Корень вопроса
Корень вопроса
Нападение Гитлера на Польшу 1 сентября 1939 г. и начало Второй мировой войны для Белого дома, да и вообще для политических кругов Вашингтона не было неожиданностью: этого ждали и к этому готовились. Но даже Рузвельт полагал, что события могли развиваться в русле «мюнхенского сценария», о чем шла речь в беседе с заместителем госсекретаря Брекенриджем Лонгом 2 сентября. В публичных выступлениях он предпочитал ограничиваться предупредительными сигналами, не давая повода оппозиции обвинить его в стремлении вмешаться в европейский конфликт. Первые практические шаги правительства США были под стать этой реакции. На заседании кабинета 1 сентября Рузвельт провел различие между подготовкой к войне и подготовкой к решению проблем, поставленных войной. «Уделяйте внимание исключительно последнему, – наставлял он членов кабинета, – ибо мы не намерены дать вовлечь себя в войну». Через два дня в ходе очередной «беседы у камелька» он осудил слухи о посылке американских солдат в Европу и дал твердое обещание сохранить Америку вне войны. 5 сентября специальной прокламацией президента был введен в действие Закон о нейтралитете 1937 г., предусматривавший эмбарго на экспорт оружия в воюющие страны {1}, а 8 сентября объявлено «ограниченное военное положение».
Однако Рузвельт дал ясно понять, что он отвергает строгий нейтралитет. «Я не могу, – говорил он, – требовать, чтобы американцы оставались нейтральными и в своем образе мыслей…» {2} Все понимали, что это значит. Опросы показывали, что симпатии большинства американцев были на стороне противников Германии. Президент также считал, что США должны оказывать помощь Англии и Франции. Задержка с введением в действие Закона о нейтралитете была первым дружеским жестом правительства Соединенных Штатов по отношению к Англии и Франции: они получили возможность вывезти из США ранее закупленное военное снаряжение {3}. Когда стало ясно, что в конгрессе складывается благоприятная обстановка для этого, Рузвельт осторожно, с оглядкой возобновил агитацию за пересмотр законодательства о нейтралитете. Поскольку изоляционисты располагали еще большим влиянием, а отношение к войне, которую Англия и Франция вели с Германией, было двояким (она и впрямь была «странной войной»), Рузвельт стремился не дать обвинить себя в принадлежности к партии войны. «Франклин всегда говорил, – заметила как-то Элеонора Рузвельт, – что ни один лидер не должен отрываться слишком далеко от своих последователей» {4}.
Речь Рузвельта перед специальной сессией конгресса 21 сентября 1939 г. была мастерски составленным документом. В нем было все: констатация того, что существующий Закон о нейтралитете фактически помогает агрессору, нападающей стороне; убеждение, что благодаря ему Соединенные Штаты объективно скорее могут быть втянутыми в войну; декларация преданности общенациональному блоку, ставящему задачу сохранения Америки вне войны; предложение о том, как обеспечить прибыли американским торговцам оружием и другими материалами, необходимыми воюющим странам, не рискуя оказаться втянутыми в военные действия. Подтвердив свое отрицательное отношение к законодательству о нейтралитете, Рузвельт заключил свою речь словами, которые прозвучали почти как клятва: «Во всех своих действиях мы должны руководствоваться единственной мыслью – не допустить вовлечения Америки в эту войну» {5}.
Ощущение опасности, стоящей у порога, побуждало к самокритике. Мрачной эпитафией политике «умиротворения» прозвучали слова: «Я сожалею, что конгресс принял этот закон. Равным образом я сожалею, что подписал его». Да, действительно, законодательство о нейтралитете всегда было на пользу только Гитлеру и Муссолини, недаром их агентура в США из кожи вон лезла, чтобы сорвать его отмену. Но ведь существовало множество других способов позитивного воздействия на международную обстановку, которыми Соединенные Штаты, администрация Рузвельта не пожелали воспользоваться. Рузвельт понимал, что втиснуть всю внешнюю политику такой страны, как США, с ее огромным экономическим, военно-политическим и моральным потенциалом в прокрустово ложе законодательства о нейтралитете невозможно, как невозможно объяснить неутешительный итог дипломатической деятельности за почти восьмилетний период одной строкой правового акта. Требовались более убедительные аргументы, чтобы не оставить впечатления кающегося политика, облик которого мало подходил для человека, претендующего вновь занять кресло президента страны.
Рузвельт выбирает иную тактику. Но прежде он демонстративно отклоняет многократные предложения выступить в роли посредника с инициативой новых мирных переговоров между Англией и Францией, с одной стороны, и Германией – с другой. Такие предложения настойчиво делались ему убежденным в скорой капитуляции Англии Джозефом Кеннеди, американским послом в Лондоне, и по различным каналам представителями Третьего рейха. Сделанные Рузвельтом последующие шаги должны были убедить каждого, что президент, чего бы это ему ни стоило, не намерен следовать своему старому правилу – идти вровень с теми настроениями, которые задают тон в общественном мнении страны. И прежде всего 11 сентября 1939 г. он направляет открытым текстом знаменитое письмо У. Черчиллю в Лондон с поздравлением в связи с возвращением последнего на должность Первого лорда Адмиралтейства и напоминанием, что в годы Первой мировой войны они оба стояли на одинаковых позициях.
Посреди, как писал Р. Шервуд, внезапно образовавшегося вакуума идей {6} Рузвельт вновь обрел душевное равновесие, объяснив самому себе и всем, кого это интересовало, что главная ответственность за недооценку нацистской угрозы (в том числе и для стран Западного полушария) и за фиаско политики «умиротворения» лежит на наивных представлениях миллионов американцев, не желавших-де и слышать о вмешательстве в европейские конфликты, о противодействии расширению фашистской агрессии. И через два года он настаивал на этой версии. 16 октября 1942 г. Джозеф Дэвис сделал важную запись в своем дневнике после беседы с Рузвельтом о существе предвоенной внешней политики США. Президент говорил ему: «С момента захвата Гитлером власти и ремилитаризации Рейнской области для меня было абсолютно ясно, что мир находится под угрозой. Но для меня также было абсолютно ясно, что страна не готова ни осознать этой угрозы, ни принять на себя долю ответственности за сохранение мира. Постепенно страна пришла к этому решению и увидела то, что я видел давно. Это было нелегким делом – привести страну к осознанию нависшей над ней угрозы» {7}.
Эта версия Рузвельта была поколеблена тем же Р. Шервудом, заметившим уже в послевоенное время кричащие противоречия в образе действий президента сразу же после объявления страны на «ограниченном военном положении». Рузвельт, писал он, «мог бы использовать факт начала европейской войны для того, чтобы сосредоточить в своих руках власть, выходящую за рамки той, которой располагает президент в мирное время. Но он делал все наоборот. На пресс-конференции, последовавшей за его прокламацией, извещавшей о введении «ограниченного военного положения», он так определил свою позицию: «У меня нет ни намерений, ни необходимости… ни малейшего желания перестраивать жизнь нации, касается ли это ее оборонного потенциала или невоенной экономики, на военный лад. Этого мы хотим избежать. Мы намерены сохранять внутреннюю жизнь страны на принципах и в соответствии с законодательством мирного времени». Эти слова, по-видимому, были самыми неубедительными из всего когда-либо сказанного Рузвельтом. Он превзошел даже Уоррена Гардинга своим призывом к стране «вернуться к нормальным временам» еще до того, как война по-настоящему началась. Он обнажал горестные слабости его собственной администрации…» {8}
Эту слабость (или, точнее сказать, противоречивость) позиции президента в первые месяцы войны Шервуд объяснил неясностью перспектив для самого Рузвельта. Шервуд исходил из того, что главное решение о третьем сроке осенью 1939 г. все еще не было принято, а потому-де наилучшим способом ведения всех дел оставались мистифицирование друзей и врагов, сокрытие истинных намерений {9}. Тогда резонно спросить: а может быть, не было никакого раскаяния и в отношении той игры в политику «умиротворения», которую Соединенные Штаты вместе с Англией и Францией вели на протяжении многих лет, прикрываясь законодательством о нейтралитете? И еще одно: разве выглядит дипломатия Рузвельта последовательнее после того, как он, отвергнув предложение Джозефа Кеннеди выступить с новой мирной инициативой, встретился с американским бизнесменом У. Дэвисом, представлявшим Г. Геринга, и заявил о своей готовности быть посредником между воюющими странами, если его об этом попросят? {10} Американский историк У. Кимболл находит достаточно красноречивым также тот факт, что Рузвельт, прекрасно зная о прогерманской ориентации своего посла в Лондоне, не торопился отзывать его из английской столицы {11}.
К историописанию самого Шервуда следует отнестись критично. Так он назвал осень 1939 г. и зиму 1940 г. периодом бездеятельности американской дипломатии. Рузвельту, по его словам, ничего не оставалось, как сидеть сложа руки и ждать, пока события, неподконтрольные ему, не определят его собственный образ действий {12}. И в самом деле, внешне картина представлялась именно такой, но внешность часто бывает обманчивой. В Европе и в Азии шла война, и в Вашингтоне стремились извлечь из этого максимум возможного. Делались разные предложения и строились различные планы, но большинство сходилось на том, что благоприятное геополитическое положение США надолго сохранит за ними существенные преимущества по сравнению с другими странами, втянутыми в войну. Корпорации втайне подсчитывали выручку от военных заказов и закупок, рассчитывая нажиться за счет всех воюющих стран, не делая различий между ними. Сторонники отмены эмбарго получили мощную поддержку, быстро изменившую соотношение сил в конгрессе в пользу тех, кто настаивал на ревизии Закона о нейтралитете.
Пока в конгрессе разворачивались дебаты вокруг пересмотра Закона о нейтралитете, Рузвельт предпринял энергичные шаги к созданию особой, охраняемой Соединенными Штатами зоны «безопасности» в Западном полушарии. США выступили инициатором созыва в Панаме 23 сентября – 3 октября конференции министров иностранных дел стран Американского континента. Ее участники, представители 21 государства, приняли по предложению Рузвельта декларацию об установлении «нейтральной зоны» протяженностью от 300 до 1000 миль по обеим сторонам Северной и Южной Америки (за исключением Канады) {13}. Она запрещала военные действия «любого неамериканского государства» в зоне, предусматривала совместное ее патрулирование. Конференция создала Межамериканскую финансовую и экономическую совещательную комиссию, призванную содействовать экономической стабильности в странах континента и смягчить потери этих стран в связи с утратой европейского рынка. В лице межамериканской «солидарности», полностью контролируемой Вашингтоном, американский капитал получил мощное средство для утверждения своего безраздельного влияния на континенте. Вспыхнувшая в далекой Европе война принесла американским корпорациям первые крупные дивиденды в виде расширения сферы влияния за счет оказавшихся связанными военным конфликтом конкурентов.
В конце октября – начале ноября 1939 г. Рузвельт поздравил себя с еще одним дипломатическим успехом, на этот раз в конфликте с изоляционистами. Голосование по новому, четвертому после августа 1935 г. правительственному законопроекту о нейтралитете в конгрессе дало преимущество интернационалистам. Большинство сенаторов и членов палаты представителей выступили за отмену эмбарго, отвергнув все доводы изоляционистов. Закон, подписанный Рузвельтом 4 ноября, разрешал экспорт оружия воюющим странам на основе принципа «cash and carry» (плати и вези). «По-прежнему исключалась возможность предоставления займов воюющим странам и передвижения американцев на их судах. Но впервые разрешалась продажа американского вооружения воюющим в Европе сторонам, если оно будет заранее оплачено и вывезено на иностранных судах» {14}. Американским судам запрещалось заходить в омывающие Европу моря, которые объявлялись зоной военных действий. Но нашлось много посредников, которые охотно брали на себя риск, продвигая американские товары в самые опасные точки.
Рузвельту очень хотелось закрепить этот успех, публично развенчав «заблуждения» в отношении безопасности Американского континента. В ноябре 1939 г. он подготовил черновой вариант речи, в которой говорилось о неизбежности военного столкновения США с Германией в случае поражения Франции и Англии. Но, как замечает Роберт Даллек, опасение, что такая речь прозвучит как открытый призыв к оружию и будет обращена против него, если им будет принято решение баллотироваться в третий раз, осенью 1940 г., удержало Рузвельта от эффектного изъявления антигерманских настроений, а заодно и сведения счетов с внутренней оппозицией {15}.
Были и другие обстоятельства, заставившие Рузвельта отправить пылиться в архив подготовленное выступление и вновь резко изменить курс своей европейской политики. Затишье, царившее на Западном фронте после захвата Гитлером Польши, начало советско-финского конфликта, вялые закупки Англией и Францией военного снаряжения, на которые в США так рассчитывали, заставили президента задуматься над тем, оправданны ли прогнозы на длительную «большую войну» между странами «оси» и союзниками и не возьмет ли вскоре вновь верх «западная солидарность» на почве антисоветизма. В этих условиях заманчивым показалось вновь (вопреки клятвенным обещаниям не делать этого) обратиться к воюющим (в особенности к Германии и Италии) и нейтральным странам с предложением заняться урегулированием всех споров за столом мирных переговоров.
Рецидив политики «умиротворения» воплотился сначала в обращение Рузвельта к папе Пию XII с предложением дать благословение идее «единства моральных действий», примиряющих агрессоров и их жертвы, а затем в таинственные миссии Джеймса Муни, одного из руководителей корпорации «Дженерал моторс», в Берлин и заместителя госсекретаря С. Уэллеса в Рим, Берлин, Париж и Лондон (февраль – март 1940 г.). Джеймс Муни, хорошо известный верхушке Третьего рейха благодаря тому, что представляемая им фирма все 30-е годы занималась производством в нацистской Германии грузовиков, броневых автомобилей и танков, официально должен был выяснить отношение Гитлера и его окружения к идее прекращения войны на «справедливых и равноправных» условиях. В его полномочия входило также передать нацистским руководителям предложение о посреднических услугах, которые США с готовностью могли бы оказать в организации таких контактов и переговоров {16}. Прецедент с миротворчеством полковника Э. Хауза в 1914 г. не был забыт.
Бросается в глаза контраст с той позицией, которой придерживалась американская дипломатия в период, когда проходили англо-франко-советские переговоры в Москве весной и летом 1939 г. А ведь прошло всего лишь несколько недель с того момента, когда было отклонено предложение Джозефа Дэвиса о поездке в Москву с целью способствовать успеху идущих там переговоров. «Промедление смерти подобно», – предупреждал тогда Дэвис. Его не послушали. Теперь, после того как пол-Европы было захвачено нацистами, в Берлин для «урегулирования взаимных претензий» посылали главного администратора заводов «Опель» (филиал «Дженерал моторс»), награжденного в 1939 г. Гитлером орденом «Золотого орла» {17}. Особая предупредительность американской дипломатии по отношению к Третьему рейху наводила на размышления на фоне резкого похолодания в советско-американских отношениях после начала советско-финского конфликта в конце 1939 г.
Личная встреча Рузвельта и Джеймса Муни имела место 22 сентября 1939 г. и касалась широкого круга вопросов. Чарльз Хайэм, впервые подробно рассказавший о ней в книге «Торгуя с врагом», писал, ссылаясь на дневники Муни, что речь шла о широком круге международных вопросов, включая вопрос об «общем подходе к России» {18}. О том, какие темы в связи с этим поднимались, можно только догадываться, хотя дневниковая запись Б. Лонга от 11 октября 1939 г. проливает свет на те идеи, которые кочевали в офисах госдепартамента накануне поездки Муни. В ней выражалась надежда, что германская военщина, обнаружив у границ Восточной Пруссии после воссоединения западных областей Белоруссии в сентябре того же года Красную Армию, заставит Гитлера с вниманием отнестись к сигналам, идущим из Лондона и Парижа, и пойти на сделку с ними. Определенные надежды возлагались и на перемены в руководстве нацистского рейха, уход Гитлера и приход «прагматичного» Геринга. «Западные страны, – записал Лонг, – могут иметь с ним дело» {19}.
Пока Муни готовился к отъезду в Берлин для встречи с Гитлером и Герингом, в Вашингтоне разрабатывалась еще более сложная и ответственная дипломатическая акция. Впрочем, правильнее было бы сказать, что там вернулись к старым планам установления прямых контактов с Гитлером и Муссолини с целью предварительного обсуждения нового варианта улаживания взаимных претензий. 9 февраля 1940 г. президент объявил, что он решил послать в Европу заместителя государственного секретаря С. Уэллеса с визитом в Рим, Берлин, Париж и Лондон с целью выяснить «мнение четырех правительств… о существующих возможностях заключения справедливого и прочного мира» {20}. В политических кругах США придавали очень важное значение этой поездке. Вновь всплыло имя Э. Хауза. «Это будет очень важный визит, – сделал запись в своем дневнике 9 февраля хорошо информированный Б. Лонг, – точнее сказать, он может стать таким. Если Самнер (Уэллес. – В.М.) обнаружит готовность со стороны различных ответственных чиновников всех четырех правительств прекратить военные действия, то этот визит приобретет большое значение; но если Уэллес не обнаружит такой готовности, то это будет, по-видимому, означать, что война продлится ad infinitum (до бесконечности)» {21}.
Была ли миссия Уэллеса задумана как чисто ознакомительная или как серьезный зондаж обстановки на предмет активного обмена идеями об условиях достижения очередного соглашения с Берлином и Римом? На этот вопрос ответить непросто хотя бы потому, что Рузвельт окружил ее атмосферой таинственности, строго приказав не разглашать никаких подробностей о поездке Уэллеса. В беседе с Лонгом уже в начале марта 1940 г. «президент сказал, что, насколько ему известно, он единственный человек, который знает, почему Уэллес отправился в свою поездку за рубеж, и он единственный человек, который знал, что Уэллес должен был говорить…» {22}
Одно очевидно: после того как президент почувствовал холодное отношение со стороны общественности и в конгрессе к «умиротворительным» аспектам миссии Уэллеса, он счел необходимым представлять ее в доверительных беседах как простой маневр, направленный на то, чтобы поспособствовать Франции и Англии «противостоять неминуемому натиску» немцев, который, как считали в Вашингтоне, может начаться в ближайшем будущем, и если удастся, то и предотвратить его. Что удалось узнать Уэллесу, остается до сих пор до конца неясным. Но президент вынес из всей этой истории один важный урок: заигрывание с идеей «умиротворения» фашистских держав становится все более непопулярным в стране. И еще одно: маршрут Уэллеса не включал Москву, но беседы посланника президента в Берлине и Лондоне показали, что возник военный тупик, из которого западные союзники не смогут выйти победителями без серьезной поддержки Советского Союза. Между тем советское посольство в Вашингтоне истолковало миссию Уэллеса как исключительно антисоветскую по своему характеру. Уманский сообщил об этом в Москву {23}.
Но и без этого дипломатические отношения самих Соединенных Штатов с СССР оставались натянутыми, хотя, обеспокоенное постоянным расширением японской экспансии в Азии, политическое руководство США и не стремилось доводить их до крайней грани. Тем не менее в США была развернута широкая антисоветская кампания. Вашингтон оказывал экономическую и финансовую помощь Финляндии, воюющей с Советским Союзом, а 2 декабря 1939 г. Рузвельт объявил о введении «морального эмбарго» на вывоз в СССР некоторых видов промышленной продукции, главным образом на вывоз самолетов. Но еще до подписания СССР с Финляндией мирного договора 12 марта 1940 г. государственный секретарь К. Хэлл сделал ряд заявлений, из которых явствовало, что в планы Вашингтона не входит имитация решимости «покарать» Советский Союз за «дерзость», проявленную в деле обеспечения безопасности его собственных границ. Исключительно дружелюбно вел себя посол США в Москве Л. Штейнгардт, предлагая посредничество и обещая в беседе с Молотовым потепление советско-американских отношений. Все говорило о том, что Рузвельт понимал, что безрассудные решения могли дорого обойтись, прежде всего, самим Соединенным Штатам, и, возможно, в самом недалеком времени.
9 апреля 1940 г. президент смог лишний раз убедиться, что меры предосторожности, принятые им против раздувания антисоветской истерии в конгрессе и в общественных настроениях, были полностью оправданными. В этот день Гитлер начал вторжение в Данию и Норвегию. В тот же день, выступая перед журналистами, Рузвельт потребовал уже от всех общего переосмысления мировой ситуации под углом зрения возросшей непосредственной опасности для самой Америки быть вовлеченной в войну. Через неделю на встрече с 275 членами Американского общества газетных редакторов Рузвельт почти в тоне инструктажа говорил об их «обязанности» просвещать сограждан в отношении полной безнадежности для США устоять в качестве самостоятельного государства в случае, если фашистские диктаторские режимы одержат верх в Европе и на Дальнем Востоке. Это ни в коем случае не было призывом к оружию. Рузвельт все еще рассчитывал, что США какое-то время удастся оставаться вне войны, а сама она примет длительный, затяжной характер, после того как в нее вступят главные силы Франции и Англии. Но та решительность, с которой Гитлер действовал против Дании и Норвегии, и тот поразительный, буквально ошеломляющий паралич воли, наступивший после этого известия в Париже и Лондоне, вызвали в Вашингтоне шок. Какие нужны были еще доказательства того, что Франция и Англия не способны эффективно противостоять агрессору, по-видимому, рассчитывая на помощь извне? Где искать противовес той внезапно возникшей непосредственной опасности для существования не только европейских стран, но и стран Американского континента и Соединенных Штатов в том числе?
Некоторые шаги Рузвельта в начале апреля 1940 г. позволяют понять, в каком направлении шел ход его мыслей. Он дает указание о возобновлении торгово-экономических переговоров между США и Советским Союзом. Много раз встречаются заместитель госсекретаря С. Уэллес и полпред СССР К.А. Уманский. 27 июля 1940 г. Уэллес сказал своему собеседнику: «Пора обеим нашим странам подумать не только о нынешних отношениях, но и о будущих месяцах и годах, которые, быть может, для обеих держав будут чреваты новыми опасностями. Не пора ли устранить источники трений, которых и без того достаточно во всем мире, и ликвидировать остроту, создавшуюся в отношениях между нашими странами» {24}. Эти слова были произнесены уже после начала наступления германских войск против Голландии и Бельгии, после капитуляции Франции. Мало кто в американской столице верил тогда, что Англия сможет продержаться длительное время даже при всесторонней помощи вооружением и продовольствием со стороны США. А если рухнет эта «передовая линия обороны Америки», долго ли Атлантический океан может служить преградой для Гитлера и его военно-морского флота, усиленного захваченными английским и французским флотами? Смогут ли Соединенные Штаты предотвратить прорыв Германии, а возможно, и Японии в Канаду, Центральную и Южную Америку, где у германского фашизма есть сторонники и сочувствующие? Не отрежут ли Германия и Италия, захватив Средиземноморье, Ближний и Средний Восток, США от важных источников сырья? Не начнет ли Германия, базируясь в захваченных Норвегии и Англии, готовить высадку в Исландию, Гренландию и Канаду, чтобы создать там базы для бомбардировок промышленных центров северо-востока США?
«Страх и истерия, – писал известный публицист М. Джозефсон, – сковали Соединенные Штаты, как только французская армия была разгромлена в молниеносной войне. Каждый, кто бывал тогда в Вашингтоне, помнит тот ужас, который царил повсюду, даже в официальных кругах, в связи с захватом французского флота Германией и возможным в ближайшее время завоеванием Англии. Многие беженцы из Франции предсказывали в ближайшие две недели появление нацистских интервентов» {25}.
Послание Рузвельта конгрессу 16 мая косвенно отражало эти настроения, будоражившие столичную атмосферу. Граница американской безопасности, говорил он, переместилась с Рейна куда-то в Атлантику. Развитие авиации, отметил он, положило конец безопасности Западного полушария. Президент, нарисовав устрашающую картину применяемых нацистами методов ведения тотальной войны с использованием новейшей техники, потребовал от конгресса ассигнований на создание мощного военно-воздушного флота, способного прикрыть подступы к Западному полушарию со стороны Атлантики. Получалось, что, несмотря на усиление опасности со стороны Японии, главная угроза исходила из Европы. Впервые во всеуслышание Рузвельт заявил о необходимости для США обзавестись сетью военных баз за рубежом. Но слово «война» никто старался не произносить. Ф. Франкфуртер писал Г. Ласки 20 июня 1940 г. о том, что идея участия США в европейской войне наталкивается на толщу непонимания и твердое убеждение очень многих, что американцы смогут отсидеться за океаном и что события в Европе обойдут Америку стороной {26}.
Правда, появился новый немаловажный нюанс: подавляющее большинство в правящих кругах страны уже считало, что военная помощь воюющим с Германией и Италией странам вполне допустима и не противоречит их геополитическим замыслам. Воспользовавшись, как щитом, формулой «все, что угодно, кроме войны», Рузвельт повел наступление на еще устойчивые изоляционистские настроения, исподволь готовя страну к отказу от губительной и для самих Соединенных Штатов политики нейтралитета.
Послания У. Черчилля, ставшего после 10 мая 1940 г. премьером коалиционного правительства Англии, с мольбой о помощи и заклинанием оставить эгоистические расчеты извлечения выгоды из европейской схватки, подтолкнули к ряду важных шагов. Первым из них было решение Рузвельта 5 июня 1940 г. продать Франции 50 устаревших самолетов военно-морской авиации и 90 таких же пикирующих бомбардировщиков. «Я устроил это! – писал он в частном послании. – Очень много самолетов уже на пути к союзникам… Я делаю все возможное, хотя и не распространяюсь на эту тему, потому что некоторые элементы из нашей прессы, например газеты Скрипс – Говарда, наверняка исказят эти действия, организуют нападки на них и запутают людей… Очень скоро я выступлю с коротким заявлением по этому вопросу» {27}. 8 июня Рузвельт объявил корреспондентам о своем решении, пояснив, что в «наши дни» самолеты «ужасно быстро устаревают». В такой чисто коммерческой упаковке сенсационная сделка не вызвала протестов. Деловые соображения взяли верх.
Однако главную порцию аргументов Рузвельт приберег для своего выступления в Вирджинском университете в г. Шарлоттсвилле, ставшего важной вехой в его наступлении на позиции изоляционизма. Впервые в нем достаточно определенно было сформулировано отношение администрации к европейской войне и проведена дифференциация между нападающей и обороняющейся сторонами. Избранная Рузвельтом манера говорить намеками, не называя страны поименно, уже давно стала привычной. Все понимали, о чем и о ком идет речь. Президент сказал: «Сплотившись воедино, мы, американцы, будем проводить открыто и одновременно следующие два курса: противникам силы мы предоставим материальную помощь из ресурсов нашей страны; в то же самое время мы должны так спланировать использование этих ресурсов, дабы здесь, у себя в Америке, располагать достаточным количеством снаряжения и обученных кадров, чтобы быть готовыми к любым случайностям и оборонительным действиям» {28}.
«Противники силы» – Франция и Англия – услышали в этих словах долгожданную, а может быть, и запоздалую поддержку. Поскольку буквально за несколько часов до выступления в Шарлоттсвилле Рузвельту стало известно о нападении Италии на Францию, он, к ужасу чиновников госдепартамента, по собственной инициативе включил в него свой знаменитый экспромт: «Рука, державшая кинжал, вонзила его в спину соседа». В госдепартаменте, писал Шервуд, считали, что Рузвельт зашел слишком далеко {29}. Сам же президент так не считал, хотя соображения предвыборной тактики в который раз вновь толкнули его на компромисс с изоляционистами в его собственной партии. Шарлоттсвилльская речь осталась, по существу, единственным важным выступлением Рузвельта по вопросам внешней политики вплоть до глубокой осени 1940 г. Но тем охотнее Рузвельт предоставлял право высказываться от имени администрации ближайшему советнику по внешнеполитическим делам Гарри Гопкинсу, проявившему неожиданно недюжинные дипломатические способности и дальновидность.
В биографии Гопкинса после чикагского съезда Демократической партии две даты имеют существенное значение: 22 августа 1940 г. и 27 марта 1941 г. В конце августа 1940 г. Гопкинс подал заявление об отставке с поста министра торговли. Через два дня Рузвельт уведомил Гопкинса, что он согласен удовлетворить его просьбу, но… «только формально». 27 марта 1941 г. – день возвращения Гопкинса на государственную службу уже в качестве официального помощника президента. Юридическим основанием для этого послужил Закон об обороне Соединенных Штатов, на основании которого Гопкинс, хотя и лишен был права посещать заседания кабинета, фактически становился правой рукой президента. Биограф Гопкинса замечает, что круг обязанностей «делал его заместителем президента» {30}. Правда, и во время своего вынужденного пребывания в должности директора не достроенной еще Библиотеки Рузвельта в Гайд-Парке Гопкинс оставался одним из главных участников выработки внешнеполитических решений.
В правительстве США Гопкинс принадлежал к числу тех, кто уже в 1938 г. ясно сознавал, что Германия является главным и самым опасным экономическим и политическим конкурентом США на мировой арене. Икес свидетельствует, что в разгар чехословацкого кризиса Гопкинс не склонен был безоговорочно присоединиться к намерению Рузвельта пытаться воздействовать на Гитлера одними увещеваниями и настаивал на более жестком тоне {31}. Нельзя не поставить в связь с этим одно место из письма Гопкинса Рузвельту, отправленного 31 августа 1939 г., т. е. накануне того дня, когда фашистские танки двинулись на Польшу. «Больше всего на свете, – писал Гопкинс из клиники Мэйо, – меня заботит теперь опасность нового Мюнхена, который, по моему мнению, окажется роковым для демократии» {32}. Война в Европе представлялась ему уже желанным выходом из положения, концом позорного отступления. Силе следовало противопоставить силу. Гопкинс на много шагов опережал и Рузвельта, и настроения большинства американцев.
Тон выступлений Рузвельта во многих случаях оставался умеренным и уклончивым даже после 10 мая 1940 г. Между тем Гопкинс на заседании кабинета уже 12 мая 1940 г. поставил вопрос об угрозе для США быть отрезанными от источников сырья в случае поражения Франции, Англии и захвата их колоний державами «оси». В конце мая министр торговли поразил всех категоричностью суждений, выражением открыто антигерманских чувств и больше всего призывом в случае необходимости действовать без оглядки на нейтралитет. На своей пресс-конференции, отвечая на вопрос о позиции США в связи с войной в Европе, он сказал: «Мы не можем сидеть, сложа руки, и утверждать, что, поскольку война так далека от нас, нам нечего беспокоиться… Мы должны быть реалистами, сосредоточить на войне наши мысли, решить, что именно нам предстоит делать, а затем уже приложить усилия, необходимые для осуществления нашего решения». Последовавший вслед за тем короткий диалог между Гопкинсом и представителем печатного органа банковских кругов журнала «Америкэн бэнкер» показал, как свободно Гопкинс пользовался приемом говорить «открытым текстом», когда знал, что его слова имеют точный адрес. Коснувшись призыва Гопкинса «не сидеть, сложа руки», корреспондент спросил: «Как далеко можем мы зайти в наших планах?» Гопкинс, не задумываясь, ответил: «Так далеко, как вам этого захочется – как раз настолько, насколько вы этого пожелаете». «Если даже…» – продолжал репортер. Не дав закончить, Гопкинс прервал его: «…если даже это означало бы вступление в войну» {33}.
Дальнейшие рассуждения Гопкинса шли уже в русле того главного беспокойства, которое испытывала экономическая элита США и которое руководило ею всегда с того момента, как нацизм заговорил о своем «новом порядке». «Черт возьми, я имею в виду самые серьезные осложнения! – продолжал он. – Предположим, Германия выиграет войну в ближайшие два месяца и начнет делать на экономических фронтах все то, что она уже проделала на военных фронтах. Что сделают немцы в Южной Америке после своей победы и что предстоит сделать нам в этом случае? Предположим другое: эта война продлится два-три года. Какое влияние это окажет на экономику нашей страны? Это не такое дело, о котором можно беседовать за обеденным столом… Я принадлежу к тем, кто не любит говорить о делах, а предпочитает действовать» {34}. Одобрительные отклики ведущих газет на заявление Гопкинса указывали, что он попал в точку. Знаменитое шарлоттсвилльское выступление Рузвельта, таким образом, повторяло уже знакомый мотив: Соединенные Штаты не позволят «захлопнуть» себя в экономической мышеловке и будут защищать свои сферы влияния.
Для Рузвельта, говорил Гопкинс в октябре 1940 г. Роберту Шервуду, «нет ничего важнее, чем разбить Гитлера» {35}. Эти слова в тот момент следовало принимать на веру, ибо президент в своих выступлениях напирал на то, что «американские парни» не будут посланы воевать в Европу. Затянувшиеся переговоры о сделке с Англией по поводу передачи ей «находившихся на последнем издыхании» 50 эсминцев и некоторого количества торпедных катеров в обмен на сдачу в аренду США на 99 лет английских военных баз в Западном полушарии (на Ньюфаундленде, Бермудских и Багамских островах, на островах Ямайка, Санта-Лючия, Тринидад и в Британской Гвиане) показывали, что Рузвельт постоянно действует с оглядкой на предстоящие выборы. Об американо-английской сделке было объявлено лишь 16 августа 1940 г., причем Рузвельт, выступая на пресс-конференции, сделал ударение не на помощи Англии, а на приобретении Соединенными Штатами права на аренду военных баз. Даже Буллит в письме Герберту Фейсу от 26 августа 1940 г. писал, что правительство явно запаздывает в осуществлении своей программы помощи Англии, т. е. идет сзади ушедших вперед антиизоляционистских настроений широкой общественности {36}, и в плане эффективности такой помощи. Оборона Англии трещит по швам в то время, как ей обещают старые посудины.
Уступая давлению лидеров Демократической партии накануне выборов, настаивавших на особой важности отмежевания от обвинений в намерении послать молодежь воевать за чуждые интересы европейских политических интриганов, Рузвельт в последнем выступлении перед выборами решил еще раз в духе Вудро Вильсона заверить страну в том, что он не позволит втянуть ее в войну. Он сделал это не без колебаний, но и не без задней мысли, что здравый смысл его соотечественников позволит им самим сделать правильный вывод из сопоставления абсолютно тождественных заверений кандидатов обеих партий – демократов и республиканцев. Обстреливаемый на предвыборных собраниях в промышленных округах яйцами и испорченными овощами, Уилки не вызывал большого доверия как военный руководитель страны, стоящей на пороге новых грозных испытаний. Психологически, чрезмерно напирая на «провоенный» характер внешнеполитической программы Рузвельта, он проигрывал в глазах избирателя, в глубине души сознающего уже, что будущему президенту, очень возможно, придется выступать и в роли Верховного главнокомандующего вооруженными силами нации.
И все же многим казалось, что накануне ноябрьских выборов 1940 г. пропаганда изоляционистов, использовавших широко распространенные пацифистские, антиимпериалистические настроения в широких слоях населения, парализовала волю Рузвельта. Даже после трудной победы на выборах в его поведении мало что изменилось. Президент оставался внешне почти безразличным к судьбе Англии, хотя начало массированных бомбардировок Британских островов немцами еще ближе придвинуло неминуемую развязку. Рузвельт, говоря о возможности передачи Англии половины производимого в США военного снаряжения, в то же время не уточнял, как и когда это могло быть сделано.
Путешествие президента в начале декабря 1940 г. на крейсере «Тускалуза» по Карибскому морю должно было, наверное, окончательно усыпить бдительность журналистов, еще раз продемонстрировав всему миру безмятежность президента и отсутствие у него иных намерений, кроме приятного времяпрепровождения в тесном кругу его личного адъютанта «папаши» Уотсона, медика доктора Макинтайра и Гарри Гопкинса. Факты, однако, показывают, что на палубе «Тускалузы» «рыболовы» были заняты обдумыванием важнейших внешнеполитических шагов США. Особую пищу для размышлений дало полученное 9 декабря и составленное просто-таки в трагических тонах личное послание Черчилля, в сущности, уведомлявшее о безвыходности положения Англии – военного и экономического – и содержавшее настоящую мольбу усилить помощь и облегчить ее условия. Формула «cash and carry» привела Англию на грань финансового банкротства. Чтобы спасти положение, требовалось нечто совсем иное.
Вечером 16 декабря Рузвельт и Гопкинс вернулись в Вашингтон, а уже 17 декабря состоялась знаменитая пресс-конференция президента, на которой он говорил о пожаре «в доме соседа» и об оправданном риске из соображений самозащиты дать взаймы попавшему в беду соседу садовый шланг для спасения от огня. Начав встречу с журналистами многозначительным замечанием, что он будет говорить, исходя, прежде всего, из узкой, американской точки зрения, и что он не имеет ни малейшего желания отменять Закон о нейтралитете и закон Джонсона, Рузвельт пообещал присутствующим познакомить их с суммой «совершенно новых идей». Напомнив, что помощь Англии укрепляет оборону самих Соединенных Штатов, президент предложил им задуматься по поводу припасенной им специально для этого аллегории. Горит дом соседа, угрожая всей округе. «Что я делаю в этой критической ситуации? – спрашивал Рузвельт собравшихся. – Я не говорю попавшему в беду соседу перед тем, как вручить ему мой садовый шланг для борьбы с огнем: «Сосед, мой шланг стоит 15 долларов, ты должен уплатить мне за него эти 15 долларов…» Мне не нужны эти 15 долларов, но мне нужно, чтобы он просто возвратил мне мой садовый шланг после того, как пожар будет потушен» {37}. Рузвельт преподнес эту новацию, о которой он услышал летом от Г. Икеса, как один из вариантов оказания помощи Англии, который ни в малейшей степени не приближает США к участию в войне. На все остальные вопросы президент отвечал неизменно: «Не знаю», «Об этом я не думал».
Находка с примером пожара у соседа предопределила благополучное прохождение законопроекта о ленд-лизе через конгресс США, где он мог застрять надолго. Р. Шервуд по этому поводу писал: «По моему мнению, можно совершенно точно сказать, что это сравнение с домом соседа помогло Рузвельту выиграть борьбу за закон о ленд-лизе. Предстояли два месяца самых ожесточенных дебатов, какие когда-либо знала история Америки, но на протяжении всего этого периода американский народ в целом сохранял убеждение в том, что не могло быть ничего слишком радикального или слишком опасного в предложении президента предоставить взаймы наш садовый шланг англичанам, столь героически сопротивлявшимся в неравной борьбе» {38}.
29 декабря в очередной «беседе у камелька», в значительной мере подготовленной Гопкинсом, Рузвельт впервые назвал своим именем агрессию фашизма, впервые осудил гибельное безумие политики «умиротворения», впервые признал непримиримость гегемонистских, захватнических замыслов держав «оси» с экономическими и политическими интересами США. Впервые также в этой речи Рузвельт назвал США «великим арсеналом демократии», имея в виду намерение правительства в интересах безопасности США оказывать широкую материальную помощь воюющим со странами «оси» народам. И все же заявление президента с точки зрения психологической могло произвести не больший эффект, чем обычный холостой выстрел, благодаря тому, что в подготовленном в соответствии с пожеланиями Рузвельта варианте речи отсутствовало указание на очень важное обстоятельство: что же думает Белый дом по поводу непосредственного участия США в борьбе с агрессивными державами? Гопкинс лучше других понимал, что эта новая увертка может повести к тяжелым последствиям для морального духа стран, оказавшихся жертвой агрессии. Во время обсуждения текста заявления он облек свое замечание в дипломатическую форму. «Г-н президент, – сказал он, – не считаете ли вы возможным включить в эту речь какое-нибудь оптимистическое заявление, которое подбодрит воюющих – англичан, греков, китайцев?» Шервуд пишет: «Рузвельт долго обдумывал этот вопрос, вскидывая голову и надувая щеки, как он обычно делал. Наконец продиктовал: «Я убежден, что державы «оси» не выиграют этой войны. Мое убеждение основывается на самых последних и надежных данных» {39}.
Увы, ничего, кроме уверенности в положительном решении конгрессом вопроса об оказании Англии помощи в рамках новой формулы (ленд-лиз), за всей этой многозначительностью президента не стояло. Недостаточность этих мер для Гопкинса была самоочевидной, но добиваться большего было бесполезно. «Гопкинс, – пишет его помощник генерал Бёрнс, – обладал сверхъестественной способностью угадывать настроение Рузвельта; он знал, как высказать совет в форме лести и лесть в форме совета; он чувствовал, когда можно оказать на Рузвельта давление и когда следует воздержаться от этого, когда Рузвельт был расположен слушать и когда нет, когда с ним следовало соглашаться и когда спорить» {40}.
Между тем время шло, и опасения в Белом доме оказаться свидетелями капитуляции Англии (или, как выразился однажды Г. Стимсон, «исчезновения») все возрастали. В отличие от многих военных и дипломатических советников Рузвельта Гопкинс полагал, что с помощью поставок американского вооружения Англия в состоянии продержаться, по крайней мере, до тех пор, пока в ходе мировых событий не произойдет решающий перелом, т. е. до вовлечения в войну Советского Союза. Сообщения из Москвы говорили о том, что Советский Союз усиленно готовится к схватке с фашизмом. Обстоятельные по всему кругу вопросов беседы с Джозефом Дэвисом, бывшим послом в СССР, еще раз подтвердили это {41}.
Несмотря на сохранившуюся в силу сталинской политики «воссоединения» напряженность в советско-американских отношениях, не исчезло стремление к сближению двух стран. Советское правительство не упускало случая напомнить Вашингтону о неиспользованных возможностях установления взаимовыгодного сотрудничества между двумя странами {42}. Большей частью эти демарши оставались без ответа, но Белый дом не пошел на поводу у реакции. В конце 1940 – начале 1941 г. и в Москве, и в Вашингтоне состоялись весьма важные рабочие встречи представителей обеих стран, имевшие целью обсуждение сложившихся между ними отношений {43}. Государственный департамент в декабре 1940 г. затребовал от посла США в Москве Штейнгардта рекомендаций на предмет продолжения этих переговоров и извлечения из них «максимума возможного». Речь шла, прежде всего, как писал об этом Л. Гендерсон Штейнгардту, «об улучшении атмосферы в отношениях между США и СССР», хотя он не исключал и более далеко идущих намерений. «Я склонен думать, однако, – сообщал он, – что эти переговоры предприняты в результате существующего в определенных правительственных кругах твердого мнения, что мы в настоящее время должны предпринять энергичные шаги с целью достижения дружественных отношений с Советским Союзом и обсуждения с ним всех дел, касающихся Германии, с одной стороны, и Японии – с другой» {44}.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.