Рождение ужаса

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Рождение ужаса

1

Врангель уже плыл из Севастополя в Турцию, когда Унгерн, отступив от Урги, вновь расположился лагерем на Тэрельдже. Преследовать его Чу Лицзян не решился, но настроение в дивизии было подавленное. По словам Торновского, «нравственный ущерб», причиненный неудачным штурмом, усугубился «экономическим кризисом».

Азиатской конной дивизии грозила реальная опасность превратиться в пешую — начался падеж лошадей, не привыкших обходиться без овса. Требовалось заменить забайкальских лошадей местными, но взять их было негде, как и скот для котлов. Монголы угнали табуны и стада подальше от района боевых действий, в округе попадались лишь юрты последних бедняков. «Достаточно было взглянуть на этих исхудалых, почерневших от грязи и дыма кочевников, чтобы понять, что здесь ничего не добудут самые искусные фуражиры», — вспоминал Князев.

Стояли морозы, а раздобыть юрты удалось не сразу. Теплую одежду сами шили себе из овчины и бычьих шкур по доисторической технологии — используя жилы животных вместо отсутствующих ниток и дратвы. Обувь износилась, нужда заставила изобрести так называемый «вечный сапог»: ногу плотно обтягивали только что снятой, еще теплой шкурой, а затем быстро ее сшивали. Застывая, шкура принимала форму ноги, сидела мертво и не снималась месяцами.

Мука кончилась, питались только мясом, да и его не хватало. При таком рационе люди ходили полуголодные, многие страдали выпадением прямой кишки. Чай, табак, спички и масса других обиходных мелочей стали объектом вожделения и предметом спекуляции. В победу над китайцами мало кто верил, началось «скрытое брожение», а потом и дезертирство.

В эти недели с Унгерном происходят необратимые перемены. Они отмечены всеми, кто знал его в Даурии. Из сурового, но справедливого начальника, не щадящего себя и требующего от подчиненных той же беззаветной жертвенности, он становится олицетворением первобытного ужаса — человеком, способным выносить приговоры о сожжении заживо и собственноручно пересчитывать отрубленные головы изменников. Теперь окончательно обнажаются патологические стороны его души, до того прикрытые необходимостью считаться хоть с какими-то социальными нормами. Абсолютное одиночество, абсолютная власть, крайняя степень физического и нервного истощения, непривычная трезвость и маниакальная вера в собственную всемирно-историческую миссию, которую он начинает воспринимать как возложенную на него свыше и не доступную пониманию окружающих, рождают в нем сознание своего права быть выше всех моральных законов, не признавать над собой никакого человеческого суда.

До поражения под Ургой он мог подвергать офицеров унизительным наказаниям, иногда расстреливал, но не поднимал на них руку. Отныне офицерские погоны перестают быть защитой от ударов его ташура. Восстановлена система доносительства с целью выявлять потенциальных дезертиров и вообще всех недовольных. Виновные караются с небывалой прежде жестокостью. Даурские застенки возрождены в юрте ординарца барона, хорунжего Бурдуковского по кличке «Квазимодо». Он стал главным палачом для «своих», как Сипайло — для чужих.

С Баруна было много побегов, одиночных и групповых, но погоня всегда имела преимущество в скорости, ибо двигалась на сменных, а по Хайларской дороге — на уртонных (ямских) лошадях. Добраться до Маньчжурии удалось только троим счастливчикам, в их числе капитану Судзуки, командиру Японской сотни. Думали, будто он бежал в Ургу, и Унгерн опасался, что Судзуки раскроет китайцам его секреты, главный из которых состоял в малочисленности Азиатской дивизии, но он обманул преследователей, направившись на восток не кратчайшим путем, а более длинным — по Старо-Калганскому тракту. Если бы его маршрут угадали верно, Судзуки, как всех беглецов, ожидала смерть.

Некоторые неудачники были выданы осведомителями и погибли прежде, чем сумели осуществить свой замысел. У одного офицера нашли запас лепешек, что было неоспоримой уликой, доказывающей намерение бежать. Увидев приближающегося к его юрте Бурдуковского, он попытался скрыться, но был пойман, истерзан пытками и расстрелян посреди лагеря.

Самым массовым и трагичным стало бегство сформированной в Акше Офицерской сотни, входившей в полк имени атамана Анненкова. Его временный командир, поручик Царегородцев, сам организовал этот побег. В нем участвовало 15 офицеров и 22 всадника, считавшихся рядовыми, но тоже имевших офицерское звание. Все они раньше служили у Колчака и доверяли друг другу. Доносчиков среди них не нашлось. В назначенный день Царегородцев с вечера выслал большую часть своих людей в конную сторожевую заставу на подступах к лагерю, а потом сам с остальными участниками «заговора» выехал «для проверки заставы». Соединившись, «заговорщики» помчались на восток, имея в запасе целую ночь, чтобы уйти как можно дальше. Узнать о побеге Унгерн мог не раньше утра.

Когда на рассвете ему доложили о случившемся, Князев впервые увидел барона плачущим от бессильной ярости. Впрочем, скоро «глаза его просохли и приняли обычный оттенок холодного колодца, куда страшно заглянуть». Спустя полчаса вдогонку за беглецами поскакали две сотни всадников чахарского князя Найдан-гуна.

Это были те самые чахары, которые вместе с харачинами служили в Даурии как военный «кадр» правительства Нэйсэ-гэгена. После мятежа Фушенги их перевели в Верхнеудинск, в дивизию генерала Левицкого, позже предательски убитого ими на льду Гусиного озера. Китайцы, столь же вероломно расправившись с Нэйсэ-гэгеном, отправили чахаров сторожить хлебные поля на реке Харе к северу от монгольской столицы, но после боев под Ургой они рискнули предложить свои услуги бывшему начальнику. Их предводитель Найдан-гун решил, что в создавшейся ситуации барон не станет припоминать им старые грехи, и оказался прав. Унгерн с радостью принял этих профессиональных разбойников, простив им убийство русских офицеров. Ему нужна была туземная конница, а чахарам — возможность под его покровительством грабить китайцев.

После того, как Унгерн послал их в погоню за Офицерской сотней, в лагере воцарилось напряженное ожидание. Старые даурцы жаждали крови «предателей», бывшие колчаковцы «сочувствовали отважным и с замиранием сердца ждали роковой развязки».

О дальнейшем рассказывали по-разному. Ясно только, что по дороге Царегородцев начал отделять от своего отряда небольшие группы, чтобы сбить погоню со следа, и сам вошел в одну из таких групп, но большая часть его людей, около трех десятков человек, еще держались вместе, когда были настигнуты чахарами. По одной версии, те напали на них ночью, во время привала, как то было во время резни на Гусином озере, и перебили их спящими. По другой, более вероятной, сначала угнали лошадей, пасшихся рядом с биваком, а утром, окружив беглецов, издали открыли по ним ружейный огонь. Офицеров было вдесятеро меньше, они заняли круговую оборону на вершине сопки и отстреливались три дня, пока не иссякли патроны. Кто-то, вероятно, покончил с собой, прочие были убиты и обезглавлены. Их головы чахары в кожаных мешках привезли Унгерну в подтверждение того, что задание выполнено.

Эти доказательства были предъявлены ему вечером не то пятого, не то шестого дня после побега. По рассказу Князева, которого трудно заподозрить в желании опорочить любимого начальника, к тому времени уже стемнело, поэтому Унгерн при свете костра внимательно осмотрел каждую из приблизительно тридцати голов, опасаясь, что чахары его обманут и «подсунут фальшивки в корыстных целях». Опознав бывших соратников в лицо, он пересчитал жуткие трофеи, после чего строго по счету выдал Найдан-гуну обещанную награду. По слухам, чахары получили по десять золотых империалов за голову.

Царегородцева догнали и убили в 60 верстах от границы. Все те, кто успел отделиться от главной группы, тоже погибли, живыми привезли трех человек, в том числе поручика Ждановского. Подозревая, что «метастазы заговора пронизали всю дивизию», Унгерн приказал пытать этих троих, чтобы узнать правду. В юрте Бурдуковского с них ремнями срезали кожу, срывали ногти, сажали на раскаленную печь, но ничего не добились и в назидание потенциальным дезертирам повесили в береговых кустах возле проруби на Тэрельдже, где брали воду и поили лошадей. «Утром и вечером прилетало черное воронье на труп Ждановского и гулко стучало клювами по мерзлому телу», — пишет неизвестный унгерновский офицер[84].

Еще один громкий побег был совершен дивизионным адъютантом, поручиком Ружанским, уже из нового лагеря на Керулене. Он сохранил две карандашные записки барона с какими-то распоряжениями, на которых оставил подписи Унгерна, все остальное стер и вписал новый текст: в одной записке предписывалось выдать ему крупную сумму денег, в другой — оказывать всяческое содействие в его командировке в Китай, в Хайлар. Выглядело это достаточно правдоподобно, в то время Унгерн еще надеялся на помощь Семенова и постоянно отправлял гонцов в Маньчжурию. Деньги могли предназначаться для закупки боеприпасов или для вербовки казаков и офицеров.

Дерзкая затея Ружанского почти удалась. Он все продумал и, хорошо зная характер казначея дивизии Бочкарева, явился к нему поздно вечером. Бочкарев, очень дороживший своей должностью, побоялся среди ночи беспокоить штаб и выдал деньги — 15 тысяч рублей золотом, однако наутро, терзаемый сомнениями, начал наводить справки. Подлог раскрылся, тут же снарядили погоню в лице есаула Нечаева с четырьмя казаками. Тот предположил, что Ружанский не может миновать расположенный в 30 верстах восточнее по Хайларскому тракту монастырь Бревен-хийд. Там находился лазарет, при котором служила его жена. Супруги — оба молодые, красивые, из хороших семей — страстно любили друг друга, и на смертельный риск Ружанский пошел именно из-за жены.

Сам он учился в петербургском Технологическом институте, она окончила Смольный. Ружанская была посвящена в замысел мужа и ждала его прибытия, чтобы вместе скакать дальше на восток, но он в темноте то ли сбился с дороги, то ли для безопасности поехал окольным путем, то ли на плохой лошади, с набитыми золотом тяжелыми сумами, двигался слишком медленно. Нечаев появился в Бревен-хийде раньше, чем Ружанский, и успел арестовать его жену.

Примчавшийся следом Бурдуковский по приказу Унгерна организовал показательную экзекуцию. Случай был экстраординарный, ужасной стала и кара. Ружанскому перебили ноги — «чтобы не бежал», руки — «чтобы не крал», и за неимением деревьев повесили в проеме ворот китайской усадьбы. Его жену отдали казакам и вообще всем желающим. «Для характеристики нравов, — рассказывает Волков, — упомяну, что один из раненых офицеров, поручик Попов, хорошо знавший Ружанских, также не выдержал и, покинув лазарет, прошел в юрту, где лежала полуобезумевшая женщина, дабы использовать свое право». Затем Ружанскую привели в чувство, заставили присутствовать при казни мужа, после чего тоже расстреляли. На расстрел Бурдуковский согнал всех служивших в лазарете женщин, дабы они «могли в желательном смысле влиять на помышляющих о побеге мужей»[85].

2

Первая попытка Унгерна штурмовать Ургу отозвалась на судьбах тысяч беженцев из России, рассеянных к югу от границы с Китаем. Волна насилия, выкидывая их из наскоро свитых гнезд, прокатилась от Синьцзяна до хребтов Наин-ула на западе, не затронув лишь Маньчжурию. Горели поселки, шерстомойки, торговые фактории, кое-где власти позволили советским войскам вступить на китайскую территорию, чтобы уничтожить интернированные в приграничье остатки белых армий.

В это время в Бангай-Хурэ на севере Монголии учительствовал бывший колчаковский офицер Дмитрий Алешин. Он обучал детей здешних русских колонистов письму, счету, английскому языку, истории и географии. Родители, как водится, платили ему в складчину. За зиму Алешин думал накопить денег и весной уехать в Харбин, но появление Унгерна сделало эти планы неосуществимыми. Китайцы начали разорять русские поселения в районе Кяхтинского тракта. Они знали, что Унгерн — белый, и этого было довольно, чтобы убивать всех, в ком подозревали белых офицеров. Алешин скрылся в сопках, пристал к группе таких же, как он сам, ожесточившихся беглецов, которые, в свою очередь, нападали на китайских поселенцев и отставших солдат. Командир этого маленького партизанского отряда собирался вести своих людей к Унгерну, когда их убежище выследили и попросили приюта семеро бежавших от барона дезертиров. От погони они спаслись благодаря тому, что направились не в Маньчжурию, как все, а на север, к русской границе.

От них Алешин услышал, что в Азиатской дивизии не только пленных красноармейцев, но и своих, виновных подчас в ничтожных проступках, до полусмерти бьют палками; что подозреваемым в намерении бежать льют в ноздри кипяток, поджигают волосы или поджаривают на медленном огне. Сильнее всего на слушателей подействовал рассказ о казни любимца барона, прапорщика Чернова.

Историю его преступления излагали в разных вариантах, но самым правдоподобным кажется следующий. После боев под Ургой в дивизии было много раненых, и Унгерн решил отправить их в Акшу, в тамошний госпиталь. Оторванный от всего мира, он не знал, что и над Акшей, и над Даурией уже поднят красный флаг. Командовать походным лазаретом из нескольких десятков подвод назначен был бывший полицейский Чернов (по другим сведениям — выпускник консульской школы во Владивостоке). Он прошел по степи около пятисот верст и лишь неподалеку от границы выяснил, что в Забайкалье идти нельзя. Решено было возвращаться, но продовольствие кончалось, медикаментов не было, и тех тяжелораненых, кто все равно не вынес бы дальнейшего перехода, Чернов якобы из милосердия решил отравить. Так, вероятно, излагал дело он сам, но обвинение утверждало, что смертельную дозу яда получили все имевшие при себе какие-то ценности или деньги.

В итоге лазарет обосновался в Бревен-хийде, и когда в погоне за Ружанским туда прискакал Нечаев, кто-то пожаловался ему на Чернова. Заодно обнаружилось, что он постоянно пьянствует, грабит монголов, обворовывает раненых и держит их на голодном пайке, а также принуждает к сожительству сестер милосердия. Нечаев доложил обо всем генералу Резухину, который тогда замещал уехавшего на встречу с монгольскими князьями Унгерна; Резухин распорядился посадить Чернова «на лед», то есть оставить одного на покрытой льдом реке без права развести костер (обычное наказание для уличенных в пьянстве), и сообщил о случившемся Унгерну. Тот пришел в ярость, а поскольку преступление действительно было беспрецедентным, дело не ограничилось обычными «бамбуками» с последующим расстрелом или петлей. Приказано было сжечь негодяя на костре. Экстраординарность наказания Князев оправдывал исключительной тяжестью вины Чернова, но даже он признавал, что эта казнь отодвинула ее свидетелей «на 700–800 лет назад, в глубину Средневековья».

На Святки, когда дивизия наслаждалась отдыхом и праздничным рационом, Чернову дали двести палок, затем подвесили на дереве, а под ним подожгли громадную кучу хвороста, облитого «ханой» — рисовой водкой. Среди его предсмертных проклятий одни расслышали и запомнили одно, другие — другое. Князев облек их в литературно-чеканную формулу: «Здесь вы меня жжете, подождите, на том свете я вас пуще буду жечь!» — будто бы крикнул Чернов своим палачам, имея в виду, что всем им, включая его самого, уготован ад, но уж там он как более важный преступник будет мучить менее важных.

Унгерн, как всегда в таких случаях, отсутствовал, но посмотреть на казнь собралась вся дивизия. Скоро, однако, зрителей рядом с костром почти не осталось. По словам Макеева, «жгутовые нервы унгерновцев не выдержали страшной картины». Хотя сам он, похоже, не ушел до конца, иначе не увидел бы, что едва пламя подобралось к ногам уже потерявшего сознание Чернова, «кожа на ступнях завернулась, как завертывается подошва, брошенная в огонь, и сало полилось и зашипело на ветках». Такого рода описания редко рождаются с чужих слов.

«Огонь побежал вверх по белью, — рассказывал Анониму очевидец, — волосы поднялись дыбом и вспыхнули. Ноги почернели и становились все тоньше, туловище покрылось огромным красным пузырем». Наконец веревки перегорели, и труп рухнул в костер. Наблюдательный Макеев отметил, что голова Чернова «превратилась в череп негра — курчавый, из черного пепла, барашек».

Когда рассказ о казни Чернова был закончен, один из товарищей Алешина, тоже бывший офицер, сказал: «Этого не может быть!» Сожжение человека на костре вызывало в памяти разве что картинку из книжки об ужасах инквизиции. Даже люди, прошедшие сквозь мясорубку Гражданской войны, не могли поверить, что в роли Торквемады выступает не кто-нибудь, а современный культурный европеец, аристократ, белый генерал.

Удручало и то, что русские офицеры не протестовали, превращаясь в соучастников этого варварства. Не случайно возникла легенда, будто один мягкосердечный офицер, будучи не в состоянии вынести подобное зрелище, но бессильный что-либо изменить, при казни Чернова подорвал себя ручной гранатой.

Позднее, во время похода в Забайкалье, в стоге сена заживо сожгли заподозренного в большевизме студента-медика Энгельгардт-Езерского, и этот случай породил аналогичную легенду: якобы некий свидетель казни, интеллигентный молодой человек, незадолго до того попавший в Азиатскую дивизию, настолько был потрясен страшной расправой, означавшей для него крушение всех идеалов, что бросился в Селенгу и утонул. Обе истории абсолютно недостоверны, и обе говорят о том, что унгерновцам хотелось отыскать в своих рядах хотя бы двоих праведников, ценой собственной смерти способных искупить вину остальных.

Монголы, при их воинственном прошлом едва ли не самый мирный из азиатских народов, свирепости Унгерна ужасались еще сильнее, но им и легче было принять ее как должное, если титул «Бога войны», которым наградили его кочевники, не был только лестной метафорой. Возможно, Унгерн сравнивался с воинственным покровителем лошадей Чжамсараном (он же Бег-Дзе) или даже был провозглашен его перерождением.

Это гневное божество из разряда дхармапала (по-тибетски — срунма или докшит), хранитель веры, устрашающий и беспощадный. Старший современник Унгерна, русский монголист Алексей Позднеев, изложил схему медитации, которую практиковали почитатели Чжамсарана. Прежде всего следовало представить все пространство мира пустым, затем в этой пустоте увидеть безграничное море человеческой и лошадиной крови с поднимающейся над волнами четырехгранной медной горой. На вершине ее — ковер, лотос, солнце, трупы коня и человека, а на них — Чжамсаран, коронованный пятью черепами. В правой руке, испускающей пламя, он держит меч, упираясь им в небеса; этим мечом он «посекает жизнь нарушающих обеты». На его левой руке висит лук со стрелами, в пальцах он сжимает сердце и почки врагов веры. Его рот «страшно открыт», четыре острых клыка обнажены, брови и усы пламенеют, как «огонь при конце мира». Рядом с ним восседает на бешеном волке бурхан Амийн-Эцзен с сетью в руках, предназначенной для уловления грешников. Другие спутники Чжамсарана — безжалостные меченосцы и палачи (ильдучи и ярлачи). Они облачены в кожи мертвецов, держат в зубах печень, легкие и сердца врагов буддизма, лижут их кости и высасывают из них костный мозг.

Сам не способный достичь нирваны, Чжамсаран сражается со всеми, кто препятствует распространению «желтой религии», причиняет зло ламам или мешает им совершать священные обряды. Унгерн принял на себя ту же роль, объявив войну безбожным гаминам, которые оскорбляют Богдо-гэгена, убивают лам и запретили богослужения в столичных монастырях. При таком подходе всякий, на кого обращался его гнев, будь то дезертир, пьяница или сожженный Чернов, становился врагом «желтой религии», а палачи типа Сипайло и Бурдуковского — спутниками Чжамсарана.

Если Унгерн действительно был провозглашен его перерождением, новый статус барона мог и не быть закреплен официальным актом в духе прецедента полуторавековой давности, когда Екатерину II объявили воплощением Дара-Эхэ (Белой Тары), всевидящей богини милосердия с глазами на руках и на ступнях ног[86]. Любой монастырь, а то и просто группа лам из соображений патриотического свойства, по приказу или за деньги могли обнаружить в бароне признаки какого угодно божества из разряда воителей.

В свиту Чжамсарана включали зверей и птиц, ведущих ночной образ жизни или питающихся падалью — шакалов, диких собак, лис, грифов, сов. Отсюда уже недалеко до рассказов об усеянных человеческими костями сопках вокруг Даурии, где воют волки и одичавшие псы, и где Унгерн по ночам проезжал на свидание со своим любимцем-филином. В одном случае «кровавый барон» представал божеством, в другом — демоническим безумцем, но в данном пункте кочевник-буддист не слишком отличался от русского интеллигента. Они по-разному драпировали реальное зло, но делали это с одинаковой целью — защититься от ужаса жизни, который просто так, в грубой наготе, нормальному человеку принять и пережить невозможно.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.