Традиция, модерн и сверхмодерн
Традиция, модерн и сверхмодерн
Жёсткое разделение и противопоставление мира Традиции и Модерна, то есть, казалось бы, мира разума, вообще изначально неверно. И следование традиции, и следование рациональному – лишь два этапа развития цивилизации и познания мира. Есть три причины ошибочности этого противопоставления.
Во-первых, мир традиции сам был не первичен – ему предшествовал мир своего рода накопления и формирования знаний и традиций. Мир, условно говоря, рассудочности, готовый к познанию, ещё не оперировавший категориями абстрактного и универсального, не нёсший в себе представления о единстве мира и его законов.
В Римской империи он приходит к некому чувствованию такого единства, но ему ещё не хватает знаний, чтобы объяснить это единство рационально. Побеждает монотеизм, выведший принцип единства мира – на уровне принятия традиции такого единства – из имевшегося опыта – представлений как о внешнем мире, так и о морали и ценностях, то есть мире внутреннем. Таким образом, сама традиция всегда строилась на принятии опыта рационального и не всегда – на рациональном его толковании.
Во-вторых, переход к миру рациональности не был оторван от традиции – он на ней основывался. Гуманизм Просвещения и Возрождения был бы невозможен без гуманизма Античности, гуманизма христианской (да и мусульманской тоже) эпохи.
Традиция развивается. Накоплены научные знания и научный аппарат, позволяющий рационально объяснить единство мира. Вера в разум, человеческую способность познания мира и самого человека становится традицией. Значит, рациональность может утвердиться лишь потому, что её почитание и признание само становится традицией.
Когда формировалась идеология либерализма, в её основе лежали именно ценности. Вообще, любая идеология при всём рационализме её отношения к миру основывается на аксиологии, на ценностях. А ценности всегда есть продукт развития традиции. И это были свобода, разум и собственность: человек рождён свободным, и от рождения он обладает достаточной разумностью, чтобы распорядиться и своей свободой, и своей собственностью. Причём полагалось, что если человек будет лишен собственности – он на деле окажется несвободен, потому что попадёт в зависимость от тех, кто этой собственностью будет обладать.
Чтимые сегодня традиции Возрождения и Просвещения – это тоже традиции, равно как и традиции той или иной мировой религии. Так, Аристотеля почитали и древние греки, и считавшие его «божественным» христиане. И мусульмане. И просветители. И К. Маркс с В. Лениным.
В-третьих, тот мир, который мы считаем миром Традиции, то есть существовавший до эпохи Модерна, пришел к кризису и уступил место Новому времени потому, что почитание традиции, выросшей из прежнего познания, стало отставать от развития познания, накапливаемого в её же рамках. Оторвалось от рациональной основы, стало её сковывать. Вступило с ней в борьбу и проиграло.
Но точно так же мир Модерна, попытавшись уйти от тех ценностей, на которых он основывался, провозгласив аксиологический релятивизм и тезис о том, что нет универсальной истины, а у каждого своя истина, начал умирать, остывать. Рациональность без ценностей убивала в человеке человеческое. А человеческое в нём – это именно обладание ценностями, чем-то б?льшим, нежели его сугубо физиологическое существование.
Всё в Модерне превращалось в его противоположность. Признание человека высшей ценностью становилось признанием его права остаться животным. Признание права на свободное поведение разумного человека – правом на свободу от разума. Признание права на свободу совести – правом на свободу от совести. Свобода собраний – свободой шабашей. Свобода слова – свободой клеветы. Право на собственное мнение – правом не считаться с чужим. Признание прав меньшинств – правом меньшинств на диктат по отношению к большинству.
Наступал Постмодерн, с его моральным и ценностным релятивизмом и провозглашением множественности истин.
Остывание и вырождение Модерна, который, отрекшись от собственных основ, стал превращаться в своеобразное неоязычество, началось ещё сто лет назад. Общество той же Европы ощущало, что рациональность без ценностей ему не нужна – так же, как не нужны иррациональные ценности.
И первым мятежом против ухода ценностей стал фашизм – контрмодерн, который призвал вернуться к миру ценностей, варварства, примордиальности. Контрмодерн говорил, что человеку есть за что умирать – остывающий Модерн утверждал, что жизнь превыше всего и умирать не за что. И когда они пришли в лобовое столкновение, оказалось, что тот, кому есть за что идти на смерть, всегда сильнее того, кто хочет жить во что бы то ни стало. Оказалось, что остывающий Модерн, рациональность без ценностей, не может вообще ничего.
И он бы не пережил этого нашествия. Его тогда спасло существование триумфально развившегося в России / СССР мира Сверхмодерна.
Те, кто говорят, что Россия существовала вне воздействия эпох Возрождения и Просвещения, ничего не понимают в русской истории. Да, их воздействие сказалось на России позже. Но и от М. В. Ломоносова и от А. С. Пушкина – весь XIX век – Россия жила идеями Возрождения и Просвещения. Можно, конечно, говорить, что русские крестьяне XIX века не читали Вольтера, – но его не читали и французские крестьяне XVIII столетия.
Модернизация России (в конструктивном смысле слова, а не в смысле «вестернизации») имела ту уникальную особенность, что при утверждении рациональности не были разрушены ценностно-сакральные ядра. То есть сохранялось единство традиционного и рационального. Именно в этом была суть Советского проекта: равновесие сакральности и рациональности. Поэтому вначале войны французы сдали Париж, а голландцы – Амстердам. Советские люди не сдали ни Ленинград, ни Москву и насмерть стояли в Сталинграде. Кто во Франции встал во главе Сопротивления? Консерватор и националист де Голль и компартия Франции – носители Традиции и Сверхмодерна.
Говорить сегодня, что Россия – «недомодернизированная страна», и звать к избавлению от традиционного – значит призывать не к её модернизации в классическом смысле слова, то есть не к рациональности XVIII века, а к постмодернизации, основанной на вырождении сначала традиции рационального, а затем и всего человеческого.
Точно так же методологически неверно началом успеха и конструктивной модернизации (даже если говорить только о старом Модерне, а не Сверхмодерне) считать правовое государство и первенство законов. Неверно по ряду причин.
Во-первых, закон признаётся и работает только тогда, когда он сам становится частью традиции. А значит – подтверждает себя рациональностью и признанием его моральной обоснованности. Право потому и является правом, что предполагает санкцию за несоблюдение. Но санкция в полной мере работает лишь тогда, когда за законом признан некий моральный авторитет. Если в основе закона не будет лежать традиция, мораль и, соответственно, некая доля справедливости – никакие санкции не обеспечат его соблюдения. Наполеону удалось утвердить свой великий кодекс лишь потому, что, диктуя его и жестоко принуждая к его соблюдению, он опирался на моральные интенции Великой Французской революции.
С законами в России часто были проблемы, и афоризм о том, что их строгость уравновешивается необязательностью их соблюдения, родился именно потому, что власть, провозглашая законы, слишком часто игнорировала то, чем жил народ. Если считать, что народ жил традицией и сакральностью, а власть – рациональностью, то тут ещё нужно поспорить о том, кто чем должен поступиться. Но то же рациональное сознание подталкивает к выводу о том, что если кажущиеся рациональными законы будут противоречить живущим в народе традиционным основаниям – традиции сметут либо обессмыслят любые благие пожелания власти. А власть, которая принимает законы, отвергнутые обществом, вряд ли можно считать носителем рациональности и современности. Вообще, говоря о ценностях Модерна, необходимо отметить, что он рассматривает народ в качестве единственного суверена. И власть имеет право принимать только те законы, которые готов воспринять народ.
Кстати, сам принцип правового государства («суверенитет права», власть, ограниченная законом) можно рассматривать в двух сопоставлениях. В сопоставлении с суверенитетом власти, то есть её произволом, – он прогрессивен. В сопоставлении с «суверенитетом народа», то есть приоритетности его воли, – он реакционер.
Во-вторых, утверждение о значимости правового государства как ведущего начала Модерна ошибочно потому, что именно с точки зрения современных западных теорий правовое государство – это важный и значимый, но далеко не верховенствующий политико-институциональный вывод. Это так называемый «третий уровень государственности» – из пяти. Выше него – «социальное государство», ещё выше – «экологическое государство», хотя считается, что его формирование и на Западе не завершено.
Любой политик на Западе, который сегодня провозгласит, что закон выше справедливости, будет освистан даже этим постмодернистским обществом.
Да, критическое осознание тех или иных традиций естественно, необходимо и важно. Но, во-первых, критическое, а не нигилистическое. Во-вторых, не допускающее насмешки над теми, кому дорога традиция, пусть и устаревшая. В-третьих, отвергая одни традиции, нужно создавать другие. И находить в прошлом те традиции, на которые можно опереться и которые так или иначе чтит народ. В-четвёртых, сама по себе рациональность выступать движущим мотивом действия вообще не может. Человек никогда не будет следовать логическим доводам, если не признает разум и логику ценностью.
Для следования рациональному пути нужно, чтобы рациональность уже стала частью эмоционального.
Проблема России сегодня не в том, что она «недомодернизирована», а в том, что её насильственно уже четверть века пытаются повернуть от развития в форматах Сверхмодерна – соединения рационального и традиционно-ценностного – к Постмодерну. К доминированию ущемленной и выхолощенной рациональности, разорвавшей с традицией и ценностями, находящейся сегодня на своей же родине – в Европе и США – в абсолютном моральном кризисе, который был признан и А. Меркель, и Д. Кэмероном, и Н. Саркози и из которого они сами не знают, как выбираться.
Кстати, творец концепции информационного общества Элвин Тоффлер, говорил, что именно в этом мире в результате поворота от унификации к персонализации будет повышаться роль традиционно-ценностных оснований.
Анализируя степень справедливости тезиса о том, что рациональный тип поведения и сознания напрямую зависит от способности человека жить в политической и духовной свободе, нужно отметить, что он не будет иметь смысла, если не уточнить, что само понятие свободы очень разнится для дикаря и для цивилизованного человека. Для первого – это свобода от запретов. Для второго – свобода в запретах и в добровольном их принятии. Свобода для одного – сжечь Рим. Для другого – построить Собор Святого Павла.
Для человека классического Модерна интеллектуальная свобода может заключаться в способности читать и осмысливать Вольтера. Для человека Постмодерна – в праве бросить его в костёр со словами: «На свалку, рухлядь!» Для человека Сверхмодерна – в способности и потребности его переиздать и перечитать со словами: «Коммунистом можно стать, лишь усвоив знания, накопленные человечеством».
Свобода вообще имеет ценность лишь тогда, когда она базируется на принятии традиционных ценностей, в том числе гуманизма и разума. Потому что без этого она окажется свободой разрушения. Свободой надругательства над святынями. Свободой унижения того, кто сохранил верность цивилизационной традиции.
И неверно говорить, что гражданское общество, о котором сейчас много говорят и пишут, не стало ещё в России повседневной реальностью, не втянуло в себя массу населения. Точнее, говорить так – значит просто быть не знакомым с научным пониманием категории «гражданское общество». Потому что гражданское общество – это не какие-то особые люди, предъявляющие свои требования к государству и для этого созревшие. Гражданское общество – это совокупность отношений в обществе, опосредованная государством. Это не те, кто себя чему-то противопоставляет и обращается к языку права. Это все, кто в обществе живёт не только в отношениях с государством и обращается в первую очередь к языку справедливости. Потому что язык права – это язык в той или иной степени формальной условности, а язык справедливости (которая, конечно, разными классами понимается по-разному) – язык существа. Гражданское общество – мир частных и корпоративных интересов, в то время как государство – скорее, мир интересов общих, хотя здесь и присутствуют свои спорные моменты.
Именно подданный говорит о своих правах, дарованных ему на том или ином основании. Гражданин будет говорить в первую очередь о справедливости. Права ценны тогда, когда они вытекают из справедливости, и вызывают безразличие, когда не имеют к ней отношения.
Не очень грамотно говорить, что «модернизация» (даже в её первоначальном значении) не совместима с жизнью по обычаям старины. Так, англичане, совершая свою модернизационную революцию, говорили о заветах раннего христианства, об обычаях «Старой Доброй Англии», о нормах Великой Хартии вольностей, принятой в 1210 году. Французы, совершая свою, апеллировали к тому, что они «потомки вольных франков», и к интеллектуальному наследию Античности. Американцы, восставая против английского короля, также опирались на нормы 1215 года, а составляя свою вот уже 200 лет действующую Конституцию, – на Мейфлауэрское соглашение, составленное и подписанное за 150 лет до этого.
Отрицание Традиции во имя Модерна порождает не интеллектуально свободных людей, а безграмотных манкуртов. И Модерн, отбрасывающий связь с породившей его Традицией, вырождается в декаданс Постмодерна и либо разлагается и сгнивает, либо падает под ударами Контрмодерна, если ему на помощь не приходит развивающийся по соседству Сверхмодерн.
С. Ф. Черняховский
Данный текст является ознакомительным фрагментом.