствах создаются Суды чести.
2. На Суды чести возлагается рассмотрение антипатриотических, антигосударственных и антиобщественных поступков и действий, совершенных руководящими, оперативными и научными работниками министерств СССР и центральных ведомств, если эти поступки и действия не подлежат наказанию в уголовном порядке…».
В состав Суда входило 5–7 человек, избираемых тайным голосованием, а рассмотрение дел должно было производиться, как правило, в открытом заседании. Руководители министерств и ведомств в состав Суда входить не могли.
Суды могли объявить общественное порицание, общественный выговор или передать дело следственным органам для направления в суд в уголовном порядке.
С апреля по октябрь 1947 года Суды чести были образованы в 82 министерствах и центральных ведомствах.
В сентябре 1947 года был создан Суд чести в аппарате ЦК ВКП(б), а в апреле 1948 года — в аппарате Совета Министров СССР.
Замысел, надо признать, был хорош, но — лишь для тех, кто имел честь и оступился. Антоним слова «честь» — слово «позор». Позорный, бесчестный поступок нельзя отменить, но позор можно смыть — если не ратной кровью, то трудовым потом.
Интересно посмотреть, как менялось нормативное толкование слова «честь» в русском языке. Для Даля честь — это «достоинство человека, доблесть, честность, благородство души и чистая совесть». А для Ожегова честь — это «достойные уважения и гордости моральные качества и этические принципы личности».
На мой вкус, Даль точнее: в человеке чести нравственный стержень составляют благородство и чистая совесть.
И тот факт, что с Судами чести у Сталина ничего не получилось, лучше любых документов показывает, что на рубеже 40-х и 50-х годов в высших органах государственного и партийного управления с чистой совестью было не все ладно.
ТЕМА судов чести, насколько я понял, ни в СССР, ни в «Россиянин», ни за рубежом, никогда отдельно не рассматривалась до появления в 2005 году целой монографии «Сталинские “суды чести”», ставшей результатом трудов двух докторов наук — Вл. Есакова и Ел. Левиной. В издательской аннотации издательства «Наука» о ней сказано: «Для широкого круга читателей», но при тираже в 740 (семьсот сорок) экземпляров и цене, сопоставимой с цифрой тиража, эта аннотация выглядит издевкой.
Впрочем, имеется ли честь и честность у ох как многих из современных «россиянских» «ученых»? Показательным является то, что уже в авторском предисловии радостно сообщается, что Постановление о Судах чести и все их решения были отменены сразу же после смерти Сталина.
Монография В. Есакова и Ел. Левиной посвящена в основном истории докторов биологических наук, профессора Герша Иосифовича Роскина и профессора, члена-корреспондента Академии медицинских наук Нины Георгиевны Клюевой. Он — еврей, уроженец Витебска, сын присяжного поверенного, 1892 года рождения, она — русская, дочь зажиточного казака из станицы Ольгинской Донецкой области, 1898 года рождения. Здесь не место подробному рассказу о них, но совсем без рассказа не обойтись, потому что случай с Роскииым и Клюевой стал исходным пунктом для формирования идеи о судах чести.
РОСКИН в 1908 году поступил в Московский коммерческий институт и закончил его по техническому отделению со званием инженера. Но потом увлекся цитологией и гистологией, два года учился в университете в Монпелье, во Франции, и в дальнейшем работал в научных учреждениях Москвы как биолог, в 1926–1927 годах полгода провел в научной командировке во Франции и в Германии.
Клюева получила высшее образование в Ростовском медицинском институте, поступив в него в 1916-м и окончив в 1921 году. В 1930 году она переехала в Москву, а в 1939 году на отдыхе в Кисловодске познакомилась с Роскиным.
Уже тогда Роскин работал над проблемами биотерапии рака (уничтожения опухолей биологически активными препаратами), и теперь к этой проблеме подключалась Клюева, ставшая женой Роскина.
В 1940 году Роскин опубликовал в нашем научном журнале для заграницы небольшую заметку, которая, однако, вызвала большой интерес в США, и в 1945 году Национальный Американский институт по раку через посольство США в СССР попросил сообщить подробности проведенных работ и консультировать американцев по дальнейшим разработкам.
Когда позднее страсти разгорелись, домашние разговоры Клюевой и Роскина записывались «оперативной техникой», и из этих записей можно понять, что муж и жена своей работой были увлечены, но и нездоровых амбиций у них тоже хватало, особенно у Клюевой. Казачка, даже в шестьдесят один год (на фото 1959 года) красавица и явно с норовом — похоже, что кое-кто учел эти ее качества в полной мере.
Во второй половине 40-х годов вроде бы обозначились интересные и обнадеживающие результаты — в лаборатории Клюевой был разработан высокоэффективный, по ее утверждению, препарат, получивший название «препарат КР» — от «Клюева-Роскин». 13 марта 1946 года Клюева сделала доклад на заседании Президиума Академии медицинских наук СССР на тему «Пути биотерапии рака».
Несмотря на то, что сообщение Клюевой было чисто научным, уже 14 марта «Известия» поместили «сенсационную» статью о «КР». Сообщили о заседании в АМН СССР и другие издания, в том числе и газета «Московским большевик», и в тот же день эта информация была передана по радио на зарубежные страны. А 9 июня в том же «Московском большевике» была опубликована большая, расхваливающая «КР» и Роскина с Клюевой, статья Бориса Неймана. К слову замечу, что в истории с «КР» был густо замешан и некий журналист Э. Финн.
Вся эта возня к науке никакого отношения, конечно, не имела, если не считать наукой умение «подать» себя. А мадам Клюева или кто-то еще, в ней и ее муже заинтересованный, это, похоже, умел. Ведь не промыслом божьим о докладе Клюевой была заранее осведомлена пресса.
Перипетии этой давней истории, где научная халтура была перемешана с большой серьезной политикой, я подробно излагать не могу, за исключением момента, связанного с действиями тогдашнего посла в СССР Уолтера Беделла Смита.
ЭТОТ «посол» был фигурой в Москве настолько «знаковой», что сказать о нем будет полезным и само по себе. 1895 года рождения (умер в 1961-м), он после окончания средней школы поступил в национальную гвардию штата Индиана и вскоре отправился воевать в Европу, во Францию. Служил в военной разведке. Имел прозвище «Жук» — по созвучию английского произношения имени — «Бидл», со словом «Beetle» — «жук» (помните «жучков» «Битлз»?).
Во Вторую мировую войну Смит заправлял делами в штабе генерала Эйзенхауэра, вел переговоры о капитуляции с итальянцами, а потом — и с немцами.
Это был типичный янки: внешне открытый, на самом деле — расчетливый и скрытный. В 1946 году он занимал пост начальника штаба американских оккупационных войск в Германии и уже готовился сменить его на пост начальника оперативного отдела Генерального штаба, как получил назначение послом в Москву и 28 марта 1946 года прибыл туда. 4 апреля его принимал Сталин, и беседа длилась два часа.
Генерал В. Д. Соколовский писал из Германии Молотову о Смите: «…положительно настроен в отношении Советского Союза. Характер экспансивный. Самостоятелен. Самолюбив. Прямолинеен. Рассчитывает на внимание к себе и на более тесные личные отношения с советскими деятелями…»
В личностной оценке Смита Соколовский ошибался, но зато он не питал иллюзий относительно генерала Смита в более существенных моментах и продолжал: «Трудно сказать, как будет вести себя в новой роли… Несомненно, будет вести активную разведку по сбору информации как по вооруженным силам, так и по экономике. В его штабе в Германии это дело было поставлено чрезвычайно искусно».
Знаменитый советский разведчик, много лет прослуживший в «Интеллидженс Сервис», Гарольд Ким Филби в своей книге «My Silent War» («Моя тайная война») написал о Смите времен войны так: «У него были холодные рыбьи глаза. Во время нашей первой встречи я принес ему на рассмотрение англо-американские планы ведения войны, документ, состоящий из двадцати с лишним абзацев. Он мельком проглядел план, отбросил его в сторону и вдруг стал обсуждать со мной его положения, каждый раз называя номера абзацев. Я успевал за ходом его мысли лишь потому, что перед этим потратил все утро на то, чтобы заучить документ наизусть».
В Москве Смит пробыл до лета 1949 года, а в октябре 1950 года он был назначен директором ЦРУ США.
Вот такой вот «простяга» почти сразу после приезда в Москву заинтересовался препаратом «КР» и его разработчиками. В середине июня 1946 года он просит разрешения посетить институт, где работали Клюева и Роскин, и 20 (по данным Есакова — Левиной) июня он там побывал. В записке «Об обстоятельствах посещения американским послом Смитом Института эпидемиологии, микробиологии и инфекционных заболеваний» заместитель начальника Управления кадров ЦК ВКП(б) Е. Е. Андреев писал:
«…Разговор Смита с профессорами Роскиным и Клюевой происходил в кабинете директора института…
И Смит и переводчик его были хорошо осведомлены об открытиях профессоров Клюевой и Роскина и об их работе. Из вопросов, из грамотного и правильного употребления узкоспециальных терминов было видно, что Смит хорошо знает историю открытия и его значение…»
Я прошу читателя задуматься… В Москве тогда совершалось немало открытий и происходило немало событий, достойных внимания посла, тем более такого, который «рассчитывает на внимание к себе и на более тесные личные отношения с советскими деятелями». И вот он, не успев обжиться, сам (!) направляется за информацией о «КР». Не знаю, как кто, а я это могу расценивать лишь как первый серьезный ход в психологической обработке двух советских ученых, об одном (одной) из которых было известно, что эта особа обладает очень высоким уровнем самомнения. Позднее Смит в своей книге «Мои три года в Москве» объяснял свой интерес к «КР» тем, что его осаждали-де запросами из США больные и родственники больных, которые узнали о «КР» из советского радиовещания на США. Но дело было явно не в вещании, а надежды исстрадавшихся людей были лишь циничным прикрытием…
В капитальной и ценнейшей — из-за многих приводимых в ней фактов — монографии Г. В. Костырченко «Тайная политика Сталина. Власть и антисемитизм», изданной в 2001 году издательством «Международные отношения» при финансовой поддержке Российского Еврейского Конгресса, её автор утверждает, что «инициатива посещения ЦИЭМ (по данным Костырченко, это происходило 26 июня, но точны, очевидно, Есаков и Левина. — С.К.) послом США в Москве У. Б. Смитом» была организована «по официальным каналам». Но Костырченко ошибается — инициатива исходила от Смита.
Второй ход был предпринят в августе 1946 года, когда Институт эпидемиологии, микробиологии и инфекционных заболеваний АМН СССР посетили американские профессора Мэд и Лесли… Беседа шла вроде бы с пятого на десятое — переводчик плохо владел специальной терминологией, Клюева и Роскин не говорили по-английски. Но в конце завтрака «не знавший» русского языка Лесли на чистом русском языке сказал Роскину: «В Америке вы были бы миллионщиками».
Кончилось все тем, что через академика-секретаря Академии медицинских наук В. В. Ларина, выехавшего в служебную командировку в США, Роскин и Клюева передали туда ампулы с препаратом «КР» (его еще называли «круцином») и рукопись своей книги «Биотерапия рака». Причем отдали ведь не в обмен на оборудование — как обещал им это посол Смит, а «за так». Отдали плоды своей многолетней работы, финансируемой, между прочим, хотя и недостаточно, но государством.
И вскоре началось «дело КР», которое было на контроле у самого Сталина. Упомянутый выше Г. Костырченко пытается выставить дело так, как будто Сталин уверовал в то, что круцин Клюевой — Роскина может стать чуть ли не решающим пропагандистским фактором в кампании по нажиму на США в «атомных делах». Костырченко пишет: «…виды советского руководства на «КР» как на крупный козырь в достижении ядерной сделки с американцами оказались несостоятельными». Подача дела с «КР» в таком ракурсе — не более чем еще один миф, которых в книге Г. Костырченко хватает. Порой он неточен, к слову, до забавного, утверждая, что первый советский уран-графитовый реактор был пущен «в атомном центре Арзамас-16», в то время как это произошло в Москве, в ЛИПАН (позднее ИАЭ им. И. В. Курчатова). Но «делу КР» в монографии Костырченко посвящено всего шесть страниц.
Монография же В. Есакова и Е. Левиной о судах чести рассматривает все коллизии этого «дела» весьма подробно, упирая на то, что такой шаг был в принципе якобы одобрен министром здравоохранения СССР Митеревым и чуть ли не самим Молотовым. Но сами же авторы монографии неосторожно цитируют мемуары посла Смита, где он пишет о своей встрече с Роскиным и Клюевой следующее:
«Они (Клюева и Роскин. — С.К.) заверили меня, что первый же стабильный препарат будет отправлен в США. Они добавили, что доктор Василий Васильевич Парин, главный ученый секретарь Академии медицинских наук, вскоре возглавит группу советских медиков с официальной миссией дать полный отчет медикам Америки… Кроме того, мне были обещаны все данные, которые они подготовили и опубликовали…»
Но это означает, что муж и жена «поплыли» перед янки, как только в их сторону были сделаны прямые реверансы и намеки. Да оно и понятно — что могла дать им Родина, лишь год назад вышедшая из тяжелейшей войны? И что могли дать Штаты, эту войну замыслившие еще десятилетия назад и поэтому на этой войне лишь нажившиеся…
Удивительно, как В. Есаков и Е. Левина — два доктора наук! — не поняли, что своей простодушной цитатой из книги Смита напрочь опрокинули всю концепцию своей книги, призванной полностью обелить двух других докторов наук?
Позднее, в ходе заседаний на Суде чести, Роскин и Клюева объясняли свой поступок, ссылаясь на разговоры с министром Митеревым, академиком Лариным и прочими официальными медицинскими и немедицинскими советскими чиновниками руководящего ранга. И чуть ли не на их приказы. Однако Смит засвидетельствовал, что Роскин и Клюева были готовы отдать ему всё еще до каких-либо переговоров со своим медицинским начальством.
В проекте заявления Суду чести при Минздраве СССР А. А. Жданов 30 мая 1947 года писал: «Клюева и Роскин передали Парину перед его поездкой в Америку препарат, рукопись и технологию «КР» не только по приказу, но и по убеждению…» Сталин, читавший проект, исправил эти слова на «не по приказу, а по собственному желанию». Однако оба варианта суть поступка Роскина и Клюевой определяли точно.
История с «КР» высветила для Сталина многое. Итогом его размышлений и обсуждений с Андреем Ждановым проблем, связанных с обликом и мотивацией поступков советской элиты, и стала идея Судов чести.
В записных книжках Андрея Андреевича Жданова есть запись:
«Вдолбить (интеллигентам. — С.К.), что за средства народа должны отдавать все народу…
У крестьян достоинства и духа больше, чем у Клюевой…
Расклевать преувеличенный престиж Америки с Англией…»
А ведь верно мыслил товарищ Жданов! Да и чему удивляться — он ведь об уровне «творческого духа» у «творческой» интеллигенции имел точную информацию. Скажем, 4 марта 1946 года народный комиссар госбезопасности В. Н. Меркулов направил Жданову в ЦК ВКП(б) совершенно секретную записку о недостатках в работе художественной кинематографии в 1945 году. Ее стоило бы привести полностью — настолько блестяще в ней на конкретных примерах характерных высказываний конкретных людей был вскрыт «чудовищный бюрократизм», «разъедающий и расшатывающий кинематографию». Увы, придется ограничиться здесь лишь одной цитатой:
«Режиссер Ромм М. И. в 1945 году не ставил картины, но его годовой заработок (за участие в работе художественного совета, зарплата по студии, консультации но сценариям, режиссура в театре киноактера) составлял примерно 180 тысяч рублей (годовой оклад Председателя Совета Народных Комиссаров СССР и Председателя Президиума Верховного Совета СССР, то есть Сталина и Калинина, составлял примерно 100 тысяч рублей при годовой зарплате хорошего инженера примерно в 20 тысяч рублей. — С.К.).
Режиссер Пырьев, он также в 1945 году постановкой фильма не был занят, но годовая зарплата его составляла 200 тысяч рублей (зарплата на студии Мосфильм, по журналу «Искусство кино», участие в заседаниях художественного совета, консультации по сценариям).
По этому поводу отмечены следующие высказывания:
Главный бухгалтер Комитета по делам Кинематографии Черненко И. Е.: «Наблюдая на протяжении долгого времени поведение творческих работников — диву дивишься: у них совершенно паразитическая психология…» и т. д.
Читая это, Жданов и Сталин не могли не спрашивать себя: «Да есть ли у них честь и совесть?» И не пора ли их судить если не по уголовным законам, то хотя бы по законам чести?
Первый Суд чести прошел в Министерстве здравоохранения летом 1947 года, и на нем рассматривалось как раз дело Клюевой — Роскина. Они публично винились, писали покаянные письма Сталину, а в разговорах между собой называли суд «гадостью», а судей — «червяками». Клюева заявляла Роскину, что «они нашего ногтя не стоят».
Я не могу судить, были ли Роскин и Клюева талантливыми учеными, но их нравственный уровень до их же научного уровня явно не «дотягивал». Собственно, это ведь и беспокоило Сталина и Жданова. Ведь двух профессоров судил не уголовный суд, а общественный суд — Суд чести. Уже тогда, когда «дело КР» крутилось, муж и жена два месяца отдыхали в академическом санатории «Узкое». Вот академик Парин по тому же случаю был в 1947 году арестован и получил 25 лет лагерей (в октябре 1953 года освобожден, умер в 1971 году). Министра Митерева сняли с работы…
Между прочим, Парину в 1946 году было всего 43 года, Митереву — 46 лет. Да и Роскин-то имел тогда всего 53 года от роду, а Клюевой не было и пятидесяти. Это была, так сказать, сталинская смена, которая должна была сменить старших в деле улучшения жизни в стране. Но была ли эта смена сталинской?
Вскоре этот вопрос еще более остро и масштабно встанет перед Сталиным в связи с «ленинградским делом», о котором я скажу позднее.
Что же до Судов чести, то в монографии В. Есакова и Е. Левиной сказано так:
«Из 82 «судов чести», созданных при центральных министерствах и ведомствах, абсолютное большинство из них (стилистика авторов монографии. — ОС.) так и не провело своих заседаний. Да они и не были способны самостоятельно организовать закрытый внутриведомственный политико-воспитательный процесс…»
Вот уж что точно, то — точно! Не могли… Но Сталин ли был тому виной?
СУД ЧЕСТИ был образован и в Министерстве государственной безопасности СССР, и в начале 1948 года там рассматривалось дело двух его работников — Бородина и Надежкина. То, насколько такие мероприятия находились в поле зрения Сталина, видно из того, что по итогам суда 15 марта 1948 года было принято постановление Политбюро. В нем, во-первых, было сочтено неправильным то, что министр Абакумов «организовал суд чести… без ведома и согласия Политбюро». Во-вторых, и секретарю ЦК Кузнецову было указано, что «он поступил неправильно, дав т. Абакумову единолично согласие на организацию суда чести…».
Решение суда чести МГБ было приостановлено «для разбора дела Секретариатом ЦК». А пунктом 4-м постановления министрам запрещалось «…впредь… организовывать суды чести над работниками министерств без санкции Политбюро ЦК».
Думаю, таким образом Сталин рассчитывал устранить опасность превращения Судов чести в инструмент министерской расправы с неугодными и неудобными — недаром же министры не могли избираться в состав судов.
С другой стороны, видно, что он не имел в виду превратить их в некий поточный инструмент массовых моральных репрессий.
Еще один суд прошел 6 июля 1949 года — при Совете Министров СССР. Рассматривалось неблагополучное положение в Министерстве пищевой промышленности СССР. Перед судом предстали 47-летний министр В. П. Зотов и его 53-летний заместитель Н. И. Пронин. Оба были серьезно понижены. Заведующий секретариатом заместителя председателя Совмина СССР А. Н. Косыгина А. К. Горчаков 9 июля среди других текущих дел по Совмину сообщал «шефу» о состоявшемся суде и, в частности, писал:
«Тов. Зотов вел себя солидно, мало оправдывался и признавал свою плохую работу, приведшую к созданию условий в органах Министерства для массового воровства продукции.
Тов. Пронин многое путал, пытался вывертываться и по каждому обвинению пытался оправдываться… В результате такого виляния и вывертывания часто вызывал смех в зале…
<…>
На Суде присутствовали все министры и руководители центральных учреждений. Кроме того, присутствовало 600 человек работников пищевой промышленности союзных республик и 200 человек работников пищевой промышленности г. Москвы».
Спрашивается — нужны были министрам такие публичные «чистки»? Собственно, если бы министры, именно министры, которые по статуту Суда не могли входить в число судей, активно, делом поддержали бы идею судов, то в министерствах и ведомствах Москвы могла бы установиться атмосфера, противоположная той, которая уже начала складываться. То есть — принципиальная и здоровая, вместо деляческой и затхлой. Ведь тогда в центральных органах если не большинство работников, то здоровое, активное меньшинство их находились на своих местах и работали честно. Здоровый смех в заде суда над министром Зотовым и его замом Прониным это доказывал лишний раз…
Конечно, в Москве и на верхних этажах власти находились люди, к идее судов чести лояльные. Так известный (и очень толковый) советский журналист Николай Григорьевич Пальгунов, в 1948 году 50-летний ответственный руководитель ТАСС, а до войны — корреспондент ТАСС в Иране, Франции, Финляндии, выступая в ТАСС по случаю создания там суда чести, приветствовал новые веяния, призванные, кроме прочего, воспитывать чувство национального достоинства. В те годы был даже снят фильм «Суд чести»…
Но в целом сталинскую и ждановскую идею Судов чести «спустили на тормозах». Стоит ли этому удивляться? Тем более что в ЦК ВКП(б) Суд чести, насколько я понял, не собирался ни разу, что тоже в комментариях вряд ли нуждается. И то, что министрам Суды чести по душе не пришлись, может быть, более убедительно, чем что-либо другое, говорило о том, что в «служилой» Москве конца 40-х годов далеко не все было благополучно.
Суды чести не привились и сошли «на нет». Однако можно было не сомневаться, что московская служилая элита эту сталинскую инициативу забыть не могла. И она росту любви элиты к Сталину — любви искренней, а не казенной, — конечно же, не способствовала.
Нехорошая зарубка осталась на памяти у многих.
СИТУАЦИЯ с элитой тревожила. «Сбоили» даже испытанные, казалось бы, кадры — например, Молотов. Он уже в 1945 году оказался не на высоте в ряде ситуаций, связанных с жесткой информационной политикой Сталина по отношению к иностранным корреспондентам. Сталин тогда сделал Молотову письменный выговор и был прав. В СССР в то время хватало и бездомных, и голодающих, и большинство западных журналистов хотели бы писать о них, расписывая нелады в стране, которая только что выдюжила тяжелейшую войну. Об успехах этой страны в послевоенном восстановлении западные газетчики были склонны сообщать сквозь зубы.
Тогда Молотов повинился, но вскоре опять произошел «сбой». 2 декабря 1946 года Общее собрание Академии наук СССР избрало Вячеслава Михайловича в «почетные академики». Заметим, что избирать в академики Сталина — в условиях его якобы тотального культа — никто никогда и не мыслил.
Молотов в это время был в Нью-Йорке и прислал в Академию, её президенту С.И. Вавилову, большую прочувствованную телеграмму. Общее собрание Академии встретило её аплодисментами, 4 декабря ее опубликовала «Правда», но взахлеб аплодировали не все. Сталин из Сочи, где он «отдыхал» (в кавычках потому, что это всего лишь означало облегченный режим работы), 5 декабря по прочтении «Правды» направил свежеиспеченному академику следующую шифровку:
«МОСКВА, ЦК ВКП(б) тов. МОЛОТОВУ
Лично
Я был поражен твоей телеграммой в адрес Вавилова и Бруевича по поводу твоего избрания почетным членом Академии наук. Неужели ты в самом деле переживаешь восторг в связи с избранием в почетные члены? Что значит подпись «Ваш Молотов»? Я не думал, что ты можешь так расчувствоваться в связи с таким второстепенным делом… Мне кажется, что тебе как государственному деятелю высшего типа следовало бы иметь больше заботы о собственном достоинстве. Вероятно, ты будешь недоволен этой телеграммой, но я не могу поступить иначе, так как считаю себя обязанным сказать тебе правду, как я ее понимаю.
Дружков».
Сталин был абсолютно прав — знакомство с текстом телеграммы Молотова в этом убеждает однозначно. Телеграмма же Сталина лишь усиливает чувство уважения к нему у любого человека чести! Причем восхищает даже выбор Сталиным своей условной подписи. Ведь она, впервые появившись в шифрованной переписке Сталина и Молотова в 1945 году, тактично намекала в 1946 году тому, кого Сталин когда-то именовал в письмах «Молотштейн», что это — не выволочка главы государства, а всего лишь дружеский упрек, И Молотов, надо сказать, это понял, ответив из Нью-Йорка, куда ему переслали шифровку из Москвы, так:
«СОЧИ. ДРУЖКОВУ
Твою телеграмму насчет моего ответа Академии наук получил. Вижу, что сделал глупость. Избрание меня в почетные члены отнюдь не приводит меня в восторг. Я чувствовал бы себя лучше, если бы не было этого избрания.
За телеграмму спасибо. 5.ХII.46 г.
МОЛОТОВ.
Нью-Йорк».
Доктора наук В. Есаков и Е. Левина считают ответ Молотова «самоуничижительным», но так реакцию Молотова могут расценивать лишь люди, плохо представляющие себе, что это такое — осознание ошибки у умного человека, обладающего чувством собственного достоинства. Молотов действительно совершил глупость и признавал это искренне.
Но радости от этого он, конечно, не испытывал. И какое-то раздражение против Кобы — вот, мол, всегда он прав, и крыть нечем! — у него, скорее всего, осталось.
Возникали сложности и с такими крупными фигурами, как секретарь ЦК А. А. Кузнецов и председатель Госплана СССР Н. А. Вознесенский… И тот и другой все более чувствовали себя непогрешимыми властителями судеб, и особенно это проявлялось у высокомерного Вознесенского. Обрисовывались контуры того, что потом было названо «ленинградское дело».
Но вначале — немного о Вознесенском…
По причинам, о которых будет сказано чуть ниже, 5 марта 1949 года Политбюро приняло постановление об утверждении постановления Совмина СССР «О Госплане СССР». Согласно ему Вознесенский освобождался от обязанностей Председателя Госплана и на его место назначался Сабуров. А 7 марта Политбюро вывело Вознесенского из состава Политбюро и удовлетворило его «просьбу» «о предоставлении ему месячного отпуска для лечения в Барвихе».
Но «отпуск» затянулся.
17 августа Вознесенский пишет Сталину письмо, где просит адресата «дать… работу, какую найдете возможной» и признается: «Очень тяжело быть в стороне от работы партии и товарищей».
Сталин был склонен скорее верить людям, чем не верить им, даром что он исповедовал принцип «Доверяй, но проверяй». Но вокруг Вознесенского начал стремительно накапливаться очевидный «компромат», причем это была не интрига, а всего лишь запоздавшее выявление несомненных и серьезнейших прегрешений. Впрочем, пусть читатель судит сам…
22 августа 1949 года уполномоченный ЦК по кадрам в Госплане СССР Е. Е. Андреев направляет записку секретарю ЦК Пономаренко. Андреев докладывал:
«В Госплане СССР концентрируется большое количество документов, содержащих секретные и совершенно секретные сведения государственного значения, однако сохранность документов обеспечивается неудовлетворительно…
Отсутствие надлежащего порядка в обращении с документами привело к тому, что в Госплане СССР в 1944 году пропало 55 секретных и совершенно секретных документов, в 1945 г. — 76, в 1946 г. — 61, в 1947 г. — 23 и в 1948 г. — 21, а всего за 5 лет недосчитывается 236 секретных и совершенно секретных документов…»,
и т. д. — на семи листах машинописного текста.
Практически наугад я приведу название лишь нескольких документов, пропавших только в 1947 и 1948 годах, — лишь несколько из длинного их перечня, приводимого Андреевым:
— справка о дефицитах по важнейшим материальным балансам, в том числе: по цветным металлам, авиационному бензину и маслам, № 6505, на 4 листах;
— отчет о работе радиолокационной промышленности за первое полугодие 1947 г. (утрачена 11-я страница), № 11807;
— записка о выполнении народнохозяйственного плана в январе 1948 г., № 865, на 13 листах, и т. д.
1 сентября Вознесенский в записке Сталину оправдывался, но это был тот случай, когда, как говорят на Востоке, извинение хуже проступка. Хотя и проступок был очень тяжел. 11 сентября 1949 года на заседании Политбюро Вознесенский был выведен из состава членов ЦК.
В октябре же его арестовали — к тому времени, после ареста в августе секретаря ЦК А. А. Кузнецова, бывшего первого секретаря Ленинградского обкома П. С. Попкова, бывшего Председателя Совета Министров РСФСР М. И. Родионова и других, стало что-то проясняться в делах с Ленинградом, да и не только с ним.
Для справки: Вознесенскому, как и Попкову, к моменту ареста было сорок шесть лет, Кузнецову — сорок четыре года, а Родионову — и вообще сорок два.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.