Расчетная точка. Паника
Расчетная точка. Паника
Существует мнение (в том числе и очень серьезных историков), что Рузвельт после катастрофы в августе 1921 г. с точки зрения интеллектуальной активности долго оставался в состоянии ухода от реальности, частичного анабиоза, предпочитая заниматься восстановлением своих физических сил, мускулатуры и общей подвижности. Мы могли увидеть, что это далеко не так. Для себя как политика он выстроил поведенческую модель, базирующуюся на представлении о цикличности избирательных предпочтений в зависимости от подъемов и спадов уровня благополучия нации. Он много раз приватно говорил об этом, как это он сделал в письме Уилларду Солсбери в конце декабря 1924 г.: «В 1920 году… я как-то заметил… что не верю в возможность демократов снова победить на национальных выборах, пока республиканцы не ввергнут нас в серьезный период депрессии и безработицы. Я все еще думаю, что этот прогноз себя оправдает…» {1}
Если отвлечься от данных экономической статистики в более широком смысле, Рузвельт полагал, что внутренняя нестабильность в стране неизбежно возрастет ввиду быстро меняющейся и не находящей адекватного понимания ситуации в структуре производства, отраслевом балансе, демографии, социальном укладе нации. С конца XIX в. ведущей тенденцией в стране стало изменение, все ускоряющиеся трансформации в некое непривычное внутреннее переплетение новых факторов риска, которые необходимо внимательно отслеживать с тем, чтобы быть готовым адаптироваться к ним. Особо показательно в этом отношении было его выступление в Мильтоновской академии в Массачусетсе перед выпускниками, в котором он говорил о наступлении эпохи глобальных перемен и необходимости встретить ее вооруженными новым мышлением и даже новыми ценностями. Проблемы мира, заключил Рузвельт, возникли по большей части стараниями тех, кто боится перемен, а не тех, кто стремится к революции… «В правительстве, в науке, в промышленности, в художественном творчестве бездеятельность и апатия являются самыми большими нашими потенциальными врагами» {2}. Изданная отдельной брошюрой, речь Рузвельта была названа «Куда держать путь?». Всем было ясно, о чем идет речь. В конце концов, американцы и на пике «процветания» 20-х годов ощущали, что невиданное накопление несметных богатств на одном полюсе и бедности – на другом, внедрение культуры финансовых спекуляций чревато экономическим коллапсом, провалом, неуправляемостью социальной жизнью, безработицей.
Но вслух устои американского благополучия 20-х годов не подвергали сомнению внушаемые пропагандой потребительства обыватели. Могло ли быть иначе в годы правления Калвина Кулиджа, самого молчаливого президента США, который ровно за год до полного краха национальной экономики торжественно заверил конгресс, «что страна может оценивать настоящее с чувством удовлетворения и смотреть в будущее с оптимизмом»? {3}
Популярность правых консерваторов в современной нам Америке служит поводом для похвалы в адрес «эпохи Калвина Кулиджа», поминания ее в прессе и речах как вершины свободной от правительственного участия экономики, давшей богатство одним и достаток другим. Упор делается на мировых рекордах обогащения королей бизнеса и финансовых олигархов, хотя по большей части это обогащение происходило на базе войны, обеспечения монополиями США ведущих позиций в мировой хозяйственной системе за счет конкурентов США, обескровленных и обессиленных Первой мировой войной, послевоенной разрухой, застоем и внутренними политическими кризисами. Не все, разумеется, так безнадежно серо. Большинство американских историков и экономистов (и среди них много весьма умеренных по своим убеждениям) считают «эру процветания» самым большим провалом в истории государственных институтов США, тем не менее приверженцы идеи антистейтизма и неограниченного, бесконтрольного верховенства бизнеса во всех без исключения сферах социально-экономической жизни нации стоят на своем, стесняясь прибегать к рузвельтовской риторике. Рональд Рейган, например, заявлял, что в годы деятельности администрации К. Кулиджа США «пережили, возможно, самый большой подъем процветания за всю свою историю» {4}. Он ничего не сказал о том, на чем держалось это процветание, что же это за феномен, если иметь в виду общество в целом, и, что еще более важно, какое безрадостное «рандеву с судьбой» ожидало страну в конце десятилетия жертвоприношений бизнесу и делания денег из воздуха.
Спору нет, осуществив благодаря золотому дождю военных прибылей широкую технологическую модернизацию, американская экономика сделала огромный рывок вперед, оставив позади весь остальной мир. Производительность труда возросла на порядок. Промышленные рабочие в 1930 г. трудились в полтора раза эффективнее, чем в 1908 г. За 1923–1929 гг. производство стали возросло с 49 млн до 61,7 млн т; добыча нефти – с 732 млн до 1007 млн баррелей; производство электроэнергии – с 71,4 млрд до 116,7 млрд кВт-ч {5}. Были созданы новые отрасли и новые звенья инфраструктуры, превратившие, точнее сказать, преобразовавшие старые ценности в новую потребительскую мораль (консьюмеризм), которая стимулировала, в свою очередь, индустрию досуга и рекламы, ставшую неотъемлемым атрибутом фундаментальных перемен в экономике.
Но ни один продукт промышленного производства не символизировал столь же полно и выразительно революцию в бытовой культуре, как это сделал автомобиль. Именно с его производством были в большей степени связаны высокие темпы экономического роста в целом и благополучие доброго десятка других отраслей промышленности, стабильность товарооборота, размах дорожного строительства. В геометрической прогрессии выросло число рабочих мест в отраслях массового производства.
Небывалая предпринимательская лихорадка и спекулятивная горячка на фондовых биржах, поощряемые правительственным оптимизмом, в сознании многих людей создавали ложное впечатление, будто привычные опасности капиталистического цикла позади, процветание нескончаемо, что в Америку уже никогда не вернутся кризисы, массовые банкротства, нищета и голод, а вместе с ними классовая рознь, социальные конфликты. Средства массовой информации, исследовательские центры бизнеса усердно культивировали эти иллюзии, утверждая, что в экономике США действуют новые экономические законы и новая индустриальная этика, позволявшие говорить о неповторимости «Американского пути». Концепция развития «нового, специфически американского типа цивилизации», гармонически сочетавшего в себе возможности ничем не ограниченной капиталистической конкуренции и социального партнерства, культ техницизма и нового просвещенного менеджмента, была возведена в ранг официальной идеологии, персонифицировалась в облике министра торговли в администрации К. Кулиджа – Герберта Кларка Гувера. Судьба не просто уготовила ему стать будущим президентом, она отняла у всех его оппонентов малейший шанс завоевать доверие американцев.
Корпоративный капитал захватил командные позиции в экономике и политике. Его агрессивная наступательность по всем линиям привела к свертыванию мелкого и среднего бизнеса, многих учреждений, призванных оградить общественные интересы от своекорыстных посягательств со стороны денежных магнатов, к росту консервативных настроений среди широких масс населения, оглушенных критикой в адрес «Большого правительства» и «Больших профсоюзов» и поверивших рекламе «нового капитализма». Одним из основных принципов политической философии «крайнего индивидуализма» было противодействие любым нововведениям, неугодным и не санкционированным крупным «ассоциированным» капиталом. «Это был период, – писал видный американский историк А. Линк, – почти уникальный благодаря необыкновенно сильной реакции против идеализма и реформ» {6}.
Особо тяжелый урон в результате спада общедемократического движения и подавления социально-критической мысли понесло рабочее движение, накануне и в годы Первой мировой войны ставшее важным фактором гражданского общества. Лишенное динамического руководства, разобщенное и скованное установками профсоюзного экономизма в его наиболее крайних проявлениях («простой и чистый тред-юнионизм»), политически зависимое от двухпартийной системы, ослабленное полицейскими репрессиями и травлей в годы «красной паники» (1917–1920 гг.), поверившее в наступление эры «капитализма всеобщего благополучия» и «естественной гармонии интересов», рабочее движение США переживало период затяжного спада и деморализации. Прогнозы на будущее даже со стороны сочувствующих наблюдателей из числа либеральных аналитиков не сулили ему ничего утешительного: данные свидетельствовали об уменьшении числа организованных в профсоюзы рабочих. Казалось, «рабочий вопрос» был снят с повестки дня окончательно. Как найти верные ориентиры, какой путь избрать – вот чем были заняты мысли тех немногочисленных групп рабочих радикалов, которые и сами порой не верили в то, что они могут еще кому-то пригодиться.
Правительственный курс республиканцев, взявших «штурмом» Белый дом и конгресс, в 1921–1933 гг. в целом как нельзя лучше отвечал всем самым далеко идущим вожделениям деловых кругов, в особенности их лидирующих группировок. Поклонение политической экономии Адама Смита, ничем не ограниченной стихии рыночных отношений, свободной от прямого правительственного регулирования и контроля, стало краеугольным элементом экономической стратегии федерального правительства Гардинга и сменивших его Кулиджа и Гувера. Самой популярной в вашингтонских департаментах была установка, выраженная в лаконичной формуле: «Предоставьте бизнес самому себе, а он позаботится о вас». Разумеется, ее не следовало понимать упрощенно, т. е. в том смысле, что участие государства в экономической жизни объявлялось в корне недопустимым, но единственно, где признавалась активная его роль, так это в фискальной политике, в сфере охранительной деятельности и контроля за иммиграцией.
Бизнес был заинтересован в жестком правительственном контроле за всеми формами свободомыслия, включая расовые, индустриальные отношения, воспитание молодежи и в интеллектуальной деятельности. Рост антиевропеизма и клерикального фундаментализма привел к деформации духовной жизни общества, вызвав многие негативные последствия. Социалистические течения почти полностью исчезли со сцены. Фактически распалось и прогрессистское движение, выступавшее длительное время влиятельной общественной силой и ставшее инициатором многих преобразований. Лишившись поддержки со стороны рабочего и фермерского движения, оно сбилось на повторение старых лозунгов и незаметно оказалось на обочине общественной жизни, в изоляции от ее главного русла. Беспорядочное отступление либерализма под натиском консервативной ортодоксии приводило к утрате им почти всех главных позиций на верхних и средних этажах государственного здания. Никто не мог поручиться, что прогрессивная демократия когда-либо вновь сможет играть заметную роль в определении общего вектора общественного развития, не говоря уже о правительственном курсе.
Замешательство среди либералов усиливалось по мере того, как Демократическая партия, еще недавно, казалось, склонявшаяся к идее превращения в партию умеренно-популистского толка, резко свернула вправо, публично объявив устами своих лидеров, что она не меньше республиканцев озабочена, как создать лучшие условия для процветания монополистической верхушки общества и не слишком озабочена положением тех, кто находится у подножия социальной пирамиды. В конце 20-х годов новоявленный председатель Национального комитета Демократической партии (сам вчерашний республиканец) миллионер Джон Раскоб заявил, что вся разница между двумя главными партиями лишь в том, что демократы были «мокрыми», т. е. стояли за отмену сухого закона, а республиканцы – «сухими», т. е. против такой отмены.
Так же решительно (по существу, но не по форме), как и республиканцы, отмежевываясь от европейского свободомыслия и обещая стране «окончательно» ликвидировать последние следы бедности, демократы, формально не порывая с традициями «вильсонизма», все же несколько под иным углом зрения смотрели на происходящее за пределами США. Они не позволяли ослепить себя безрассудной верой во всесилие Америки, способной якобы в одиночку, не связывая себя никакими обязательствами и опираясь на экономическую мощь и превосходство силы, не только реализовать собственные имперские амбиции, но и одновременно обеспечить повсюду выгодный США баланс сил. Сохраняя верность постулату В. Вильсона о мессианской роли США и об абсолютных преимуществах «Американского пути», демократы противопоставили заскорузлому изоляционизму республиканцев концепцию активного вторжения в международные дела в интересах утверждения многостороннего влияния Вашингтона на ход мирового развития. В этом они видели основное условие укрепления нового миропорядка, а вместе с тем и эффективное средство «сдерживания революции». По-своему демократы более трезво оценивали главные тенденции мирового развития, более чутко улавливая пульс времени и содействуя пониманию американцами той роли, которую Америка, хочет она этого или не хочет, должна играть в изменившемся мире.
Сокрушительное поражение на президентских выборах в 1920 г. не означало, что партия начисто утратила надежду взять реванш в будущем. Пессимизм, овладевший большой частью руководства партии, не затронул честолюбивой группы молодых политиков, среди которых выделялся бывший заместитель военно-морского министра в администрации Вильсона и кандидат демократов на пост вице-президента в 1920 г. Франклин Делано Рузвельт. Энергичный, буквально на ходу улавливающий изменения обстановки и легко приспосабливающийся к ней, беззаветно верящий в свою звезду, Рузвельт в «просвещенных» кругах финансово-промышленного капитала Северо-Востока вызывал неподдельный интерес. В нем видели воплощение всех добродетелей либерализма той его разновидности, которую представлял Вильсон, но сдобренного большой дозой прагматизма в духе новой предпринимательской морали, как ее понимал Теодор Рузвельт.
Еще до победы на губернаторских выборах осенью 1928 г. после длительного пребывания в тени Рузвельт делает первый осторожный и одновременно рискованный шаг в новом туре борьбы за национальное признание. Те, кто поддержал Рузвельта, бросившего вызов республиканцам, разделяли его глубокие убеждения, что удар следует нанести там, где позиции противника слабее всего. Мишенью был избран внешнеполитический курс правящей партии, выглядевший явным анахронизмом, вступивший в противоречие с самим здравым смыслом. До того крайне редко выступавший в печати, Рузвельт принялся за написание статьи для журнала «Форин афферс» с целью, как он отмечал, «дать представление о точке зрения демократов на внешнюю политику США» {7}. Чувствуя, однако, себя не вполне подготовленным к выполнению такой задачи, будущий президент обратился за советом к многоопытному Норману Дэвису, видному американскому дипломату, стороннику «либерального интернационализма» Вильсона. Рузвельт просил его набросать краткий конспект внешнеполитической платформы демократов, из которого затем можно было бы «вытесать» нечто цельное, нешаблонное и внушительное. Акцент, как полагал Рузвельт, следовало при этом сделать на выявлении пороков республиканизма, чреватых в будущем неизбежными серьезными провалами для дипломатии США.
Н. Дэвис откликнулся обстоятельным письмом, в котором весьма определенно была прописана линия размежевания между республиканской доктриной и позицией демократов. Опытный профессиональный дипломат резко, в частности, критиковал республиканцев за их нежелание использовать возможности Лиги Наций и чванливое третирование ими приемов традиционной дипломатии. Он не рекомендовал кандидату демократов (кто бы он ни был) немедленно и открыто ставить вопрос о вхождении в Лигу Наций по причине изоляционистски настроенного общественного мнения страны, но считал важным объявить о том, что демократы «стоят за сотрудничество с другими странами мира в искренних усилиях, направленных на устранение войн и сохранение мира» {8}. Невежество и неискренность республиканцев, по мнению Дэвиса, завели во многих случаях в тупик внешнеполитический курс Вашингтона. И самые печальные последствия это имело для отношений США с латиноамериканскими странами. Дэвис считал, что, пока не поздно, Соединенные Штаты должны сменить тон и предстать в глазах своих многочисленных южных соседей эдаким добрым родственником или соседом, воплощением миролюбия и бескорыстия. «Я думаю, – писал он, – было бы хорошо для нас заявить, что мы желаем взаимовыгодных отношений дружбы, равноправных и прибыльных торговых контактов с близкими нам латиноамериканскими республиками. Нам следует прекратить вмешательство в их внутренние дела, которое обернулось массовыми убийствами американскими солдатами так называемых мятежников, и другие виды несанкционированных вторжений, как это было в случае с Никарагуа».
Рузвельт был в восторге от этой шпаргалки. Скроить из нее статью, обещанную им журналу «Форин афферс» и призванную, как он мыслил себе, быть внешнеполитическим манифестом Демократической партии, не составляло труда. И то, что появилось в июльском номере за 1928 г., имело ярко выраженную антиизоляционистскую окраску и напоминало прямой вызов внешнеполитическим принципам республиканской администрации. Сказав о том, что в истории Америки были периоды, когда ее политическое руководство подавало цивилизованному миру пример доброй воли и миролюбия, Рузвельт тут же отметил, что с победой республиканцев летом 1919 г. на выборах в конгресс США «сделали очень мало или ничего не сделали» для решения острых проблем, с которыми столкнулось мировое сообщество после Великой войны и Версаля. Удивив многих, кто был знаком с его политической карьерой, Рузвельт обрушился на программу возобновления военно-морского строительства, начатого республиканцами («в поражающих масштабах») {9}, обвинив их в подрыве «принципов мира» в связи с отказом от сотрудничества с Лигой Наций и Международным судом. Автор статьи на этот раз не высказывался за вступление в Лигу Наций, но в духе наставлений Дэвиса ратовал за более активное участие во всех начинаниях этой международной организации.
В той части статьи, где говорилось о политике Соединенных Штатов в Латинской Америке, Рузвельт заявил о невозможности для США в сложившихся условиях, не считаясь ни с чем, выполнять присвоенные ими самими жандармские функции на континенте. По-своему развивая идеи Дэвиса, Рузвельт предлагал использовать здесь новые, более соответствующие изменившейся обстановке методы, с тем чтобы удержать «братские страны» в орбите влияния США. «Пришло время, – писал он, – когда мы должны следовать… новому, улучшенному стандарту поведения в международных отношениях». Рузвельт считал, что лишь в случае, когда южные соседи окажутся охвачены внутренними потрясениями, США должны прийти им на помощь для восстановления порядка и стабильности. «Но, – говорилось далее в статье, – Соединенные Штаты не могут и не должны ссылаться на свое право или обязанность прибегать к интервенции без согласования с другими странами региона. Обязанностью США является совместное с другими латиноамериканскими республиками изучение проблемы и, если условия того требуют, предоставление помощи (либо в одностороннем порядке, либо вместе с другими странами) от имени всей Америки. Политике вмешательства во внутренние дела других государств на основе односторонне принятого решения должен быть положен конец; в сотрудничестве с другими странами мы обеспечим больше порядка в нашем полушарии…» {10}
Итак, «дипломатия канонерок» должна стать более улыбчивой и более… коллективистской, добрососедской. Ведь чрезмерное упование на право США осуществлять единоличный диктат в отношении южных соседей роняет репутацию Вашингтона и не приносит успеха усилиям, направленным на сохранение старых авторитарных режимов. Гибкая же тактика придаст лику внешней политики и дипломатии США благопристойные черты, более соответствующие демократическим тенденциям в международной жизни, укореняющимся с 1917 г. Разве не этого хотел В. Вильсон? Рузвельт был очень доволен своей работой. Она заставила говорить о себе как о новом слове в подходе к политике в целом, хотя консерваторы в обеих партиях и пытались замолчать саму тему внешней политики, упирая больше на «триумфальную поступь» материального преуспеяния страны и на фантастические способности большого бизнеса без чьего-либо вмешательства решать любые проблемы, усмиряя с помощью инвестиций, подкупа и внутренних расколов сопротивление диктату ассоциированного капитала.
А между тем эти самые проблемы продолжали накапливаться незаметно для ослепленных эффектами внешнего благополучия экономических прорицателей нескончаемого капиталистического «процветания». Впрочем, стало ли оно реальностью для большинства трудового населения Америки? Факты показывают, что на этот вопрос ответ Рузвельта был отрицательным. Диспропорции в экономике сохраняли и после первого послевоенного экономического кризиса 1920–1922 годов очень острой проблему занятости и потребления. Безработица и в «хорошие времена» буквально по пятам преследовала рабочих многих отраслей, положение которых оставалось неблагополучным, а иногда и просто бедственным. Гарантией сохранить рабочее место никто из них похвастаться не мог, а вот опасность оказаться без работы и без поддержки со стороны общества в течение нескольких месяцев, а то и нескольких лет подстерегала каждого. Точное число безработных установить было трудно: учет был весьма несовершенным. Но выборочные данные показывают, что в разгар «процветания» безработица почти никогда не опускалась ниже 4 % численности занятых в различных отраслях экономики помимо сельского хозяйства {11}.
В 1929 г. один из популярных общественно-политических журналов США опубликовал статью председателя Национального комитета Демократической партии Джона Раскоба под названием «Каждый должен быть богатым». Однако статистика беспощадно развенчивала эти, по-видимому, не очень искренние призывы. В самом распределении доходов содержался ответ на вопрос о том, устранима ли бедность и классовая дифференциация в Америке. Согласно данным Института Брукингса, доход верхушки американских семей (0,1 % общего числа) в 1929 г. был равен доходу 42 % семей, находившихся на нижних ступенях социальной лестницы. Проведенные исследования показывали, что «процветание» сопровождалось не сужением пропасти между бедностью и богатством, а ее расширением {12}.
Данные об имущественном расслоении населения еще более характерны. Почти 80 % всех американских семей (21,5 млн семей) не имели никаких сбережений, а 24 тыс. самых состоятельных семей (0,1 % всех семей) являлись владельцами 34 % всех сбережений {13}. Разумеется, были категории населения, для которых «процветание» не только всегда оставалось чисто призрачным явлением, недостижимым фантомом, но и в определенной мере бедствием, периодом мучительной ломки, выталкивания их из сферы традиционных для них занятий в сферу мигрантов, кочующих в поисках работы. Это относится к рабочим некоторых старых, умирающих отраслей (добыча угля, большинство отраслей легкой промышленности), мелким предпринимателям, бесцеремонно вытесняемым крупным капиталом, и, конечно, к сельскохозяйственному населению, фермерам, издольщикам, сезонным рабочим.
Иногда 20-е годы в истории США называют «ревущими 20-ми», желая передать дух происходящих глубоких изменений и особый размах деляческой инициативы, спекулятивной горячки и показного оптимизма, которые придали специфическую окраску этому периоду. Говоря о положении фермерства, эта дефиниция пригодна в том смысле, что его протестующий голос был особенно громким в силу прямого и самого значительного по своим масштабам почти за всю историю США обнищания этой категории населения под ударами затяжного аграрного кризиса. Все время раздвигающиеся «ножницы» между ценами на промышленные товары, потребляемые фермерами, и сельскохозяйственными продуктами (первые непрерывно росли, вторые так же непрерывно снижались) сделали большинство хозяйств мелких и средних фермеров хронически убыточными. Доля семей фермеров, представлявших 22 % населения США, в 1920 г. составляла 15 % в национальном доходе страны. Через восемь лет эта доля уменьшилась до 9 %. В 1929 г. средний ежегодный доход жителя сельской Америки составлял 273 доллара, средний доход американца-горожанина – 750 долларов {14}. Все увеличивающееся бремя задолженности, эпидемия разорения буквально сгоняли фермерское население с земли, которое бежало в города, пополняя армию безработных, малоимущих групп населения, маргиналов без профессии и сбережений.
Оказавшееся в тисках кризиса перепроизводства, напрасно взывающее о помощи со стороны правительства и, пожалуй, больше всех тогда заинтересованное в правительственном вмешательстве, фермерство и в целом аграрный сектор экономики становились прообразом ближайшего будущего всей экономики. Удивительнее всего, однако, было то, что столь явно заявившие о себе симптомы заболевания, свидетельствующие о надвигающемся крахе, не вызывали общественной тревоги, а отдельные трезвые прогнозы тонули в шумной разноголосице восхвалений в адрес экономической стратегии крупного капитала. Даже циничный пересмотр и шельмование социальной доктрины «прогрессивной эры» начала ХХ века не привели к пробуждению публики и не заставили ее выйти из состояния апатии и безмятежности. Как должное и как последнее слово философии делового успеха были восприняты многими нападки на вильсоновских либералов за допущенные ими «расширительные» толкования конституции, которые якобы ослабляли правовую защиту «против социалистических посягательств на собственность». Здесь в первую очередь имелось в виду известное расширение договорных прав профсоюзов, наносящих якобы непомерный ущерб собственническим интересам бизнеса. Идеология застоя, обращения вспять движения к переменам, отказ от поиска новых правовых форм общественных отношений, разумной социальной политики, диктуемой изменившимися условиями, жизнью, нашли свое законченное выражение в постулате, выдвинутом председателем Верховного суда и экс-президентом республиканцем У. Тафтом еще в 1921 г.: «Лучше терпеть зло, нежели прибегать к разрушительным нововведениям, в ходе которых эти нововведения могут оказаться хуже зла» {15}.
Получив столь авторитетную моральную санкцию, «зло» в виде ущемления прав лиц наемного труда, гонений на их организации, стачечную и политическую деятельность, либерально-конформистской истерии (термин, который предложил видный американский историк Л. Харц) пополам с проповедью индивидуализма, ксенофобии, расизма, презрения к неудачникам и обездоленным пустило глубокие корни, создавая условия, как выразился однажды Рузвельт, для возвращения эпохи «нового экономического феодализма» – абсолютного, ничем не ограниченного произвола олигархической верхушки общества {16}. В 1929 г. продолжительность рабочего дня американского рабочего была больше, чем в других индустриально развитых странах. Системы социального страхования и материальной помощи по безработице не существовало, в то время как в европейских государствах она давно уже служила средством защиты (пускай слабой) трудящихся от превратностей экономической конъюнктуры. Нещадная эксплуатация детского труда, дискриминация иммигрантов, афроамериканцев и женщин, рекордная продолжительность рабочего дня для многих категорий работников ставили Соединенные Штаты вровень с самыми отсталыми странами мира.
Все ярче проявлялось главное противоречие экономики «процветания». Целые регионы и отрасли оказались им не затронуты, обнажая все обострявшийся конфликт между ограниченностью потребления масс и стремлением модернизировавшегося, технологически передового капиталистического производства развивать производительные силы таким образом, как если бы границей их развития была лишь абсолютная потребительная способность общества. Предчувствие Рузвельта близости внутреннего развала стало обретать для всех черты реальности. Осенью 1929 г. грохот обвала достиг высшей точки. Капиталистический способ производства вновь восстал против способа обмена, но на этот раз сила взрыва всех антагонистических противоречий не знала себе равных. Было и еще одно обстоятельство, которое говорит о многом: США стали эпицентром мирового экономического кризиса, именно отсюда поступали разрушительные импульсы, подрывающие мировое хозяйство и оказывающие дестабилизирующее воздействие на международную обстановку в целом.
Паника на нью-йоркской бирже сначала в виде первых толчков в сентябре, а затем в «черный четверг» 24-го и в «черную среду» 29 октября 1929 г. проложила глубочайшую межу в социально-экономической и политической истории США. В чем-то она вполне сопоставима с взятием южанами форта Самтер 12 апреля 1861 г. Стало принято все делить на «до» и «после». Страна была ввергнута в водоворот экономического кризиса в тот момент, когда еще не улеглись страсти избирательной кампании 1928 г., памятной безудержным бахвальством республиканцев в отношении достижений «новой эры», обещаниями их лидера президента Герберта Кларка Гувера сделать американцев «еще богаче» и натужными усилиями демократов убедить избирателей, что они могут делать все то же самое, только лучше и надежнее «Великой старой партии».
Лавина банкротств, падение производства (до самой низшей отметки в 1932 г.), многомиллионная безработица смыли румяна «процветания» и обнажили все органические болезни американской экономики и глубину сохранившегося социального неравенства в стране. В кричащей форме проявились необеспеченность широких слоев населения, иллюзорность, призрачность их благополучия. Общество, привыкшее судить о себе по красочным рекламным щитам, обнаружило, сколь мало еще доступность и дешевизна тех или иных потребительских ценностей вроде автомобиля выражают прочность основы, которая позволяет ему не только гармонично развиваться, но и просто существовать. Вмиг сотни тысяч семей, еще вчера пользовавшихся благами высоко индустриализованной цивилизации, с потерей кормильцем работы оказались один на один с нищетой и голодом, без всякой поддержки и, что хуже всего, без права получить такую поддержку. Знаменитый острослов Билл Роджерс мрачно съязвил: «Мы являемся первой в истории человечества нацией, следующей в приют для нищих в автомобиле» {17}. Полнейшая незащищенность трудовой Америки от губительных ударов безработицы была самым тяжелым последствием господствующей социально-экономической доктрины. Размеры безработицы могли показаться просто невообразимыми. «Сколько американцев не имело работы в марте 1933 года? – спрашивал в одном из своих выступлений в 1936 г. Г. Гопкинс, ближайший помощник Рузвельта, взваливший на себя бремя организации социальной помощи. – Если вы назовете цифру в 18 или даже в 13 миллионов, то и меньшая из них способна навести ужас» {18}.
А что же общество? Оно отвернулось от этих терпящих бедствие своих членов, алчущих помощи и участия, но взамен наталкивающихся на стену равнодушия и… оскорбительную подозрительность. Мораль обывателя, настроенная по камертону «процветания», не признавала ссылок на «независящие» обстоятельства. По словам того же Гопкинса, «существовала тенденция обвинять безработных в отсутствии патриотизма, в попытке жить за чужой счет» {19}. Между тем государственная политика США в вопросе социального страхования по безработице на протяжении многих десятилетий выражалась в неуклонном следовании пресловутой формуле «твердого индивидуализма». В переводе на обычный язык это означало, что забота о миллионах американцев, оказавшихся жертвами кризиса, является их личным делом или в крайнем случае прерогативой местных властей и частных благотворительных фондов. По мнению Гопкинса, этой «социальной слепоте» не было оправдания. «Мы сталкивались со значительной безработицей, – говорил он, – на протяжении 40 лет, но официально для решения этой проблемы вплоть до самого последнего времени не делалось ничего другого, кроме того, что ее упорно игнорировали» {20}.
Нью-Йорк одним из первых среди больших городов США оказался в положении осажденной крепости, оставшейся без всего самого необходимого. Армия нищих росла как снежный ком. Каждый новый день увеличивал ее на тысячи семей, подвигая город к критической черте. Нетрудно понять, почему именно здесь, в Нью-Йорке, среди политиков либерального толка (в основном демократов) росло убеждение, что уменьшить вероятность катастрофы смогут только энергичные действия властей. Нью-йоркская действительность 1929–1933 гг. на всю жизнь оставила у многих из них острое ощущение глубины переживаемого страной социального кризиса и опасной близости взрыва в избытке скопившегося повсюду горючего материала. «Я самым тесным образом, – отмечал Гопкинс в 1936 г., – связан с проблемой руководства программой помощи безработным с первых дней кризиса… Я видел, как в широких масштабах стали проводиться увольнения, и был свидетелем ужасных потрясений, заставивших тысячи крепких семей обращаться за помощью к благотворительным организациям. Я видел, как удлинялись очереди за куском хлеба и чашкой кофе и переполнялись ночлежки для бедняков… Скопища мужчин слонялись вдоль улиц в безнадежных поисках работы… Впавшие в отчаяние, озлобленные толпы безработных штурмом брали местные муниципалитеты и помещения организаций помощи только для того, чтобы узнать о пустой казне и быть рассеянными с помощью слезоточивого газа. Женщины, дети и старики, физически страдая от холода и голода, молили власти о крохах, чтобы хоть как-то продлить свое существование…» {21}
Данный текст является ознакомительным фрагментом.