КТО-ТО ДОЛЖЕН УЙТИ... (1998)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КТО-ТО ДОЛЖЕН УЙТИ... (1998)

25.01.1998

Вчера была в театре презентация компьютерного диска, я слышал по радиотрансляции в своей гримерной выступление Полоки. Любимов, окруженный сворой фото-кинорепортеров в фойе, под вспышки блицев сказал мне:

— Ты-то как влип в эту кашу?.. Я — старый осел, но и ты немолодой... Что за вертеп они тут устроили... Высасывают Высоцкого...

В это время репортер подталкивает его к портрету В. С. В., тот как будто не замечает — «а вы выстраиваете мизансцену» — все-таки повинуется, становится рядом, снимается, но продолжает возмущаться. Потом идет на сцену и открывает вечер благотворительный. «Выбирайтесь своей колеей...»

На этом вечере вчера пел я «Полчаса до атаки», «Нинку» и читал «Погасло дневное светило». И торговал. В антракте пошел было с книжками снова, но увидел на своем торговом месте Нину Максимовну и ретировался в свою гримерную. Ей о книжке моей наговорили, и не хотел я ей на глаза показываться.

18.02.1998. Ту-154, Владивосток — Москва

«Гришенька» Александров вскоре после смерти Л. Орловой женился на вдове своего сына от первого брака, с которой сделал монтажный фильм «Любовь».

Когда Ю. Завадский хотел ввести на роль миссис Сэвидж больную Марецкую, «звезда» показала зубки: «Если следующий спектакль не мой, я звоню министру культуры».

Отчего подобного нет в моем характере даже близко?! А у Володи было, и в избытке.

Орлова — пунктик — боялась потерять молодость и красоту. «Всю жизнь я режимила».

Почему-то просверкнула мысль: надо приготовиться жить без Ирбис, а приготовиться — это значит освоить или начать надежное самостоятельное дело. Может, к тому подспудно призывала меня Алла Демидова по ТВ.

Мы снижаемся. Всю дорогу от В-ка до Москвы душа трудилась. «Спид-инфо» до корки. О всех женах Высоцкого — и о Тане Иваненко, и о Насте... И о Ксюхе. «Он умер у меня на руках».

25.02.1998. Израиль, Нетания

Илья — хозяин ресторана «Гамбринус»:

— Я был начальником Калининградского порта. Приехал театр миниатюр Полякова. Я пригласил весь театр, устроили прием. Там были две потрясающие девки: Томка Витченко и Рысина. У меня разбежались глаза. Они даже смеялись надо мной: «Смотри, он не знает, на ком остановиться!» Ладно. Томка жила в Москве... набережная... там полукругом спускается дом. Лето 1964 года. Я приезжаю в Москву. Прихожу к ней, мы сидим, выпиваем. Где-то поздно ночью звонок, приходит парень... Мы сидим, выпиваем втроем. Три часа ночи. Кто-то должен уйти. Мы ждем, кто это сделает. Она не провожает, не выгоняет никого... нам весело... но мы ждем друг от друга, кто уйдет. В конце концов мы уходим вместе... Прощаемся, берем такси. Он уезжает в одну сторону, я — в противоположную. Через пять минут к ее подъезду подъезжают одновременно два такси. Выходит этот парень, выхожу я... Мы рассмеялись и опять поднимаемся вместе. И до 12 дня выпиваем... Этот парень был Володя Высоцкий. Тогда я, разумеется, не знал... Хотя он и тогда был с гитарой и пел.

Я помню Тамару Витченко — в нее был влюблен весь факультет музкомедии ГИТИСа, а может быть, и весь институт. Она была недосягаема, старше... и только сладко улыбалась и разрешала себя любить и восхищаться ею.

«...Почему здесь не говорится об Эдит Пиаф, которая кончилась от наркотиков, почему здесь не говорится о нашем гении Владимире Высоцком, который кончил так же...» — услышал я телемост Москва-Бишкек...

«ЭТИ ДНЕВНИКИ НЕ ДЛЯ ПЕЧАТИ...»

«Здравствуй, дорогой мой друг!

Прочитала я выписки из твоих дневников и испытала чувство смятенное. Это чувство зрителя, поклонявшегося театру, воспитанного театром, верующего в него. Театр, Высоцкий, Любимов, Золотухин, Демидова — все это были кумиры, которым поклонялись без всякого принуждения, движимые любовью к вашему искусству и гражданским, ежели так можно выразиться, восхищением. А ты оглоушил меня, заменив «тьмой низких истин» «нас возвышающий обман».

Я вовсе не хочу сказать, что не нашла у тебя высказываний интереснейших, глубоких. Но...

Пушкин, как известно, сжег свои дневники. Между тем жизнь его шла на виду, он не делал из нее тайны. А теперь послушай, что написал он Вяземскому об утрате дневниковых записей Байрона — здесь и есть, видно, ключ его отношения к исповедям и дневникам.

«Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? Черт с ними, слава Богу, что потеряны. Он исповедался в своих стихах, невольно увлеченный восторгом поэзии. В хладнокровной прозе он бы лгал и хитрил, то стараясь блеснуть искренностью, то марая своих врагов. Его бы уличили, как уличили Руссо, — а там злоба и клевета снова бы торжествовали... Толпа жадно читает исповеди, записки еtс., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы — иначе. — Писать свои Мmоirеs заманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать — можно; быть искренним — невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью, — на том, что посторонний прочел бы равнодушно. Презирать... суд людей не трудно; презирать свой собственный невозможно».

Само собой, после этого высказывания великого поэта мемуарная литература не перестала существовать.

Наше время до жути иное, и Высоцкий — не Байрон. Нынче всеядность нравственная процветает, мало кого смущая. Но нация у нас все же осталась, жив еще русский дух, и есть в этом измордованном духе тоска по высокому, по святости, единению. Высоцкий, как никто, пожалуй, в нашу расколотую эпоху сумел объединить русских людей и живым, хриплым словом своим, и даже смертью.

То, что творилось за кулисами Театра на Таганке — издержки подлого времени, варившего одно варево из всех. Истинное лицо Высоцкого, и Театра, и Любимова, и твое, Валерий, — в очистительном пламени Вашего прекрасного творчества. И низкий поклон Вам за это.

Нет, все же эти дневники не для печати, так я думаю. К тому же в языке их столько варварского, площадного. Весьма выразительно, ничего не скажешь, но...

Милый Валерий! Мне кажется, что ты мог бы с нынешней своей высоты постижения и опыта жизни написать (используя богатейший материал дневника!) что-то вроде документальной повести о Высоцком, о Таганке, не сглаживая остроты коллизий, но и не уводя в ложные акцентировки, не перекашивая лика Истины. Совершенно не убеждена в том (по размышлению), что комментарии к твоим записям могут сгладить шоковое впечатление от них самих.

С нежной любовью и уважением,

Волина Г.[200]

24 ноября 88 г.».

«Дребезги»

КАК СКАЖУ, ТАК И БЫЛО, или Этюд о беглой гласной

В мутный и скорый поток спешных воспоминаний, негодований, винений и ликований о Владимире Высоцком мне бы не хотелось тут же выплеснуть и свою ложку дегтя или вывалить свою бочку меда, ибо «конкуренция у гроба», по выражению Томаса Манна, продолжается, закончится не скоро, и я, по-видимому, еще успею проконкурировать и «прокукарекать» свое слово во славу этого имени. И получить за это свои «сребреники». Но вы, уважаемый редактор, просили меня, не вдаваясь шибко в анализ словотворчества поэта, в оценку его актерской сообразительности, не определяя масштабности явления, а также без попытки употребить его подвиг для нужд личного самоутверждения сообщить какой-нибудь частный случай, пример, эпизод или что-то в этом роде, свидетелем которого являлся бы, по вашему тезису, только я и никто другой. И я согласился ваш тезис принять за руководство к действию, ибо лично известный факт (факт действительного случая или фантазия сообщившего) в любом случае непроверяем на достоверность: как скажу, так и было... К Гиппократовой присяге, к сожалению, мемуаристов не приводили и не приводят; совесть, к сожалению, — во все века понятие относительное, а так как мы, по счастью и воспитанию, многие в глубине души атеисты, то и Евангелие нам не устав. А стало быть... как скажу, так и было. А было так. У меня есть автограф: «Валерию Золотухину — соучастнику „Баньки“... сибирскому мужику и писателю с дружбой Владимир Высоцкий». Я расшифрую этот автограф.

Судьба подарила мне быть свидетелем, непосредственным соглядатаем сочинения Владимиром Высоцким нескольких своих значительных песен, в том числе моей любимой «Баньки». «Протопи ты мне баньку по-белому — я от белого света отвык. Угорю я, и мне, угорелому, пар горячий развяжет язык...» и т. д. Хотя слово «песня» терминологически не подходит к определению жанра его созданий. Потомки подберут, ладно.

Итак, «Банька»... 1968 год. Лето. Съемки фильма «Хозяин тайги». Сибирь. Красноярский край. Манский район, село Выезжий Лог. Говорят, когда-то здесь кроваво проходил Колчак. Мы жили на постое у хозяйки Анны Филипповны в пустом брошенном доме ее сына, который оставил все хозяйство матери на продажу и уехал жить в город, как многие из нас.

«Мосфильм» определил нам две раскладушки с принадлежностями; на осиротевшей железной панцирной кровати, которую мы для уютности глаза заправили байковым одеялом, всегда лежала гитара, когда не была в деле. И в этом позаброшенном жилье без занавесок на окнах висела почему-то огромная электрическая лампа в пятьсот, однако, свечей. Кем и для кого она была забыта и кому предназначалась светить? Владимир потом говорил, что эту лампу выделил нам мосфильмовский фотограф. Я не помню, значит, фотограф выделил ее ему. Работал он по ночам. Днем снимался. Иногда он меня будил, чтобы радостью удачной строки мне радость доставить. Удачных строк было довольно, так что... мне в этой компании ночевать было весело.

А в окна глядели люди — жители Сибири. Постарше поодаль стояли, покуривая и поплевывая семечками, помоложе лежали в бурьяне, может, даже не дыша: они видели живого Высоцкого, они успевали подглядеть, как он работает. А я спал, мне надоело гонять их, а занавески сделать было не из чего. Милицейскую форму я не снимал, чтобы она стала моей второй шкурой для роли, а жители села думали, что я его охранник. Я не шучу, это понятно — в 1968 году моя физиономия была совсем никому не знакома. И ребятишки постарше (а с ними и взрослые, самим-то вроде неловко), когда видели, что мы днем дома, приходили и просили меня как сторожа «показать им живого Высоцкого вблизи». И я показывал. Вызывал Владимира, шутил, дескать, «выйди, сынку, покажись своему народу...» Раз пришли, другой, третий — и повадились «вблизи поглядеть на живого...» И я вежливо и культурно, часто, разумеется, обманно выманивал Володю на крыльцо... пусть, думаю, народ глядит, когда еще увидит... А потом, думаю (ух, голова!), а чего ради я его затак показываю, когда можно за что-нибудь?

Другой раз, когда «ходоки» пришли, я говорю: «Несите, ребята, молока ему, тогда покажу». Молока наносили, батюшки!.. Не за один сеанс, конечно. Я стал сливки снимать, сметану организовал... излишки в подполье спускал или коллегам относил, творог отбрасывать научился, чуть было масло сбивать не приноровился, но тут Владимир Семенович пресек мое хозяйское усердие. «Кончай, — говорит, — Золотухин, молочную ферму разводить. Заставил весь дом горшками, не пройдешь... Куда нам столько? Вези на базар в выходной день». Он-то не знал, что я им приторговываю помаленьку. И тут я подумал, а не дешевлю ли я с молоком-то?.. А не брать ли за него чего... покрепче? Самогон, к примеру... Мне ведь бабки не продавали, я ведь милицейскую форму-то не снимал ни днем, ни ночью. Ну, на самогон-то я, конечно, деньги сам давал, лишь бы нашли-принесли, что они и делали охотно... лишь бы поглядеть на живого. «Прости ты меня, Владимир Семенович, грешен был, грешен и остался, винюсь, каюсь... Но сколько бы и чего кому теперь сам ни дал, чтоб на тебя на живого одним глазком взглянуть... Ну да свидимся, куда денемся, теперь уже, конечно, там, где всем места хватит, где аншлагов не бывает, как на твоих спектаклях бывало...»

«Чем отличается баня по-белому от бани по-черному?» — спросил он меня однажды. За консультацией по крестьянскому быту, надо сказать, обращался он ко мне часто, думая, раз я коренной чалдон алтайский и колхозник, стало быть, быт, словарь и уклад гнезда своего должен знать досконально, в чем, конечно, ошибался сильно, но я не спешил разуверять его в том, играя роль крестьянского делегата охотно и до конца, завираясь подчас до стыдного. На этот раз ответ я знал не приблизительный, потому что отец переделывал нашу баню каждый год, то с черной на белую, то с белой на черную и наоборот — по охоте тела. «Баня по-черному — это когда каменка из булыжника или породного камня сложена внутри самого покоя без всяких дымоотводов. Огонь раскаляет докрасна непосредственно те камни, на которые потом будем плескать воду для образования горячего пара. Соображаешь? От каменки стены нагреваются, тоже не шибко дотронешься. Дым от сгорания дров заполняет всю внутренность строения и выходит в двери, в щели, где найдет лаз. Такая баня, когда топится, кажется, горит. Естественно, стены и потолок слоем сажи покрываются, которую обметают конечно, но... Эта баня проста в устройстве, но не так проста в приготовлении. Тут — искусство, что ты! Надо, допустим, угар весь до остатка выжить, а жар первородный сохранить. Что ты, что ты, Володя... Это целая церемония: кто идет в первый пар, кто во второй, в третий... А веники приготовить! Распарить так, чтобы голиками от двух взмахов не сделались! Что ты?!

Баня по-белому — баня культурная, внутри чистая. Дым — по дымоходу, по трубе и в белый свет. Часто сама топка наружу выведена. Но чего-то в такой бане не хватает, для меня по крайней мере, все равно что уха на газу. Моя банька — банька черная, дымная, хотя мы с братом иной раз с черными задницами из бани приходили и нас вдругорядь посылали, уже в холодную...» В то лето Владимир парился в банях по-разному: недостатку в банях в Сибири нет.

И вот разбудил он меня среди ночи очередной своей светлой и спрашивает: «Как, говоришь, место называется, где парятся, полок?» — «Полок, — говорю, — Володя, полок, ага...» — «Ну спи, спи...» В эту ночь или в другую, уже не помню сейчас, только растряс он меня снова — истошный, с гитарой наизготовке, и в гулком брошенном доме, заставленном корчагами с молоком, при свете лампы в пятьсот очевидных свечей зазвучала «Банька».

Протопи ты мне баньку, хозяюшка,

Раскалю я себя, распалю!

На полоке у самого краюшка

Я сомненья в себе истреблю!

Разомлею я до неприличности,

Ковш холодный — и все позади...

И наколка времен культа личности

Засинеет на левой груди...

Где-то с середины песни я стал невольно подмыкивать ему втору, так близка оказалась мне песня по ладу, по настроению, по словам.

Я мычал и плакал от радости и счастья свидетельства... А когда прошел угар радости, в гордости соучастия я заметил Владимиру, что «на полоке» неверно сказано, правильно будет — на полке. «Почему?» — «Не знаю, так у нас не говорят». «У нас на Алтае», «у нас в Сибири», «у нас в народе» и т. д. — фанаберился я, хотя объяснение было простое, но, к сожалению, пришло потом. Гласная «о» в слове полок при формообразовании становится беглой гласной, как см.: потолок — потолке и пр. Но что нам было тогда до этой гласной. Правда, в исполнении последних лет ясно слышалось, что Владимир великодушно разрешал гласной «о» все-таки убегать, компенсируя ее отсутствие в ритмической пружине, строенной звучащей соседкой «л» — «на пол-л-ке у самого краюшка...» и т. д.

В этом замечании, которому я не мог дать объяснение, и в том, что мы часто пели потом «Баньку» вместе, и есть вся тайна моего автографа, вся тайна моего соучастия — счастливого и горючего. А еще потом, я уж не мог ему подпевать, кишки не хватало, такие мощности нездешние, просто нечеловеческие он подключал, аж робость охватывала.

В добавление. Или в послесловие. На одном из выступлений мне пришла записка: «Правда или сплетня, что вы завидуете чистой завистью Владимиру Высоцкому?» Ответ мой был не столь удачным, сколько почти искренним.

«Да, я завидую Владимиру Высоцкому, но только не чистой, а самой черной завистью, какая только бывает. Я, может быть, так только здесь, уважаемые зрители, ради бога, поймите меня верно, я, может быть, так самому Александру Сергеевичу Пушкину не завидую, как Высоцкому, да потому, что имел честь и несчастье быть современником последнего».

Громко! Несоразмерно?? Но ведь иные считают и говорят, как обухом под дых и наотмашь: «Высоцкий? Мы такого поэта не знаем... Нет, актера Высоцкого мы знаем, а поэта...»

А истина... Ох уж эта истина! Да разве не существует она вне наших мнений, вкусов, словесных определений?

Вот и весь частный случай, что хотелось мне Вам сообщить, уважаемый редактор.

1981

«ДУХОВНОЙ ЖАЖДОЮ ТОМИМ...»

Один мой корреспондент писал мне: «По накалу, размаху людской скорби Москва хоронила Высоцкого, как Париж хоронил Эдит Пиаф. Люди знали, что они теряли. Только в Париже был национальный траур, а у нас — с параметрами. Пиаф была грешницей, а хоронили ее, как святую. Она не щадила себя для людей. И они не пощадили себя в скорби по ней. То же самое повторилось с Высоцким. Пиаф воздали честь по ее масштабам. И если он не пел, как Пиаф, то и она не играла на сцене, не писала стихов, как Высоцкий. Они были птицами одного полета. Всегда летели на огонь, прекрасно зная при этом, что им не суждена судьба птицы феникс...»

Всякое сравнение... Да, конечно... все так... И все-таки? Как рассказать об этом уникальном «служителе муз» спектаклем? Что спектакль как театральное действие должен являть собой в первую голову?

«Духовной жаждою томим», Высоцкий рвался к вершинам поэзии. Он просил, он кричал Любимову: «Дайте Гамлета! Дайте мне сыграть Гамлета!» Любимов дал ему Гамлета и сделал с артистом роль, которая стала для Высоцкого вершинной, любимой и в которой в свое время он не знал себе равных в Европе. Шекспир-поэт, Гамлет-поэт, Высоцкий-поэт. Тут все связалось в прочный узел.

Так мог ли спектакль о Владимире Высоцком в свою очередь обойтись без этой вершинной идеи, без вечного гамлетовского конфликта, который столько лет кряду пожирал мозг и сердце самого исполнителя на сцене и в жизни?! Более того, вся перехожая-переезжая, неисчислимая публика, вышедшая из-под пера Высоцкого, — норная, нарная, вагонная, космологическая, — словом, Россия, должна была по замыслу режиссера прочно держаться и вольно дышать на сцене, стянуться воедино все той же жесткой конструкцией гамлетовского узла. Члены тогдашнего худсовета Театра на Таганке и присутствовавшие на обсуждении будущего спектакля друзья театра — А. Аникст, Д. Боровский, Б. Можаев, Н. Крымова, А. Вознесенский, Б. Ахмадулина, Ю. Карякин, Б. Мессерер и другие горячо поддержали замысел и обещали посильную помощь в поисках и организации материала.

«Да, Гертруда, Полоний, Офелия, Клавдий, Гораций — все участники „Гамлета“, непременно в персонажных костюмах, и все они, кто на сцене, вызывают дух Гамлета-Владимира, и он отвечает нам оттуда либо песней, либо монологом, „мурашки по спине“. Он живой, он только занят, настолько занят, что не смог сейчас прийти к Гамлету, потому что занят своим вечным занятием», — укрепляла в нас веру в эту точную формулу будущего действия Белла Ахмадулина.

Спектакль был создан в статусе вечера памяти, показан 25 июля 1981 года, но в дальнейшем был не допущен к исполнению.

Еще раз мы показали его в день рождения поэта — 25 января 1982 года благодаря личному вмешательству Ю. В. Андропова, тоже, как выяснилось, стихотворца. Ему была послана телеграмма с мольбой о помощи. Но потом спектакль был снова похоронен. Прошло время. Запрещенные песни, которыми втайне восхищались сами запретители, вышли из подполья. Стихи опального поэта признаны официальными инстанциями. Создана комиссия по литературному наследию поэта. За авторское исполнение своих произведений автор удостоен Государственной премии СССР. Фонд советской культуры собирает средства на памятник и музей В. Высоцкого. Запоздалое, но все же покаяние, необходимое живущим и народящимся.

Мы восстанавливаем забытый, запрещенный спектакль. Мы придерживаемся редакции 1981 года. Но нельзя не учитывать время и перемены, и мы пытаемся сделать поправки на эти субстанции.

О Высоцком нужно говорить на уровне Высоцкого... языком театра. Мы понимаем нашу ответственность. Достигнем ли мы этого уровня 25 января 1988 года? А если достигнем, то в чем обретем запас прочности для дальнейшей эксплуатации спектакля? 25-го нам поможет сам Владимир фактом своего дня. А дальше? Дальше?!

Мы сыграем спектакль «Владимир Высоцкий» и возьмем за это с публики деньги. Чего не делали раньше, поскольку не имели права: наше действо называлось «вечер памяти». А вечер памяти к коммерции никакого отношения не имеет, стало быть, и к плану тоже. Теперь мы деньги возьмем, нам разрешили именовать нашу работу поэтическим представлением, то бишь спектаклем. Мы возьмем деньги, и они пойдут на организацию музея В. Высоцкого при Театре на Таганке. И впредь будем делать так же.

Мы долго спорили между собой... Раздавались голоса: «Ну вот, и мы в распродаже Высоцкого... Давайте не будем брать за него деньги... Давайте не включать спектакль в афишу как финансовую единицу».

Другие приводили свои резоны: а почему, собственно, не продавать билеты? Все дело в качестве теперь уже нашей продукции. Ведь шли же у нас спектакли по стихам Вознесенского, Евтушенко, Есенина, Пушкина, наконец. «Послушайте!» Маяковского и сейчас на афише, а поэта, рожденного этим театром и до конца дней игравшего на его подмостках, и сам бог велел.

«Он был жертвенной свечой, зажженной с двух концов — искусства и жизни». Так каково же будет наше воспоминание о нем 25 января 1988 года? Будем ли мы соответствовать?

Вспоминаю свои ощущения от прошлых единичных показов нашей работы. Мне казалось тогда, и думаю об этом сейчас, что наше действо той поры еще не переплавилось собственно в спектакль. Причин тому несколько. Одна из них в том, что каждый из нас был перегружен личными переживаниями и чаще пребывал на сцене в собственной эйфории, нежели тянул единую лямку замысла, что для театрального действия как командной игры однозначно.

Тогда повсеместная общая атмосфера скорби по недавней великой утрате покрывала огрехи актерского исполнения. Теперь, если мы хотим покорить зрителя волшебством театра, а не только сыграть на благородной идее памяти о нашем талантливейшем товарище, мы должны увлечься собственными переживаниями, чтобы не захлебнуться в них, а сообщить своему отдельному организму устремления общей стаи, общего маху.

«Духовной жаждою томим». Томимы ли мы этою жаждою? И сделали ли мы что-нибудь для развития духовной жажды своего народа? Хочется думать, что Театр на Таганке спектаклем «Владимир Высоцкий» будет способствовать этому развитию. Будем надеяться.

В заключение скажу, что восстановление и новую редакцию спектакля осуществляет главный режиссер театра Н. Губенко, он является одним из центральных исполнителей в спектакле. Это, конечно, двойная сложность и двойная ответственность. Пожелаем ему удачи на этом пути, а с ним и всем нам — участникам спектакля «Владимир Высоцкий».

1988

СЕКРЕТ В. ВЫСОЦКОГО

Помню диалог на репетиции поэмы Есенина «Пугачев» между Н. Р. Эрдманом и В. С. Высоцким (Любимов с желтухой лежал в Кремлевской больнице):

— Николай Робертович, вы что-нибудь сейчас пишете?

— А вы, Володя?

— Пишу... на магнитофоны...

— А я на в-в-века.

— Да я, честно говоря, тоже на них кошусь...

— Коситесь. У вас получается. Слышу телевизор... Слышу — вы. Не может быть! Жду титров — вы! Вы понимаете, что это такое, когда поэта можно узнать по строке? Вы — мастер, Володя. — И он долго и ласково смотрит на нашего товарища.

Ю. П. Любимову Эрдман говорил:

— Это, Юра, черт знает что... Я ведь видал поэтов. Среди них были люди с блестками гениальности. И все-таки я понимал, как они работают... Как работает Высоцкий, я понять не могу. Откуда он извлекает свои песни — не знаю...

Секрет Высоцкого раскроет время. Не беря на себя смелость сделать это единолично, берусь лишь предложить одну из версий.

В работе В. Турбина «Связь времен» я впервые встретился с толкованием неизвестных для меня литературоведческих понятий, как «микротекстология» и «макротекстология». Микротекстология имеет дело с тем, что сказал писатель, поэт. Макротекстология — с тем, что сказала эпоха, нация. Мне кажется, что Высоцкий обладал поэтическим даром в сильной степени макротекстологического свойства, силу которого развил и удвоил, безусловно, театр, его родивший.

Высоцкий брал в работу самые, казалось, бросовые слова. Он их не присваивал, механически вставляя в стихи, а делал своими, заставляя их жить по-другому, звучать по-новому, «по-высоцкому». Его слово многоголосо. Народонаселение его песен поразительно по многообразию типов, занятий, интеллектов, географической принадлежности. Люди разных уровней, профессий, слоев и положений в обществе считали и считают Высоцкого непреложно своим. Такой точности в лексике, знания натуры, манеры поведения и быта он добивался и доискивался упорным трудом, умел учиться у всякого, с кем общался, и ведь не был никогда ни альпинистом, ни летчиком, ни фронтовиком. А как влюбленно, с каким неистовым вниманием вслушивался он в мои нелитературные рассказы о чудесах деревенской жизни, впитывая и усваивая крестьянский словарь, прислушиваясь к сибирской интонации, неписаному синтаксису.

У Высоцкого-артиста были сложные, подчас конфликтные взаимоотношения с театром. У Высоцкого-поэта таких взаимоотношений быть не могло. Театр сообщал поэту вторую космическую скорость.

Последние годы он все чаще задумывался над тем, чтоб выйти из игры, уйти в литературу, как хотел уйти из кино к столу с бумагой Василий Макарович Шукшин.

И оба не успели сделать этого.

А и сделали бы?! Не уверен.

1981

Олег Марусев, засл. артист РФ, телеведущий

КАК Я заработал червонец у Высоцкого

Я впервые приехал в Москву, когда мне было 25 лет, и первые несколько месяцев жил на Курском вокзале. Мы приехали из Минска с театром «Скоморох» Геннадия Юденича, но было уже постановление Минкультуры, запрещающее работу театра по идеологическим соображениям. Жить было негде. Театр существовал полулегально.

Маме я писал красивые письма, что завтра чуть ли не в Кремле буду выступать, а сам спал на Курском и подвизался подносить вещи. Я знал, что надо подносить генералам — у генерала железный «трояк». Я у одного носильщика генерала перехватил, у второго, они этого не выдержали, собрались в круг и отметелили меня профессионально — двумя руками по печени; летал я, как птичка.

Очнулся в милиции на том же Курском. Сказал, что артист. Один из ментов на следующий день пришел к нам на репетицию, отсидел все 8 часов, обалдел, что люди играют на износ и за это ничего не получают, и после этого я стал самым любимым человеком на Курском вокзале. Мужики, те, кто бил, подошли, принесли бутылку водки, жратвы, и я каждый день ел вечерами на Курском вокзале. Место мне железно держали — скамеечка под батареей. А мы были фанатически преданы театру, к нам приходили замечательные люди. Благодаря «Скомороху» я познакомился с Фаиной Георгиевной Раневской и жил у нее три дня. А потом я загремел в больницу с двусторонним воспалением легких и диагнозом «физическое истощение». Понимая, что я должен через три дня сбежать отсюда, потому что у меня показ в каком-то театре, придумываю себе фамилию — Мешалкин из Минска, профессия — артист.

Лежу на коечке в коридоре, потому что больница переполнена, довольный, потому что утром кашу дают, и вдруг идет Володя Высоцкий. А мы уже знали друг друга. Он лежал у своего приятеля ниже этажом, в процедурной, и предложил перебраться к нему. Чего только у него в процедурной не было — шашлыки приносили, рыбу, конфеты, стояла пара ящиков коньяка от поклонников. Я банковал по-черному, кормил всех ребят. Высоцкий тогда еще мало снимался, популярность была больше кассетная, и его не очень узнавали на улицах. На Валеру Золотухина была потрясающая реакция, Валера был очень популярен, его узнавали за квартал, и я, когда шел с ними, видел краем глаза, как Володя ревнует. Это на него действовало.

Я слышал много телефонных разговоров — мы же лежали в одной палате, — с кем и как он говорил. И с кем он говорил уважительно и даже чуть-чуть побаивался, так это с Валерой Золотухиным. Потому что Валера выдавал ему по телефону очень серьезные вещи. Он говорил, что «Петрович сейчас вообще выгоняет, ты приди в себя»; он с ним говорил очень жестко, и Высоцкий его слушался. «Валерка абсолютно прав, он умница и артист замечательный». Это я слышал и Валерию никогда об этом не говорил. После больницы Володя пригласил меня на один концерт — я заработал 10 рублей. Я его объявил, и он дал мне за это червонец.

«Я НИКОГДА БОЛЬШЕ НЕ БУДУ ВОРОВАТЬ...»

1 января 1993 года

Милый Валера!

Начала Вам писать на другой же день, как приехала, но потом поняла, что кратко не получится, а тут еще стали одолевать домашние обязательства, поэтому отложила и пишу в первую ночь января, когда мои домочадцы уехали на четыре дня на дачу, а главный мой поработитель (2-х с половиной лет) спит в соседней комнате.

Итак... В Троицу была в храме Владимирской Божьей Матери. Он находится рядом с домом Достоевского. Ф. М. постоянно бывал в нем и даже там венчался. Открыли его года два назад, и я стала часто там бывать. Там хорошо поют, и священники хорошие — все молодые. Но несчастье в том, что церковь эта рядом с Кузнечным рынком. Поэтому вокруг нее расположилась чудовищная страшная толкучка. Такая современная толкучка, на которой торгуют всем, начиная от «импорта» и кончая такими опорками, лохмотьями и черепками, что жутко смотреть. И содрогаешься, когда подумаешь о том, что ведь эти люди приходят домой (какой же он у них?), ложатся в постель, а наутро опять, такие же немытые, нечесанные, рваные идут к рынку и располагаются со своими пожитками вокруг храма. Тут же пьют и продают водку; рядом с ними южане торгуют на лотках яблоками, апельсинами, бананами и ананасами; лихие раскрашенные девицы носят в руках импортные куртки и джинсы, кругом сквернословие, часто возникают драки, не обходится и без «национальных конфликтов».

Выйдя из метро (ст. «Владимирская»), стараешься как можно скорее через все это пробиться и войти в храм. Там хорошо... Внизу — при входе — на аналое икона Владимирской Божьей Матери, рядом кружка для пожертвований. Служба идет на втором этаже.

Строился этот храм в шестидесятые годы восемнадцатого века. В нем нет роскошной парадности, хотя это и барокко. Но когда входишь, от монументальной массивности толстых стен, простой, но широкой каменной лестницы, ведущей на большую площадку между колоннами, полную света — высокие большие стеклянные двери ведут на балкон, и тут же купол где-то прямо в небесах, — вот здесь охватывает чувство необыкновенной защищенности, отрешенности от всего, что находится за этими толстыми стенами и колоннами, поддерживающими этот купол. С площадки через громадные дубовые двери входишь в какой-то вдруг совсем «домашний» храм. Наверное, это ощущение домашности создает паркетный, а не каменный пол. И еще прихожане. Несмотря на то, что всегда есть много случайного народа, забредающего с рынка, приезжих, но какая-то часть людей — проросшие из тех, кто прежде населял этот район — второе, третье поколение посещавших этот храм до того, как он был закрыт. И вот эта часть прихожан очень заметна.

В давние времена в этом районе была слобода дворцовых служащих. Улицы здесь: Поварская, Кузнечный, Колокольная, Троицкая (от троек). Кузнечного Рынка не было: его построили в 1925—1927 гг. Чистый жиллюд. И еще здесь жила трудовая интеллигенция. Музей Достоевского Теперь в его последней квартире — в Кузнечном пер., а раньше он жил на Владимирском пр. На Поварской жил Некрасов, на Загородном — Шевченко, а через несколько домов музей-квартира Н. А. Римского-Корсакова. Да совсем рядом Пушкинская улица — там некоторое время была квартира Александра Сергеевича, стоит ему памятник. Несколько лет назад жители этого района вели бой за дом Дельвига, который хотели снести. В этой битве участвовали студенты, масса всякой молодежи, но в сражение это вступили даже оставшиеся в живых древние старушки-аборигены, они дежурили по ночам, пикетируя дорогой им дом. У этих старушек, когда они были совсем молодые, в 20-ые годы советское правительство отняло их храм Владимирской Божьей Матери. Но в семьях, видимо, сохранилась вера, и следующие поколения пришли в него, в свой храм, когда им его вернули. И старушки — неотъемлемая часть прихожан каждой церкви — здесь отличаются от обычных, шипящих на молодежь церковных старух. Я с первого раза, как побывала здесь, ощутила эту «домашность». Хотя моим родным храмом с детства был Собор Спаса Преображения. Мы жили всегда в районе Пантелеймоновской, Спасской и Знаменской улиц — сначала на Градненском пер., потом на Озерном, потом переехали на Моховую, там у меня прошла и блокада. Родители водили к Спасу, когда снесли маленькую чудесную церковь на Знаменской (она была ул. Восстания, а теперь ей вернули прежнее название). У Спаса в блокаду заочно отпевали отца, в 1981 году, уже из Таганки, ездила хоронить маму — тоже отпевали у Спаса. Но последние годы я стала бывать там реже, хотя всегда хожу туда к иконе, на которой в большой группе святых есть Николай Чудотворец и мученица Татьяна — маму тоже звали Татьяна. Но этот собор стал очень парадно официальным — у него большое историческое прошлое, поэтому туда всегда приезжают всякие иностранные делегации, и вечно снимает во время службы предводитель «600 секунд» г. Невзоров. Это все мешает сосредоточиться и обрести то, что обычно дает посещение храма. А особенно в праздник.

Вот я и пошла на Троицу к Владимирской. День был солнечный, и на душе был мир и свет. Особой толпы не было. Кропили березку. Без толкотни подходили к кресту. Я не торопилась и среди таких же, как я, одуванчиков, осталась, чтобы спокойно подойти приложиться. Среди стайки подобных себе. Заметила приличного вида мужчину средних лет. Джинсовый костюм, сумочка через плечо. Недалеко от меня. А подходила я после того, как у столика с просфорками взяла свою и стала искать бумажку, чтобы завернуть ее. Для этого вынула из сумки (простая открытая сумка, наподобие продуктовой) косметичку. Бумажки в ней не нашла, просфору положила в карман, а косметичку опять опустила в сумку. Все дальнейшее произошло в течение 5—7 минут. Довольно свободно отошла от креста и пошла из храма. Вышла на улицу и обратила внимание на то, что сумка у меня какая-то легкая. Сунула руку — косметички нет. А она была там главным весом. У меня привычка носить с собой все документы: паспорт, чл. билет, свидетельство участника войны, все пропуска на «Ленфильм», в свой театр в Питере, пенсионное удостоверение, пропуск в Пушкинский заповедник, наконец, в Театр на Таганке. Все было в этой косметичке. Да еще порядочно денег и три старинных серебряных монеты — хотела зайти в магазин нумизматики, узнать, что они стоят, если продать. Вернулась в церковь. Думала, что тот, кто вытащил, удовлетворится хорошей поживой, а документы отдаст в свечной ящик. Не случилось. Обслуживающие храм люди вместе со мной сокрушались. Очень милый пожилой сторож пошел со мной, чтобы обойти весь сквер у церкви. Он, оказывается, каждый день выметает из этого сквера по десятку кошельков (часто с документами), которые бросают за ограду прирыночные воры. Да и в храме, по его словам, таких случаев бывает много. А мне горше всего было то, что случилось это именно в храме.

Милиция по поводу паспорта, домашние объяснения — это сейчас опускаю, и так уже Вам, наверное, надоело все это читать. А дальше — самая суть того, что Вас интересовало. Я уехала через несколько дней в Москву, а в этот же день явился к дочке именно этот мужчина (по ее описанию) и принес мою косметичку. «Я бы не принес, — сказал он, — но обнаружил у Тат. Ник. пропуск в Театр на Таганке. Я преклоняюсь перед Высоцким, и уж если Т. Н. работает в его театре, я не могу оскорбить его память и обидеть ее. И передайте Т. Н., что я никогда больше не буду воровать. Здесь все...» Ну, ни денег, не монет, конечно, там не было. Дочка сказала, что по его внешности в голову не придет, что он причастен к такой профессии. Да мне и не пришло. Но владеет он ей блестяще.

Валерочка, Вы извините, что накатала Вам столько ерунды, что-то толкнуло — не знаю почему. И еще прошу прощения за небрежности, помарки, а переписывать не хочу — как написалось, так и пусть. Даже пунктуацию не выверяю. Хоть и стыдно профессиональному писателю посылать такую чушь. Просто что-то в Вас для меня есть очень душевно близкое, вот и распустилась. Это от старческого одиночества и от того, что меня всегда растапливает Ваш талант — и на сцене, и в книгах, и в жизни. Обнимаю Вас и нежно люблю.

Татьяна Журавлева,

артистка Театра на Таганке.

Двадцать лет без Высоцкого, или Позвольте пару слов без протокола...

Открылся лик. Я стал к нему лицом,

И он поведал мне светло и грустно:

«Пророков нет в отечестве твоем,

Но и в других отечествах не густо».

В. Высоцкий

«А ведь всей этой блатной оголтелости не форточку, не окно открыл, но стену проломил и впустил в наш дом погань не кто иной, как Владимир Семенович Высоцкий. Он, он, дорогуша, он, кумир современников, хрипел им о недостатках, о правилах нашей жизни и морали. Теперь, когда публика насытилась напевом Высоцкого и сделалось возможно прочесть его всего, приумолкли восторженные вопли о страдальце-гении. Не был он никаким страдальцем, забубенной головушкой он был и забулдыгой, пьяницей и наркоманом, но при этом умел прекрасно играть на сцене и в кино, виртуозно владел гитарой и сгубил себя и свой талант сам» (В. Астафьев, «Затеси», «Новый мир», № 2, 2000).

В «Независимой газете» от 27 апреля читаю прямо противоположное.

Из интервью с вице-губернатором Санкт-Петербурга адмиралом, доктором военных наук, профессором Вячеславом Николаевичем Щербаковым.

«Корр. О, вице-губернатор цитирует Высоцкого!

В. Н. Что ж в этом удивительного? Я еще в бытность свою на Северном флоте за «распространение» Высоцкого серьезные «внушения» получал. Зря, кстати, тогда с ним пытались бороться. Высоцкий — это плоть от плоти России, поэтому он понятен и любим всеми. Известно, что любимым поэтом Высоцкого был Пушкин. И так же, как в свое время «Евгений Онегин» стал «энциклопедией российской жизни», песни Высоцкого стали нерукотворным памятником его времени...

...Тем же, кто Высоцкого не знает (я имею в виду прежде всего молодежь), нужен первый толчок. Дальше гений Высоцкого не оставит человека равнодушным, если, разумеется, у того есть душа».

Об одном и том же с такой поразительной разностью. С такой взаимоисключаемостью «прочитали всего» Высоцкого два уважаемых человека, заметьте — сегодня. Спустя двадцать лет после смерти поэта. И сколь различны эти оценки не только по содержанию, но, что не менее важно, по форме.

Нет, не приумолкли «восторженные вопли». Значит, поэт, тексты которого разлетелись по нашей жизни пословицами и поговорками, жив, и еще как минимум лет двадцать будет жить. А кого из нынешних через десять хотя бы лет после ухода будут читать и чтить — бо-о-о-ольшой вопрос. Не был он забулдыгой и забубенной головушкой, упорный ум это был. Иначе не сочинил бы он и не спел столько, не сыграл бы столько замечательных ролей в театре — в учреждении режимном в смысле дисциплины, не снялся бы более чем в двадцати фильмах. Это при том, что его запрещали снимать или в лучшем случае — «не рекомендуем...»

Это был организованный и дисциплинированный работник, живший в режиме гениальности, пока его не настигал недуг проклятый, от которого он страдал бесконечно сам, который в себе ненавидел и который мешал ему больше, чем всем окружающим, за что его можно только пожалеть, погоревать... но уж никак не пинать.

Иначе Есенин — алкоголик, Достоевский — эпилептик, а Чайковский... простите за непротокольность. Одного «забулдыгу» российского — Рубцова Николая — жалеем, а другому отказываем в милосердии. И не владел он виртуозно гитарой, из которой едва выжимал чуть более пяти аккордов. Виртуозно он владел как раз стихом, за рифму которого Нобелевский лауреат Иосиф Бродский называл его лучшим поэтом на советском пространстве, говоря, что смерть Высоцкого — это потеря для русского языка, а не только для русской поэзии. Хвалить Высоцкого за гитару, все равно что хвалить Жана Габена за его коров, не видя в нем Великого Артиста. Нет, Высоцкий был одаренный музыкально человек. Его композиторский дар засвидетельствовал Альфред Шнитке, отмечая разнообразие мелодий и ритмов поэта и композитора. А спектакль Театра на Таганке «Владимир Высоцкий», где звучат произведения в исполнении автора и его коллег по театру, Шнитке называл «современной оперой».

Опираюсь на оценку высочайших авторитетов в поэзии и музыке опять же в связи с вышеприведенными высказываниями современников, как бы опережая возражения: «Ну, то адмирал, а то писатель. Да еще такой большой». В том-то и дело, кабы не большой и любимый — не возражал бы.

О том, что «не был он никаким страдальцем». Где поэт берет и находит свои страдания и беды — вопрос к космосу. Приведу дословно один разговор с Высоцким незадолго до того гибельного июльского двадцать пятого дня:

Высоцкий. Золотухин! (Заметьте — Золотухин, а никак по-другому, это всегда означало, что разговор будет в глаз, а не в бровь.) У вас на Алтае по плану 16 центнеров с гектара. Вы же в лучшем случае на круг собираете по 12 центнеров с гектара. А план вы выполняете?! Вы откуда хлеб берете?

Я остекленел. Я оцепенел. Я долго не мог въехать в его вопрос, в его заботу. А когда въехал — озверел. Меня захлестнуло этакое внутреннее негодование, бешенство от бессилия что-нибудь ему связное ответить.

Золотухин. Да какое тебе дело до нашего хлеба?! Какое тебе дело, где мы дрожжи достаем и куда брызги полетят?! И откуда ты про это знаешь?

Высоцкий. Из «Правды»...

Он, оказывается, читал ту «Правду», на которой восемь страниц одних цифр и которую мы сразу относили в нужное место, а он ее читал с карандашом в руках и у него не сходилось! Считал!!! Потому что у него болело!!! Страдало. Стыдно сказать, у меня, человека оттуда, давно не болело, а если болело, то временами и по чуть-чуть, а у него болело и на разрыв. И если верить зацитированным словам поэта Гейне, что «трещина мира проходит через сердце поэта», то почему я не должен верить поэту Высоцкому, что «трещина» за алтайский урожай действительно проходила через его сердце? Это к вопросу у кого что болит и кто за что страдает.

Теперь у меня все больше и больше свободного времени. В кино не зовут. В театре я постепенно выхожу из игры. Не потому, что меня теснит молодежь, а так, волею обстоятельств и собственной лени я оказываюсь незадействованным то в одном спектакле, то в другом. По вечерам в своем театре я теперь чаще стою у «прилавка», чем на сцене. Продаю свои книжки, торгую своим прошлым. В семи случаях из десяти их покупают потому, что там про Высоцкого. Ни одного концерта, ни одной встречи, чтобы меня не попросили прочитать или спеть что-нибудь из Высоцкого или рассказать о нем. Он меня кормит в прямом, камбузном смысле этого слова. Словом — кормилец.

Всякий день начиная с молитвы среди икон, дорогих моему сердцу образов и книг (и Астафьева тоже), я вижу гипсовый лик Высоцкого, посмертную маску под номером III, подаренную мне художником Юрием Васильевым. Я разговариваю с ним. Двадцать лет без Высоцкого — и ни дня без него. Жизнь — послесловие, так выпало по судьбе. И я не ропщу.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.