Формула успеха

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Формула успеха

Полоса социально-экономических реформ в США, хронологически охватывающая почти целое десятилетие 30-х годов и обычно связываемая с именем Франклина Д. Рузвельта, вошла в историю страны как эпоха «нового курса». Однако на деле, разумеется, ничего принципиально нового в том, что сам Рузвельт первоначально собирался осуществить, не было. Дело было в другом. Если воспользоваться мыслью Альфреда Вебера, высказанной им в начале 1918 г. по поводу Вудро Вильсона, суть происходившего заключалась в способности Рузвельта пробудить и выразить настроения народа подобные тому воодушевлению, что испытывали крестоносцы, придав им соответствующую идеологическую форму {1}. Структурно обусловленный факт, таким образом, обретает с течением времени в ходе трансформаций законченный вид подлинной революции сверху. Явление типичное для многих стран (вспомним Бисмарка или Наполеона III), хотя этот общетеоретический вывод предполагает в каждом отдельном случае выяснение ряда специальных моментов, как то: в результате действия каких исторических сил вызваны к жизни глубокие преобразования, осуществленные на почве данного общественного уклада, но открывающие в нем новые витальные силы, как сказываются на них динамика классовой борьбы, объем массы ее участников, а также другие качественные показатели, включая общую политическую обстановку – внутреннюю и международную?

Известное положение о том, что реформы, как правило, следуют за социальным действием, полностью подтверждается всем ходом исторического развития США в эпоху индустриализма и модернизации. Показательно, что первое серьезное проявление либерального реформаторства как идейно-политического течения на американской почве было прямо связано с подъемом борьбы рабочего класса, оживлением широких демократических движений фермерства и городских средних слоев в конце XIX и начале XX в. Аграрный радикализм в лице популистского движения и усиление бунтарских настроений в рабочем движении с заметным креном в сторону социализма Дебса и Де Леона вызвали к жизни феномен брайанизма. Помня о политической функции брайанизма как инструмента гашения социального протеста, очень важно вместе с тем отметить его способность аккумулировать энергию масс, особенно мелкобуржуазных слоев. Будучи прямым продуктом партийно-политической машины демократов, Брайан в целях удержания в сфере влияния этой машины части электората, уходящего влево, счел необходимым предложить суррогат левоцентристской платформы, скроенный на основе совмещения идей раннего популизма и социал-реформизма с антиимпериализмом и пацифизмом.

Не вдаваясь в частности, заметим, что наиболее типичным для брайанизма, как политической философии прогрессизма, было именно это стремление сохранить связь с самобытной традицией демократизма низов, отмеченной недоверием к богатству, плутократии, войне, коррупции, внешнеполитическому экспансионизму. Не случайно Брайан долгое время не оставлял мысль обратить Демократическую партию в партию сторонников муниципальной собственности и пропагандировал лозунг национализации железных дорог {2}. Известно также, что он критически отозвался о попытках сделать США «мировым полицейским» {3}. Это на фоне усиления внешнеполитической экспансии США в начале XX в. и роста глобальных аппетитов американских корпораций произвело на широкую публику довольно сильное впечатление и не могло не иметь положительного значения. Изобличения грабительских помыслов и практики монополий, доброжелательное отношение к требованиям профсоюзов, заверения в верности пацифизму обеспечили «великому простолюдину» симпатии рабочих {4}, городских средних слоев, мелкого фермерства, радикальной интеллигенции, иммигрантов. Отвоевав у социалистов голоса многих их неустойчивых сторонников, брайанизм ценой шагов навстречу радикальным настроениям объективно выполнил свою роль – дал толчок новой перегруппировке сил в составе избирательного корпуса демократов, увеличения в нем городского элемента, способствовал приобретению ими репутации народной партии за счет расширения и демократизации ее идейной платформы.

В дальнейшем освоение искусства мимикрии со стороны, в сущности, весьма дюжинного либерализма стало ведущей политической традицией Демократической партии, несмотря на то что это порой стоило внутреннего разлада, а временами ослабления поддержки класса крупных собственников. Уже на заре своей политической карьеры Рузвельт высоко оценил преимущества этой способности к поверхностному перевоплощению, ставшей отличительной чертой Демократической партии с момента знаменитого чикагского съезда (1896 г.). Однако во всем остальном он был противником брайанизма, отзываясь о нем как о малопочтенном прожектерстве и опасном заигрывании с огнем.

Мы уже видели, что миросозерцанию Франклина Рузвельта ближе всего была другая, более умеренная разновидность либерального реформаторства, которая к 1912 г. выкристаллизовалась в политической философии Теодора Рузвельта и Вудро Вильсона, воплотив в себе идеи частичного государственного регулирования капиталистической экономики и модернизации правовых институтов в целях упорядочения под эгидой государства социальных отношений, оказавшихся в результате неконтролируемого хозяйничанья капитала на грани опаснейшего для его собственного господства кризиса. Поскольку в условиях затухания аграрного радикализма к началу Первой мировой войны необычайно ярко и выпукло выступило главное противоречие бурно развивающегося по пути индустриализации общества – противоречие между трудом и капиталом, либерализм этого рода обнаружил известную предрасположенность к смещению в сторону назревших проблем «рабочей» политики, их решения по образцу передовых европейских стран.

Сами ведущие фигуры администрации «нового курса», включая президента, признавали, что рабочий вопрос в годы Великой депрессии занимал центральное место в их деятельности, хотя они никогда ранее и не предполагали, что он может играть столь важную, а порой даже решающую роль в политической борьбе всех этих лет {5}. Ход событий заставил президента, его советников и парламентариев, казалось, давно отвыкших думать категориями социальных нужд, да и весь класс собственников в целом повернуться лицом к самой острой и не терпящей отлагательства проблеме. Письма С. Розенмана, ближайшего советника Рузвельта-губернатора, свидетельствуют, что будущий президент уже зимой 1932 г. был весьма озабочен мыслью о том, каким он предстанет в глазах рабочей Америки – ретроградом или человеком прогрессивных убеждений, сторонником перемен или пугалом радикалов {6}.

Благодаря хорошо поставленной еще в ходе избирательной кампании 1932 г. службе информации, психологической разведке, новый президент и его «мозговой трест» были неплохо осведомлены о настроениях в промышленных центрах. Сомнений быть не могло – мятежный дух проник в сознание рабочей Америки и может вскоре овладеть им. Лорена Хиккок, опытная и наблюдательная журналистка, добровольно взявшаяся быть информатором Гарри Гопкинса и исколесившая по его поручению вдоль и поперек дороги Востока и Запада, Севера и Юга, не скрывая внутреннего волнения, в своих регулярно посылаемых в Вашингтон докладах описывала трагические картины нищеты и бедствий, в море которых все глубже и глубже погружалось трудовое население страны {7}. В ее докладах резче всего сквозила одна мысль: социальное напряжение достигло сверхопасного предела даже в тех местах, где подавляющее большинство трудового населения издавна отличалось «стопроцентным патриотизмом», политическим консерватизмом и повышенной религиозностью. Пораженная фактом деградации материальных условий жизни тысяч рабочих семей, оставшихся без элементарных средств к существованию в силу безработицы и бездеятельности властей, Хиккок особый упор делала на то, что дальнейшее ухудшение положения может привести во многих местах к неизбежной развязке – вооруженным столкновениям с применением огнестрельного оружия, накопление которого (особенно в шахтерских поселках) приняло угрожающие размеры. С часу на час можно ждать, сообщала она, что все эти ружья и револьверы «заговорят» {8}.

Превосходно уловив эту зреющую решимость населения промышленной Америки добиваться перемен, Рузвельт делает шаг навстречу его чаяниям, провозглашая знаменем национальной политики курс на реформы, но реформы социально-правового характера, поначалу устраняющие лишь самые вопиющие проявления господствующей в обществе системы социального неравенства и сохраняющие в абсолютно неизменном виде ее устои. Знакомясь с программой нововведений, начертанной Рузвельтом в его выступлении в разгар избирательной кампании 1932 г., Уолтер Липпман, один из самых проницательных американских политических обозревателей того времени, с нескрываемым разочарованием отметил, что убеждениям избранника демократов недостает соответствующих моменту определенности и продуманности {9}. Липпман ничуть не сгущал краски – бесцветность позитивной программы Рузвельта прямо-таки бросалась в глаза. Однако он явно недооценивал особенности тактического мышления Рузвельта, поражавшего даже близко знавших его людей способностью гибко реагировать на меняющуюся обстановку, скрытно от противников (чтобы застать их врасплох) подготавливать свои новые шаги. Не соглашаясь с Липпманом, близко знавший Рузвельта Феликс Франкфуртер писал о его умении молниеносно видоизменять свою позицию, о его склонности к неожиданным (даже для советников) ходам, рассчитанным втайне им самим, без посвящения посторонних, и целиком подчиненным его собственным тактическим замыслам {10}.

Франкфуртер не ошибался: вступив в должность президента, поставленный лицом к лицу с возможностью возникновения кризиса власти, Рузвельт тотчас же отдает распоряжение о созыве особого совещания по «рабочему вопросу» под эгидой нового министра труда Фрэнсис Перкинс. Совещание призвано было обсудить два главных вопроса: во-первых, чрезвычайные меры, вытекающие из катастрофического положения с занятостью, и, во-вторых, задачи, связанные с реализацией долгосрочной программы «улучшения условий труда в США» {11}. В повестке дня совещания первыми были названы такие меры, которые шли дальше туманных обещаний предвыборной платформы Демократической партии и существенно уточняли позицию самого президента. Было предусмотрено, например, обсуждение широкой программы трудового законодательства, обеспечивающей не только улучшение условий труда, но и восстановление «нормальной занятости». Президент хотел видеть на этом совещании представителей организованного рабочего движения, т. е. профсоюзов, чье участие на правах младшего партнера в процессе «реконструкции промышленной системы» рассматривалось в качестве весьма важного условия успеха.

Программа совещания в Вашингтоне во многих своих чертах, как оказалось, не только предвосхищала трудовое законодательство «нового курса», но и предусматривала создание некоего подобия совещательного органа при министре труда, состоящего из специалистов и представителей профсоюзов. Это был прообраз консультативного совета по труду при Национальной администрации восстановления и его преемников – Национального управления труда и Национального управления по трудовым отношениям. Ничего подобного в предвыборной платформе демократов не было, и, возможно, никто даже из самого ближайшего окружения Рузвельта не подозревал, что президент сделает такой резкий крен в сторону признания определенной роли профсоюзов в процессе регулирования трудовых отношений и одновременно наделения правительства весьма широкими полномочиями в деле поддержания «промышленного мира». Рузвельт возвращался к наследию Вильсона.

Следуя именно этому плану, Рузвельт уже в марте 1933 г. делает широкий жест в сторону верхушки профлидеров, приглашая их усесться за один стол с министром труда, ведущими боссами делового мира и выработать сообща программу преодоления кризиса в области производства, занятости, социальной помощи. Встречи в Белом доме, порог которого многие профсоюзные вожди переступали впервые, носили непринужденный и внешне даже доверительный характер {12}. Настороженность растворилась в эйфории надежд и радужных прогнозов. Сидней Хиллмэн, очарованный обхождением президента и его манерами, после обнародования Закона о восстановлении промышленности назвал его чем-то вроде «овеществленной мечты» {13}. А после того как Рузвельту в считаные дни удалось предотвратить полный финансовый крах и стать благодаря этому национальным героем, никто, кроме марксистов, не хотел и слышать о наивных заблуждениях в отношении судьбы «менял», денежных воротил, которых президент обещал изгнать из «храма». Скептические голоса тонули в возгласах одобрения {14}.

Однако единодушная одобрительная реакция трудящихся на первые акты администрации «нового курса» посеяла тревогу другой части общества. Подчеркнутый демократизм и общительность президентской четы резко контрастировали с равнодушием к страданиям нищих соплеменников и высокомерием главы ушедшего в отставку «правительства миллионеров» – республиканца Герберта Кларка Гувера, рождая новые опасения и побуждая имущие классы к скрытому сопротивлению. Попытки Элеоноры Рузвельт вызвать сочувствие к курсу на перемены путем пересказа докладов Лорены Хиккок о бедственном положении рабочих в индустриальной глубинке были с возмущением отвергнуты в финансово-промышленных кругах {15}. Сострадание к слабым и «неудачникам» было здесь не в почете, так же как и призывы к сдержанности и осторожности в решении трудовых конфликтов, обращенные к хозяевам. И то и другое считалось моральным поощрением актов насилия со стороны рабочих, разжиганием «классовой ненависти», подрывом прав собственности и авторитета власти.

Раздражение в «верхах» накапливалось по мере того, как Рузвельт, легко улавливая главный тон общественных настроений, превращал тему безнравственности и безответственности большого бизнеса в особый раздел своих воскресных радиопроповедей («беседы у камелька») для миллионной аудитории, жадно внимавшей каждому слову нового президента. Он делал это в знакомой и ненавистной многим манере раннего Брайана, восхваляя стоицизм «простого человека» и порицая промышленных магнатов за безжалостные способы наживы на человеческом труде, за их бьющие в глаза враждебность, нетерпимость и заносчивость в отношении рабочих и профсоюзов, жестокосердие и вероломство. Рузвельт сознательно выбирал слова покруче и похлеще. Неудивительно, что предприниматели платили ему неприязнью, выговаривая за недостаток решимости в противодействии «незаконным» притязаниям и обвиняя в угодничестве перед неимущими слоями, мягкотелости, даже в тайных замыслах «советизировать» Америку. С конца 1933 г. в американской печати то и дело стали появляться статьи, обвиняющие Рузвельта в скольжении по наклонной в сторону подстрекательства «низов» к революции.

Белый дом оказался в нелегком положении. Большая ссора с крупным капиталом никак не входила в его планы. Стремясь предотвратить обострение конфликта, Рузвельт доказывал, что он возник из-за упрямого нежелания монополистов постичь истинный смысл «нового подхода к рабочему вопросу». Он не раз сетовал на то, как много неудобств пришлось ему испытать, приучая предпринимателей к сдержанности и демонстрируя терпимость, а в случае необходимости даже обходительность там, где его предшественники, не раздумывая, пускали в ход судебные предписания, полицейские дубинки, слезоточивый газ, пули и даже танки. На фоне многочисленных карательных экспедиций администрации Гувера против движения безработных и фермерских выступлений, мстительных призывов раздавить их применением силы эти заверения в политической благовоспитанности новой администрации звучали вызовом приверженцам «порядка любой ценой», по всем признакам уже начинавшим терять голову. Это, разумеется, не означает, что Рузвельт отказался от использования чисто охранительных методов и средств в целях контроля за деятельностью профсоюзов, леворадикальных политических организаций, компартии и т. д. Напротив, администрация «нового курса» поставила дело тайной слежки за рабочей оппозицией на широкую ногу. В 30-х годах впервые в политической истории США правительство страны санкционировало подслушивание телефонных разговоров, тайные налеты и обыски в штаб-квартирах общественных организаций и т. д. Полномочия ФБР были значительно расширены, его охранительные функции получили статусное выражение {16}.

Однако вплоть до начала Второй мировой войны, стараясь всемерно укреплять социальную базу «нового курса», Рузвельт отрицательно относился к применению политических репрессий, сдерживая усердных сторонников крутых мер. Рост радикальных настроений он решил «убить мягкостью» в комбинации с посреднической дипломатией, способной убедить всех, что правительство стоит выше сословных интересов, что оно готово восстановить социальную справедливость и гармонию повсюду, куда простирается его власть. Все другие средства должны были играть подсобную роль. Развивая эти мотивы, супруга президента, чье влияние на стиль и методы социальной деятельности новой администрации было весьма заметным, придавала им форму, близкую той, в которой вели свою агитацию многочисленные последователи социал-утопических взглядов писателя, властителя дум читающей публики в XIX в. Эдварда Беллами. Среди рьяных почитателей Беллами нашлись даже такие (в том числе и классик литературы Эптон Синклер), которые решили, что у них появился влиятельный союзник в Белом доме {17}.

Рузвельт не разделял увлечений своей супруги, среди друзей которой было много известных левых деятелей, и остерегался быть заподозренным в сочувствии им. Тем не менее он придавал особое значение созданию нового имиджа федерального правительства и Белого дома как образцовых институтов государства «всеобщего благоденствия». Пустяковые усилия, не требующие никаких реальных затрат, с его точки зрения, могли иметь большой психологический эффект и принести солидные политические выгоды Демократической партии. Достаточно сказать о специальной службе почтовой переписки, которую широко использовал Белый дом с целью активного воздействия на общественные настроения в самых «горячих» районах страны, где брожение умов было доведено до точки кипения ухудшением экономического положения и бездеятельностью местных властей. Видя собственными глазами плоды этих хитроумных усилий, Л. Хиккок поражалась контрасту между реальным значением тех или иных (чаще всего чисто пропагандистских) жестов президента и воздействием их на воображение людей, ищущих спасения от кризиса, нищеты и голода. Но, несмотря на чисто декларативный характер многих заявлений Белого дома, констатировала она, Рузвельт добивался своего: вера в решимость президента достичь методом либерального лицедейства народного блага предотвращала рабочие волнения там, где, казалось, достаточно было одной лишь искры.

Следующее место из доклада Л. Хиккок Гопкинсу от 8 апреля 1934 г. говорит об умелом манипулировании Рузвельта наивными представлениями больших масс людей с помощью специально отработанной либеральной риторики и других изобретенных президентом и его штабом нехитрых средств политического обольщения. «Весьма забавно, – писала она, – но все люди здесь (речь шла о шахтерских поселках Алабамы. – В.М.), кажется, полагают, что знают президента Рузвельта персонально! Это вызвано отчасти, я думаю, тем, что они слышали по радио его выступления, когда он говорил с ними самым дружеским, доверительным тоном. Подумайте только – они воображают, будто он беседовал с каждым из них в отдельности! Конечно же, они не всегда понимают, какой смысл вкладывает он в свои слова, и склонны истолковывать их так, как им хочется. Еще одна забавная штука – это огромное количество писем за подписью Рузвельта и госпожи Рузвельт, которые циркулируют здесь повсюду. Чаще всего они представляют собой всего лишь краткое и чисто формальное уведомление о получении жалобы или просьбы об оказании материальной помощи. Но я очень сомневаюсь, чтобы какой-либо другой президент или его жена были столь пунктуальны в отношении оповещения о получении писем от простых граждан. И люди воспринимают эти формальные извещения вполне серьезно, в качестве доказательства установления личных контактов с президентом. В определенном смысле это приносит огромный положительный эффект. Популярность президента и г-жи Рузвельт очень возросли. Многие из этих людей, привыкших видеть в лендлорде или предпринимателе своих благодетелей, теперь обращают свой взор к президенту и г-же Рузвельт! Они верят, что последние одарят их заботой и попечением» {18}.

Моральный эффект от этой операции по восстановлению доверия к президентской власти на фоне заметного улучшения экономической конъюнктуры превзошел все ожидания. Процесс внедрения новых принципов правового регулирования трудовых отношений в промышленности проходил в острейшей, порой кровопролитной борьбе, в которую периодически вынужден был вмешиваться Белый дом с тем, чтобы «водворить мир». Однако найденный президентом тон, способный создать впечатление искренней озабоченности администрации соблюсти интересы обеих сторон, создавал эффект социального равновесия, гармоничного взаимодействия равноправных групп в системе трудовых отношений. По этой причине реальный смысл событий не доходил до многих рядовых участников рабочего движения: уступки, вырванные рабочими у промышленных магнатов в упорной борьбе, воспринимались ими самими как милость федеральных властей или, по крайней мере, как результат их совместных усилий {19}. Правительство считало своим долгом поддерживать подобные представления и делало это весьма искусно. Особенно показательны в этом отношении события осени 1936 г. и весны 1937 г., когда ньюдилеры лицом к лицу оказались едва ли не перед самым трудным выбором.

Охватившие в этот период автомобильную промышленность массовые и упорные «сидячие» забастовки внесли во взрывоопасную ситуацию элемент повышенной нестабильности, чреватой социальными беспорядками, беспрецедентными по масштабу и накалу. Переписка губернатора Мичигана Фрэнка Мэрфи показывает, как страстно хозяева корпораций, полицейские чины и консервативные политики в обеих буржуазных партиях жаждали реванша: рабочие, захватившие заводы, в их понимании нанесли тяжелый удар по праву собственности, опровергли ее неприкосновенность {20}. Губернатора сначала обвиняли в непростительной медлительности, затем в неуважении к закону и, наконец, даже в тайном сочувствии коммунизму. В марте 1937 г. среди бизнесменов возникло движение за его отзыв.

Между тем никто лучше либеральных реформаторов (а к ним принадлежал и Мэрфи) не видел, в какую пропасть перманентных социальных потрясений с неясным исходом для самих устоев двухпартийной системы и всей существующей структуры власти может завести слепая ярость охранителей и сторонников «порядка» любой ценой. У ньюдилеров отнюдь не угасла надежда, что нажиму рабочего радикализма, широких движений социального протеста можно противостоять, оставаясь на почве правопорядка, иными словами, не прибегая без крайней нужды к репрессивным мерам, прямому насилию, полицейскому террору в духе кошмаров памятной всем «красной паники» 1918–1920 гг. или вашингтонского побоища летом 1932 г. Своеобразным документальным свидетельством социальной философии либерализма эпохи «нового курса», как нам кажется, могут служить пояснения того же Мэрфи в отношении мотивов его поведения в разгар острейшего классового конфликта в автомобильной промышленности в 1936 и 1937 гг. В письме от 25 мая 1937 г. губернатор Мичигана, обвиняемый людьми его же круга в соучастии в покушении на священные права собственности, в исповедальном порыве признал, что все уступки рабочим были вынужденной мерой, диктуемой только беспрецедентным характером возникшего кризиса и стремлением отвести угрозу всеобщей политической забастовки {21}, а может быть, и кое-чего посерьезнее.

Точно такой же позиции в аналогичной ситуации, но применительно к общенациональному масштабу придерживались и президент Рузвельт, и министр труда Ф. Перкинс, воздавшие должное тактике лавирования и толерантности Мэрфи и поздравившие (в один и тот же день) губернатора с урегулированием конфликта, который, как выразился президент, «был чреват серьезными беспорядками и расстройством» {22}.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.