I

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I

В сентябре 1808 года в немецком городке Эрфурте, находившемся во власти французов, состоялось свидание Наполеона с Александром I. Их отношения были как будто превосходными. Тем не менее о возможности войны говорили не меньше, чем говорят о ней теперь...

В Эрфурте должно было произойти нечто вроде сессии Объединенных Наций. Приглашений было разослано много. Кроме двух императоров, в немецкий городок приехало четыре короля и множество других владетельных особ, с родными, министрами, свитой. Талейран убеждал приехать австрийского императора. Тот после долгого колебания решил не ездить, прислал барона Винсента - как теперь сказали бы, «в качестве наблюдателя».

Разумеется, формы дипломатических переговоров в ту пору резко отличались от нынешних. Хозяевами были французы, и Наполеон решил удивить мир пышностью - точно предчувствовал, что это в его жизни последнее зрелище такого рода. С начала сентября из Парижа стали уходить в немецкие земли фургоны с мебелью, коврами, посудой, шампанским. Ушли в Эрфурт французские гусары, кирасиры и гренадеры. Для гостей в городке были заняты лучшие правительственные здания и частные дома, а дежурить в них должны были особо подобранные гиганты-гвардейцы. Выехала в Эрфурт по распоряжению правительства и труппа Французской Комедии, во главе с Тальма. Артисток приглашали не по известности и не по таланту, а по их наружности и готовности к услугам. У Наполеона были свои взгляды на обстановку дипломатических свиданий. В Париже ходило множество анекдотов о том, как и для чего или, точнее, для кого выбирались артистки. Впрочем, это были не только анекдоты. Австрийский посол в Париже, впоследствии столь знаменитый Меттерних докладывал своему правительству, как подбиралась труппа для гастролей в Эрфурте. Сплетники говорили, что одна из артисток, необыкновенная красавица, будто бы предназначенная для самого императора Александра, выехала из Парижа на седьмом небе от радости, ready to kill, как говорят американцы. Были и инциденты. Наполеон вычеркнул из списка тридцати двух отправлявшихся в Эрфурт артистов жену Тальма: она ему не нравилась. Знаменитый актер в отчаянии добился аудиенции и горько жаловался: «Неслыханная обида! Как же можно!» Император уступил своему любимцу, но в Эрфурте после первого же спектакля запретил госпоже Тальма выступать.

По другому обычаю, тоже давно больше не существующему, все везли всем подарки. Александр I привез Наполеону три великолепные собольи шубы. Одну из них французский император четырьмя годами позднее предусмотрительно захватил с собой в русский поход и носил ее во время отступления из Москвы. Наполеон подарил царю драгоценный несессер и что-то еще. Готовилась с обеих сторон и щедрая раздача орденов, вплоть до самых высоких.

Были намечены спектакли, обеды, приемы, охоты и другие развлечения. Для большей культурности на торжества пригласили и писателей. Этот обычай не вывелся. В Москве на прием в честь знатных гостей обычно приглашался Алексей Толстой, а до него - Максим Горький. В Эрфурт приехал Гёте. Пропорция в ценности человеческого материала интересная. Если не такую же, то сходную можно было бы установить и между государственными людьми того и нашего времени. Наполеон, конечно, не в счет, но и такие люди, как Каннинг, Джефферсон, Талейран, Меттерних, Александр I, Сперанский, Штейн, даже Гарденберг, Коленкур и Румянцев по уму и культуре выгодно выделяются на нынешнем фоне (устраним из него Черчилля).

Не могу вспомнить, где я читал, будто в Эрфурт должен был приехать Гегель. Он был поклонником Наполеона и интересовался политикой; писал даже где-то в провинции политические статьи - вот уж именно слон выходил танцевать. Но у него вышли неприятности: только что появившаяся тогда «Феноменология духа» не имела успеха. Шеллинг его затмевал. Гегель не приехал и на торжествах не был. Кого именно из великих советских философов теперь в Москве приглашают на обеды в честь высокопоставленных иностранцев? Ведь Емельян Ярославский умер.

Автор этих строк по роду своих занятий читал много отчетов о встречах между разными правителями мира. Почти все эти встречи были «историческими». Тем не менее отчеты о них трудно читать без улыбки: так велико несоответствие между возлагавшимися надеждами, подписанными решеньями и действительными результатами. Иногда склоняешься к мысли, что личные встречи, в сущности, необходимы лишь тогда, когда один высокопоставленный человек намерен предложить другому что-либо такое, чего письменно не скажешь: слишком страшно или слишком стыдно. Одного такого случая я коснусь в настоящей статье. Это, конечно, случай редкий. По общему же правилу, лучшие договоры в истории заключались людьми, ни на какие свиданья не ездившими. Обыкновенные почтово-телеграфные сношения неизменно оказывались не только самым дешевым и скромным, но и самым разумным и выгодным способом переговоров. В дипломатической ноте неторопливо обдумывается и взвешивается каждое слово. При исторических свиданиях слишком часто происходят печальные импровизации. Иногда люди приезжают для одного, а занимаются совершенно другим. О роли обедов, блестящих экспромтов, чарующих тремоло, многозначительных обменов взглядами, а также случайных обмолвок, плохо расслышанных или плохо понятых замечаний, мелких обид и столкновений лучше не говорить. Тем не менее - о роковой роли шампанского. При чтении некоторых недавних мемуаров нельзя отделаться от впечатления, что, по крайней мере, некоторые люди были на этих свиданиях порою не совсем трезвы. Одну сцену в мемуарах Черчилля (с появлением Эллиота Рузвельта) иначе и объяснить невозможно.

Наполеон вместе с маршалом Бертье выехал из Парижа 23 сентября. Обычно он сообщал приближенным о своих передвижениях за час до отъезда, чем приводил в отчаяние гофмаршальскую часть. Маршрута тоже не указывал, так что дворцовое ведомство задолго высылало лошадей и продовольствие на все дороги, по которым император мог проехать. Едва ли он делал это по политическим соображениям. Хотя террористы не раз пытались его убить, он почти никаких мер по обеспечению своей безопасности не принимал. Это неизменно объясняли его «фатализмом». Но впоследствии, на острове Святой Елены, он сказал, смеясь, графу Лас Казу, что отроду фаталистом не был и даже не понимает смысла этого слова: нарочно способствовал своей репутации «фаталиста», так как она действовала на воображение народа.

На этот раз он заранее указал и день отъезда, и маршрут. Рано утром разбудили императрицу Жозефину, он с ней простился, как почти всегда, очень нежно: говорил, что порядочного человека легче всего отличить по его отношению к жене, детям и прислуге. Может быть, на этот раз был еще нежнее обычного: собирался жениться либо на русской великой княжне, либо на австрийской эрцгерцогине. Это также должно было выясниться в Эрфурте. То, что он, собственно, был женат, не имело, конечно, значения: можно развестись. Жозефина это знала и была в совершенном отчаянии. Надеялась только на суеверность императора - все чаще ему говорила, что принесла ему счастье. Он сам так думал и долго колебался, - если только не выдумывал зачем-то в своей репутации суеверности. Жене не говорил, но с наиболее умными из приближенных позднее совещался: на эрцгерцогине или на великой княжне? Талейран стоял за эрцгерцогиню, Коленкур - за великую княжну. Император, впрочем, не верил ни тому, ни другому - мало ли чем может объясняться их совет, - однако доводы выслушивал. Камбасерес присоединился к Коленкуру и привел свой довод: «Ваше величество, все равно вы будете воевать и не далее, как через год. Скорее всего, вы будете воевать с тем императором, на дочери или сестре которого вы не женитесь. А так как Россия могущественнее Австрии, то женитесь на великой княжне». Очевидно, глубокие социологические объяснения причин войн не приходили в голову советникам Наполеона. Между тем они стояли очень близко к кухне мировых событий и были люди весьма неглупые.

По своему обыкновению, император несся с необычайной быстротой. Мамелюк вез с собой серебряную фляжку с водкой. Быть может, это также было связано с какой-либо приметой, император почти никогда водки не пил. Порою он пропускал станции, на которых были приготовлены обеды; останавливался в глухих деревушках и там требовал, чтобы ему тотчас подали цыпленка. Он, впрочем, даже не замечал, хорошо ли то, что он ест. У него служили лучшие в мире повара, но обед продолжался минут десять, и приглашенные знали, что перед обедом у императора надо предварительно пообедать дома. В дороге, если замученные спутники умоляли остановиться на ночлег в какой-нибудь захудалой мэрии, он соглашался, принимал ванну (ее всегда с ним возили), еле прикасался к еде, затем объявлял, что хочет не спать, а играть в «двадцать одно». Надо думать, приближенные всячески старались ему проиграть, однако на всякий случай император открыто «помогал судьбе»: придворным было известно, что он мошенничает в игре. Помогал судьбе в картах и Мазарини: на смертном одре тоже играл, передернул, выиграл - и умер. Но он, несмотря на свое колоссальное богатство, поступал так из алчности. Наполеон, выиграв, никогда денег не брал, оставлял все прислуге. Вероятно, руководился привычкой к обману и нелюбовью к неуспеху. Затем ему разбивали его «походную кровать». Таких его кроватей существует в разных музеях немало. Эту он в Эрфурте подарил Александру I. Царь был доволен и польщен: «Походная кровать Наполеона!»

Спал он в дороге всегда очень мало, часто просыпался, вскакивал по нескольку раз в ночь, вызывал замученного на всю жизнь секретаря Менневаля, диктовал ему, снова ложился и мгновенно засыпал. Письма Наполеона и из Парижа, и из разных стоянок - клад не только для историка, но и для психолога. Писал он в разных стилях; турецкому султану, персидскому шаху писал в стиле восточном, цветистом на «ты»: «Я властелин Запада, ты властелин Востока...», «Мы с тобой как правая рука и левая рука...» Разумеется, знал, что и зачем делает. Советы давал по существу, не цветистые, а весьма практические. Поднимал Восток то против России, то против Англии, иногда против обеих, посылал своих агентов за тридевять земель, сочинял или приказал сочинить какое-то «Письмо старика-турка к своим собратьям». Хотел управлять Востоком. Прежде собирался восстановить еврейское царство и объявить себя еще и иерусалимским королем. Наполеон находился на небывалой в истории вершине успеха и, видимо, терял в уме границу между возможным и невозможным. «Невозможно? Да разве то, что я уже сделал, было возможно!»

По дороге в Эрфурт он, вероятно, о Востоке не думал. Но, как всегда, думал о политике и войне целый день и большую часть ночи. Так и говорил: «Я всегда думаю, всегда». Больше всего, верно, думал о России, о царе, о том, чего надо теперь потребовать. Рассчитывал только на себя. Взял с собой много людей - и никому из них не верил. Допускал, что все его при случае предадут или уже предают. Самым умным из советников был Талейран, но его он считал вором и изменником. Не далее, как через месяц вдруг в Тюильри в присутствии многих людей устроил ему дикую сцену. При общем гробовом молчании в ярости кричал ему на весь зал: «Вы вор, обманщик и подлец! Вы продали всех, продали бы родного отца!.. Разве не вы погубим того несчастного (разумел герцога Энгиенского)? Это вы мне указали, где он находится, это вы требовали его казни!..» И уж совсем, по-видимому, в невменяемом состоянии, перешел к непристойным словам и сообщил Талейрану (который, впрочем, отлично это знал), что его, Талейрана, жена находится в связи с герцогом Сан-Карлосом{114}.

Не верил он и Александру I, хотя и говорил, что часы, проведенные с ним в Тильзите, были «лучшими часами его жизни». Царь писал своей сестре: «Бонапарт уверяет (pr?tende), что я дурак. Хорошо будет смеяться тот, кто будет смеяться последний». Откуда он взял это предположение? Ни в письмах Наполеона, ни в воспоминаниях о нем я такого отзыва о царе не встречал. Напротив, он признавал Александра умным и хитрым человеком, хотя и лишенным твердой воли и не надежным. Говорил, что царь «самый тонкий из них всех» (то есть из европейских монархов). До знакомства с Александром I Наполеон, как все, считал его «мистиком». В Тильзите, где они познакомились и вели долгие разговоры не только о политике, был изумлен: какой мистик! «Он говорит о религии, но он материалист, настоящий материалист!» Такого определения «коронованного Гамлета» не давал, кажется, никто ни в России, ни за границей. Между тем Наполеон знал царя отлично.

России же он, естественно, не знал. Иногда называл ее «химерой». Знал только, что она очень могущественна и богата («О богатствах России никто не имеет понятия», - говорил он и на острове Святой Елены). Предполагал также, что она со временем будет владычествовать в мире. Обычных же пошлостей о русской душе не говорил.

Смеяться над «ame slave» в ее нынешнем иностранном понимании, с балалайками, Достоевским и княгинями Петрушками, так же банально, как обосновывать это понимание на западный манер. Я настоящую статью пишу с разными отступлениями и прошу это извинить. Скажу, что самое понимание «славянской души» было в ту пору совершенно не такое, как теперь, хотя и не менее нелепое. В девятнадцатом веке на Западе считалось, что особенность русской души - это ее всеобъединяющее и примиряющее начало. Русские - самый единый и согласный народ на свете. Высшего своего распространения эта идея достигла в конце столетия -в пору франко-русских торжеств, последовавших за памятным приходом во Францию русской эскадры. Обе страны тогда влюбились одна в другую. Как писал великий ученый Пастер, французский народ «открыл русскому и свои объятия, и свою душу». Виконт де Вогюэ, один из главных творцов «славянской души» в ее первом издании, в своей речи на нашумевшем банкете и разъяснил эту особенность русской души. Мало того, что ее магическое начало царит в самой России, - оно объединяет своим появлением и другие страны. Забавно то, что русские люди, по крайней мере многие, признали, что французы совершенно правильно определили основное начало русской души. «Оно, - писал С. С. Татищев (а ему, казалось бы, знать), - именно заключается в нашем национальном свойстве собирать и соединять разъединенное».

Наполеон совершенно не верил в объединяющее начало русской души. Он даже порою собирался использовать ее разъединяющее начало. Окончательного плана не было и у него. Через много лет он говорил, что война с Россией возникла в 1812 году случайно. Да он и до этой войны, в апреле 1811 года, писал вюртембергскому королю: «Война разыграется вопреки мне, вопреки императору Александру, вопреки интересам Франции и России. Я уже не раз был свидетелем этому». Слова поистине поразительные. Однако, каковы бы ни были его колебания, общая идея у него была и, как известно, заключалась в установлении его власти над всей Европой (что тогда почти означало: над всем миром). Свою идею он считал прогрессивной и не раз говорил, что его диктатура, осуществлявшаяся без особенной жестокости и, во всяком случае, без террора, его единая европейская империя с гражданским равноправием, с общим для всех стран законодательством, с отменой границ и с разоружением, была гораздо высшей государственной формой, чем феодальный деспотизм отсталых европейских монархий. На острове Св. Елены он говорил, что собирался после победы над Россией образовать под своей властью европейскую федерацию, где человек любой национальности чувствовал бы себя дома, полноправным гражданином, где бы он ни жил - в Париже ж или в Москве, Берлине, Вене, Риме. Не было бы никаких границ, везде действовали бы одни и те же законы, и применялся бы Наполеонов кодекс. Произошло бы всеобщее разоружение, нигде не было бы армий, кроме небольших вооруженных сил, необходимых для поддержания порядка. Говорил даже, что тотчас после того, как начал бы понемногу гладко работать этот колоссальный механизм, он сам положил бы конец своей диктатуре, а его сын, достигнув совершеннолетия, стал бы еще при его жизни и под его руководством конституционным монархом Европы. Конечно, все это было будущее время или сослагательное наклонение.

Как ни странно, совершенно точного плана он не имел для Эрфурта. Ближайшей его задачей было окончательно отделить Россию от Австрии и Пруссии. По некоторым данным, он собирался в Эрфурте объявить себя «Императором Запада». Однако разговора об этом не поднял. Собирался прельщать партнеров своим порядком и при случае запугивать их возможностью якобинской революции в их собственных странах. Эту революцию он и в самом деле считал очень возможной. В молодости видел ее вблизи - на ней и вышел в люди. В 1808 году о ней везде все позабыли. Немец Рейхгарт, проживший при Наполеоне одну зиму в Париже, говорит, что революции точно никогда и не бывало: о ней парижане помнят только как «о времени, когда не было дров». Другой наблюдатель, очевидно, любивший статистику, замечает: быть может, один француз из десяти действительно хотел всего того, что произошло в стране, но теперь во Франции не найдется и тысячи человек, желавших свержения наполеоновского строя. Сам император держался другого мнения. Он о революции помнил. До конца своего правления имел много секретных агентов среди якобинцев и платил им огромные деньги. Разумеется, всех, кого можно было подкупить или соблазнить, подкупал и соблазнял. Среди ближайших к нему людей при его дворе были и бывшие цареубийцы, и бывшие эмигранты из Кобленца. Иностранные наблюдатели изумлялись: как эти люди могут не только уживаться, но и поддерживать между собой дружеские отношения. «Только он один мог этого добиться!» Талейран, бывший придворный Людовика XVI и бывший революционер, чрезвычайно это одобрял: одних простит революция, другие простят революцию.

В сущности, главная из многочисленных политических мыслей Наполеона заключалась в том, что мир непрочен, чрезвычайно непрочен, что его должно укрепить, что это главная задача государственного человека. Вдобавок он был убежден, что править можно только «в ботфортах со шпорами». Но ботфорты имел в виду не общедоступные: имел в виду свою военную славу.

Незачем, конечно, теперь расценивать «наполеоновскую идею». Чего бы она ни стоила сама по себе, ее, в пределах человеческого предвиденья, навсегда погубили последовавшие глупые или чудовищные пародии. Сам Наполеон был убежден, что не было другого выхода из хаоса якобинской революции. Он был ее сыном, но и отцеубийцей. Для него якобинцы были тем, чем (без «родства») были, скажем, для Бисмарка социалисты. Чаще всего идея «непрочности мира» в XIX веке выливалась именно в форму борьбы против социализма, связанной с политическими репрессиями. Единственная форма, с репрессиями почти не связанная, это малоизвестная, никаких последствий не имевшая попытка австрийского канцлера графа Бейста ответить на создание Первого Интернационала созданием культурного контринтернационала, который должен был объединить церкви, университеты, либеральную «еврейскую» печать и т. д. Граф Бейст именно с Бисмарком первым своей идеей и поделился. Бисмарк, хотя Бейста терпеть не мог, сначала пришел в восторг, но потом поостыл.

Теперь в совершенно измененной демократической форме возрождается идея единой Европы - и возрождается ввиду «непрочности мира». Очень отдаленно она связана с наполеоновской идеей. Сам же Наполеон в свою идею верил твердо до конца своих дней. Он на острове Св. Елены говорил, что в дни своего царствования имел бы возможность вызвать революцию в Европе и России. «Но я не мог и не хотел стать королем Жакерии... Революция величайшее из всех зол».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.