Порождает ли глобализация этнические конфликты?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Порождает ли глобализация этнические конфликты?

Нет. Таков вкратце ответ на вопрос, которым многие задались в Америке после терактов п сентября 2001 г. Глобализация не является непосредственной причиной этнического или фундаменталистского насилия на постсоветской или какой-угодно периферии. Прежде всего вызывает сомнение аналитическая пригодность самого слова глобализация. Им обозначается слишком много разнохарактерных процессов, одни из которых более реальны, другие же – менее. Куда надежнее, хотя, наверное, и не так эффектно, было бы сказать, что прокатившаяся в самом конце XX в. волна этнорелигиозных конфликтов, войн и терроризма возникла из крушения национального девелопментализма. Если же конкретизировать и переводить анализ на более приближенные уровни каузальности и локализовать фокусировку на бывшем СССР (и Югославии), то в первую очередь надо указать на крушение центрального правящего аппарата крупного государства, которое институционализировало национальность в своих политических структурах и в повседневных неформальных практиках бюрократического патронажа, многие из которых имели этническое измерение.

Однако если недавняя рыночная глобализация (примем это слово как «фирменный бренд» процесса диффузии неолиберализма) и не являлась первопричиной, то впоследствии она действительно начинает структурировать этнические конфликты. Под воздействием глобализации недовольство самых различных групп, чей статус и жизненные условия по каким-то причинам приходят в упадок, теперь перенацеливается с национальных правительств и элит либо локальных соперников на господствующую мировую «суперэлиту» – США. В 19go-e гг. практически повсеместно регистрируется рост антиамериканизма, включая такие страны, где ранее этот комплекс был далеко не основным, если (как в России) вообще присутствовал за пределами официальной пропаганды. Колоссальное социально-культурное расстояние между обездоленными группами (особенно использующими доступное им низко-технологичное насилие) и «американской плутократией» (с ее дистанционно управляемыми орудиями) с обеих сторон делает образ противника совсем фантастическим. В ход идут метафоры Мирового Зла, сатанинского заговора. Такая удаленность делает маловообразимыми привычные формы протеста и непосредственного противостояния. Впрочем, в сентябре 2001 г. группа заговорщиков продемонстрировала, как реализовать трансконтинентальные идеологические фантазии.

Еще важнее представляется другое следствие глобальных капиталистических рынков на характер периферийных протестов. Однако оно менее явно в силу глубоко структурного характера. Вдобавок, это следствие погребено под тяжестью культурно-идеологических штампов. Это следствие деиндустриализации бывших государств догоняющего развития, чьи производственные отрасли оказываются ненужными или неконкурентоспособными на мировом рынке. После 1989 г. предполагалось, что переход от коммунистический диктатуры к нормативному капитализму и демократии быстро приведет к высвобождению прежде латентных гражданских обществ и оформлению новых частнособственнических средних классов. Таков был один из центральных постулатов неолиберализма[403]. Действительно, в прошлые эпохи средние классы – ремесленники, мелкая буржуазия, либеральные профессионалы – чаще других оказывались на переднем крае демократизации в странах Запада. В государствах капиталистического ядра миросистемы исторические условия благоприятствовали регулярному возникновению разнообразных, обширных и активных средних классов. Тем не менее даже на Западе (будь то в Северной Америке, Скандинавии или континентальной Европе), как хорошо установлено сегодня эмпирическими исследованиями, успех демократизирующих союзов практически всегда зависел от вовлечения в них организованных рабочих, крестьян, фермеров[404].

В странах посткоммунистической периферии новые средние классы оказались, против ожиданий, ни столь многочисленными, ни самостоятельными. Достаточно высокий доход в конвертируемой валюте сегодня позволяет многим образованным и хорошо устроившимся москвичам и жителям других столиц и ключевых городов считать их принадлежащими к среднему классу. В действительности они скорее являются привилегированными наемными клерками и обслуживающим персоналом, получающими зарплату – пролетаризующий вид дохода. В то же время они заняты в секторах и организациях, связанных с глобальными финансовыми потоками. Поскольку их заработная плата связана с операциями по сути компрадорского типа и значительно превышает низкий уровень реальных доходов в собственной стране, особенно вне столиц и экспортных анклавов, то социальные и политические предпочтения подобных групп становятся весьма «непролетарскими». Отношение подобных средних слоев к демократизации становится как минимум неоднозначным. Они живут в странах, где богатство обусловлено политическим патронажем и зарубежными связями, где неравенство в доходах сегодня очень значительно, где массы полубезработных, мигрантов и субпролетариев постоянно грозят всплесками насильственных конфликтов, бытовых социальных проблем, популизма и политической непредсказуемости. В идеологическом воображении корпоративных и рыночных средних классов посткоммунистических стран актуальны Маргарет Тэтчер и даже генерал Аугусто Пиночет, но не Томас Джефферсон, Авраам Линкольн, Леон Гамбетта или Гуннар Мюрдаль. Гегемония норм и практик неолиберализма налагает на периферийные государства обязательство соответствовать принятым сегодня на мировом уровне политическим формам. Результатом, однако, становится поверхностное и подражательное воспроизведение на периферии процедур демократических выборов и технологий капиталистических транзакций. Характер имитирования транзакционных техник в сферах политики и рынков прекрасно анализируется в работах Дэвида Вудраффа[405]. Он выявляет полную цепочку социальных механизмов, через которые идеологемы «Вашингтонского консенсуса» транслируются из центра на периферию, где неизбежно возникает деморализующий разрыв между имитационным институциональным фасадом и реальными практиками властвования и накопления.

Законно возникает вопрос: что в действительности было достигнуто в ходе последней «Третьей» мировой волны демократизации? Вопрос отнюдь не риторический. Сегодня, по сравнению еще с 1970-ми гг., в мире и тем более в Восточной Европе демократий во много раз больше, чем откровенных диктатур. По формальному счету, чаяния поколения шестидесятников реализованы, реализуются или близки к реализации. Но в порядке «теста на реальность» (к чему нас призывают и проницательный «правый» Сэм Хантингтон, и его достойный оппонент «слева» Эрик Хобсбаум) следовало бы также напомнить, что накануне 1914 г. под влиянием мощного тогда британского примера парламентские учреждения и либерально-конституционалистские движения возникали в немалом числе стран Южной и Центральной Европы, Азии и Латинской Америки. Все эти фасады слетели вмиг после 1914 г., когда мир вступил в полосу ураганов. Поэтому сегодня требуется трезво, с необходимыми в науке взаимо– и самоконтролем, попытаться ответить на вопросы, в каком направлении шел вектор демократизации в последние годы, насколько прочно укоренены политические изменения, и, главное, в чем их корни? Что способствует их росту, что препятствует? Кто и почему выступают социальными носителями демократизации? В каких направлениях и пределах изменяются властные структуры? Как соотносятся (позитивно, негативно, либо никак?) существующие сегодня на периферии политические практики с геокультурой прав человека, либеральных неправительственных организаций, международных наблюдателей на выборах, международных рейтингов и индексов (коррупции, свободы, уровней гуманитарного развития, кредитоспособности и доверия к правительствам)? Именно здесь следует искать ответа на вопрос об устойчивости преодоления прежней диктатуры догоняющего развития. Самый главный, как видится, вопрос состоит в том, в какой мере демократизация после распада СССР стала продолжением внутренних тенденций, возникших в период десталинизации, шестидесятничества и далее перестройки? Или же их подменили внешние влияния, вызвавшие в таком случае лишь фасадные изменения? В таком случае вполне реальна возможность, что и эта демократизация может развалиться в ситуации кризиса влияния США, подобно быстрому исчезновению подражаний британскому парламентаризму в начале XX в. Особые опасения должна у нас вызывать деиндустриализация, выталкивающая в субпролетариат массы населения. Делает ли это более или менее вероятной глобальную конфронтацию между неопатримо-ниальными господствующими элитами периферии, которые в ситуации достаточно острого кризиса могут обнаружить для себя выход в ретроградной защите от мировых рынков, в провоцировании конфронтации с космополитическим капиталом и его местными посредниками? Как в таком случае может отреагировать население и политики привилегированной части мира на растущую к ним ненависть с периферии? Едва ли это будет мировая революция, о которой пророчествовал марксизм. Скорее нам тут потребуется теория того, посредством каких процессов «столкновение цивилизаций» угрожает превратиться в самоисполняющееся пророчество.

Это, боюсь, не очередной алармизм. У нас сегодня нет многовариантной и убедительной теории реакций на капиталистическую глобализацию – марксизм предполагал лишь один вариант политического ответа, в господствующей сегодня неолиберальной «глобалистике» вопрос о возможности системного кризиса вообще не ставится. (Мрачная популярная футурология Хантингтона или, с другой стороны, Антонио Негри, пренебрегает критериями теории и не даже не предполагает операционализации.) Возьмите последние работы Тилли, который глубоко встревожен падающей способностью государств – причем он недвусмысленно имеет в виду сильнейшие страны «ядра» – обеспечивать права своих трудящихся перед лицом глобализующегося капитализма[406]. В своем отклике на пессимистичные мысли Тилли, Валлерстайн скорее добавляет оснований для беспокойства. Он куда меньше обеспокоен будущим привилегированных рабочих в странах ядра миро-системы. Их дети и внуки, согласно предсказанию Валлерстайна, и в XXI в. в целом останутся глобальными «средними классами, среди которых некоторые будут достаточно успешны, остальные – не слишком». Поскольку положение их будет хотя и неплохим, но в целом недостаточно устойчивым, то, скорее всего, с продолжением трендов глобализации западные пролетарии продолжат сдвигаться вправо, к политике цивилизационного расизма и протекционистского воспрепятствования притоку мигрантов из-вне. На еще более тревожной ноте Валлерстайн предсказывает возвращение к предшествовавшему 1848 г. положению, когда основная масса рабочих вновь станет «опасными классами», притом на сей раз цвет их кожи, религия и культурные маркеры будут совершенно иными, чем у верхних слоев. Расизм в таком случае будет главным направлением классового противоречия. К прогнозу Валлерстайна следует, очевидно, добавить, что средние классы ядра демографически продолжат стареть, а тем временем глобальные трудовые мигранты в массе своей будут молодыми субпролетариями – со всеми типичными для них проявлениями классового габитуса. Это чревато насилием во множестве форм, включая криминальное и террористическое, что побудит привилегированные группы в странах «ядра» и глобально связанных с ними анклавах на периферии возвести еще более жесткие протекционистские барьеры – как символические, идеологические и легальные, так и сугубо материальные, военно-полицейские. Сценарий такого будущего сулит глобализованную экономику наряду с многочисленными барьерами и оградами. Это глобальный апартеид.

Однако если мы принимаем многовариантность будущего, вовсе необязательно завершать на столь пессимистичной ноте. В качестве мысленного эксперимента давайте обратимся к излюбленному занятию многих интеллектуалов – придумыванию более совершенного мира. Но только давайте попытаемся при этом не покидать теоретически прочной почвы. Исторической социологией вполне достоверно на сегодня установлено, что возникновение на Западе в современную эпоху многочисленного и устойчивого пролетариата и близких к нему организованных классов в конечном счете сыграло основную роль в волнообразно нараставшей демократизации. Демократические права и процессы встраивались институционально в структуры современных национальных государств. Так возникало широкое социальное гражданство, послужившее эффективному умиротворению классовых конфликтов на Западе. Собственно, в реальной истории это и опровергло марксистское эсхатологическое видение «последнего и решительного боя». Если социальная, «глубокая» (а не поверхностная процедурная) демократизация смогла предотвратить реализацию мрачных или романтико-революционных прогнозов классических первопроходцев социального анализа (как известно, далеко не одного лишь Маркса), то на основе этого опыта можно сформулировать обращенную уже в будущее реформистскую теорию. Для преодоления угроз аномии, группового отчуждения, этнического и иного социального насилия на мировом уровне требуется широкая и устойчивая пролетаризация на достаточно щедрых условиях. Это предполагает длительное формальное образование и профессиональное обучение, которое ведет к трудоустройству с достойной заработной платой и статусом, а также пенсии, медицинское обслуживание и иные формы социального обеспечения. По сути, это социал-демократическая программа, вынесенная на глобальный уровень. Кстати, это же снимает большинство культурных трений, связанных с миграциями, поскольку с выравниванием уровней жизни теряется тяга к нелегальной перемене мест, становится предпочтительным возвращение к родной культурной среде. Уязвимым местом социально-обустраивающей политики всегда будет ее перераспределительный характер. Без экономической теории ускоренного роста такая гуманистическая политика обречена на утопизм. Однако и опыт неолиберализма последних трех десятилетий вполне уже продемонстрировал, насколько идеологически наивно полагаться на рыночную динамику саму по себе. Всемирная политика всеобщего трудоустройства так или иначе (это уже вопрос к экономистам развития) должна сочетаться с рациональным управлением рынками.

Сказанное представляет собой двойную ересь. Для неолиберальных экономистов бюрократия есть такое же зло, как рынки – для социальных реформаторов. Рынки (либо, если угодно, бюрократия) не должны рассматриваться в понятиях абсолютного зла или добра. И рынки, и бюрократия представляют собой исторически возникшие сложные социальные механизмы. Это на самом деле важнейшие достижения современности. Оба могут быть использованы к выгоде меньших – либо больших групп общества. Тут требуется взглянуть на подлинную историческую траекторию предшествующей эпохи. Именно сочетание бюрократической организации, изначально созданной для войны и в войнах, и современных рынков, развивавшихся капиталистическими классами в своекорыстных целях, всего пару поколений назад восстановило Европу и Японию из руин Второй мировой войны, позволив затем состояться трем десятилетиям исторически невиданно послевоенного роста. Более того, есть немало оснований считать, что все успешные примеры быстрого экономического развития последних двух столетий имели в основе сочетание рыночной динамики и бюрократического рационального управления – возьмите американские корпорации в их реальной истории, а не в их идеологии. Это еще нагляднее видно на примерах Скандинавии, континентальной Европы, Восточной Азии – как, до определенной меры, и СССР первых послевоенных десятилетий. Предстоит более внимательно и без идеологических иллюзий изучить подлинный характер этих вариантов развития с точки зрения уроков на будущее. Наши наблюдения надо еще перевести на язык политических лозунгов – это неизбежно. Мы также знаем из опыта государств развития, что никакие крупные трансфортавиные проекты не состоятся без мощной эмоциональной мобилизации общества и управленческих элит (что в свою очередь выступает важнейшим противодействием корыстному уклонению от общих задач, т. е. коррупции). Таким лозунгом могло бы стать обеспечение «демократических рынков», политически доступных для новых участников и рационально настроенных на мировое развитие – вместо неолиберального разделения глобальных рынков и лишь процедурной демократизации и лишь на национальном уровне.

Источником теоретической ясности и этического вдохновения тут могло бы послужить интеллектуальное наследие Карла Поланьи (что, конечно, не означает, будто все в его наследии пережило свой век.) Он предлагает намного более богатую оттенками палитру рынков. Акцент в интерпретации идей Поланьи сегодня ставится его последователями, начиная с Нобелевского лауреата Джозефа Стиглица, на критике утилитаристской веры в саморегулирующиеся рынки. Но у Поланьи есть и другие идеи, которые могут оказаться более значимы, чем критика. Я призываю вернуться к теоретически и, главное, политически перспективной концепции «ложных товаров» (fictious commodities). Таковых три: деньги, земля и человеческая жизнь. Эти «товары», согласно Поланьи, «ложны», поскольку либо они не произведены трудом, либо не подлежат рыночному обмену, ибо не могут иметь продажной цены. Это жизненные условия общества, если взглянуть с позиций гуманистической этики (либо, добавлю, веберовской сущностной рациональности – в отличие от формальной рациональности утилитарной рыночной доктрины или предоставленной себе бюрократии). Не будем здесь вдаваться в категории этики или политэкономии. Нам сейчас важнее их институциональное воплощение. Деньги, которыми нельзя торговать – это банковская сфера. Она слишком важна для рыночного хозяйства и инноваций (тут уместно вспомнить другого великого австрийца, Шумпетера), чтобы позволить неизбежно чреватую крахами и депрессиями спекулятивную игру в финансовые пирамиды. Банки следует отнести к области жизненно необходимой общественной инфраструктуры (public utility). Земля сегодня приобрела намного более расширительное значение – вероятно, следует говорить о природной среде, экологии нашей планеты. Наконец, человеческая жизнь подразумевает не только категорический запрет рабства, но, актуальнее для всех нас, современные общественные учреждения, относящиеся к биологическому (здравоохранение и уход за стариками) и социальному воспроизводству человека: образование и культура, включая телевидение, Интернет, спорт, плюс базовое жилищное строительство. Наверное, это и общественная защита труда – взамен ретроградского патернализма, неизменно сопряженного с практиками господства/подчинения. Что бы означало на деле выделение подобных отраслей в сферу общественной инфраструктуры, защищенной от рыночных приоритетов прибыли и конкурентного давления? Потребуется иной тип экономической науки для постановки и поиска ответов на подобные вопросы. Более того, предстоит найти ответы на вопрос, как некоммерциализируемые отрасли, на которые возложено обеспечение базовых общественных благ, будут сочетаться с активной рыночной средой, производящей все остальное, в которой рационально поддерживается необходимая и достаточная доля риска и свободы для предпринимательского новаторства. Утопия? Вот именно. Сущностная рациональность применительно к экономической деятельности должна стать серьезным предметом исследования и экспериментальной проверки возможных вариантов.

Позвольте привести пример другого «ложного товара», ставшего предметом многочисленных торгов, в особенности в последние годы. Речь идет о политическом патронаже, возникшем из монополии на государственные должности. Многие политические режимы в странах бывшего догоняющего развития сегодня являются по сути неопатримониальными вплоть до полного личного «султанизма» за демонстрационным фасадом манипулируемых демократий. Исследователями бунтов и революций волне установлено, что именно предельный султанистский подвид неопатримониализма наиболее подвержен опасности насильственного недовольства, ведущего к свержению либо элементарному коллапсу[407]. Таким образом, нашей второй политической рекомендацией будет сочетание пролетаризации с последовательно проводимой содержательной демократизацией, а не симулированием выборов в угоду международным наблюдателям.

Но стоп! Похоже, мы давно нуждаемся в дозе отрезвляющей рефлексии. Кому следует адресовать все эти предложения и требования? Каковы будут политические механизмы обсуждения и осуществления? Где взять необходимые средства? Да и вообще, имеется в мире ли достаточно материальных и организационных средств, необходимых для осуществления в глобальном масштабе перераспределения, подобного тому, что ранее позволило умиротворить классовый конфликт в странах «ядра»? Наличествующих сегодня ресурсов почти наверняка окажется недостаточно. Потребуется прежде запустить цикл экономического развития, и тут мы попадаем в заколдованный круг. Откуда возьмутся организация и стартовый капитал, которые бы на миросисмном уровне воспроизвели нечто подобное динамике, достигнутой Западом и СССР после 1945 г.? Какие программы в существующих государственных бюджетах ради высвобождения средств должны быть резко урезаны – вероятно, в первую очередь военные? Но как? Какие именно привилегированные группы окажутся под налоговой нагрузкой? Каким образом будут закрыты оффшорные зоны? Чьи субсидии и торговые льготы должны быть отменены для понижения барьеров на мировых рынках, а какие, напротив, временно подняты ради экономических интересов беднейших стран? Решений пока не просматривается.

Давайте, однако, вернемся к структурной гипотезе, основанной на контролируемой экстраполяции. Индустриализация зоны миросистемного ядра в XIX в. привела со временем к расширению набора прав и закреплению гражданства не из-за этических императивов, а потому, что институты демократии и социального обеспечения выступали компенсаторами опасных последствий массовой пролетаризации. Помимо угрозы революционного взрыва это были такие проблемы, как миграции бедноты и демографическое давление, преступность, санитарные условия и различные социального «пороки», связанные с социальной аномией и деградацией, прежде всего в крупных городах. Сегодня глобализация означает, по сути, новую фазу в гигантском распространении и углублении капитализма по всему миру. Процесс экспансии капитализма из его изначального ядра начался в XIX в. Тогда он протекал в основном в форме империалистического завоевания и колониальной модернизации. Геополитический коллапс держав Запада после 1914 г. и революции XX в. сильно затормозили глобальную экспансию капитализма[408]. Сегодня, когда распад бывших революционных режимов догоняющего развития расчистил дорогу для новой капиталистической глобализации, мир действительно может вернуться к социальной поляризации, вроде той, что наблюдалась до 1848 г. в странах Запада – только теперь на глобальном уровне[409]. То, что возникает сегодня, вовсе не походит на футуро-романтическую «глобальную деревню» – деревенский уклад с его укорененными идентичностями и традиционными формами социальной солидарности сегодня разрушается повсеместно и с беспрецендентной стремительностью. Возникает скорее глобальное скопище раскрестьяненных трущоб, окружающих укрывшиеся за оградой состоятельное меньшинство мирового населения. Крайне усугубляющим фактором выступает моральное и институциональное ослабление (а в ряде случаев и полный распад) государственных структур в странах мировой периферии. Исчезли социально-ориентирующие надежды, ранее связываемые с догоняющим развитием. Демографические тренды, этнокультурная сегрегация на мировом уровне, неравномерное распределение баз индустриального производства, во многих случаях деиндустриализация, не оставляют особых иллюзий относительно субпролетарских качеств возникающей сегодня всемирной бедноты. Она редко участвует в организованной классовой политике, подобно трудящимся стран Запада в XIX в. Свойственные новым «опасным классам» социальные стратегии и формы протеста в современном политическом лексиконе называются этническим насилием, трафикингом, неформальной экономикой, религиозным фундаментализмом, преступностью, насилием толп или терроризмом. В грядущие десятилетия мы, несомненно, увидим много различных попыток укротить этот растущий периферийный беспорядок. Они будут предприниматься национальными правительствами, капиталистическими транснациональными корпорациями, международными организациями, транснациональными общественными движениями, а возможно, и другими действующими лицами, которых сегодня мы едва в состоянии себе представить. Так или иначе, эти попытки урегулировать глобальное пространство будут двигаться в направлении институционализации всемирной политической и идеологической арены. Мы можем сравнить этот процесс с институционализацией национальных арен на Западе XIX в., осуществлявшейся в ответ на классовые и националистические протестные выступления. Заведомо эта аналогия неполна и несовершенна – потребуются новые исследования, чтобы установить, насколько именно неполна. Но, по крайней мере, в первом приближении мы получаем направление для дальнейшего анализа.

Глобальная публичная арена, зарождающаяся на основе того, что Мануэль Кастельс называет общемирового пространства сетей и потоков, неизбежно станет площадкой столкновений, включая различные формы расизма и ответную борьбу в попытках сдержать этническое насилие. Предсказуемо, первые попытки сил, стремящихся управлять глобальной капиталистической трансформацией, будут иметь реакционный и силовой характер. Прообразом служат правые партии, чьи программы обыгрывают проблему инородческой иммиграции; либо объявленная после 2001 г. Соединенными Штатами «война с террором». Принуждение военной силой зачастую является наиболее экономичным и идеологически выигрышным средством в калькуляциях власти – как то было известно империалистам позапрошлого века, архитекторам миропорядка времен «холодной войны» либо неоконсерваторам сегодня. Однако здесь вступает в силу давнее предупреждение Наполеона о пределах того, что может быть штыком. Вероятно, даже более, чем завоеватели прошлого, сегодня политические силы, выступающие за использование военного принуждения, неизбежно столкнутся с тем или иным видом преград и ограничений.

Американская «война с террором» воспроизвела стратегические дилеммы империй прошлого: постепенное окружение непокорных кольцами блокады либо рискованные стремительные рейды, возведение пограничных стен или выдвижение передовых баз вглубь «дикого поля», возложить цивилизаторскую миссию на военных наместников и резидентов либо купцов и миссионеров (в наши дни рыночных консультантов и неправительственных организаций), действовать своими надежными и эффективными, но крайне дорогими силами, либо взращивать непостоянных наемных союзников в среде «варваров»? Подобные стратегии, доведенные до совершенства еще византийскими и китайскими императорами. Их опыт также показывает, что даже в лучшие времена никакие меры не дают полной безопасности, а периодически случающиеся сбои бывают чреваты катастрофическими последствиями. Возможности современных технологий дают весьма шаткую надежду, поскольку новые технологии, тем более в военном деле, практически всегда влекут за собой длинную цепь непреднамеренных последствий и не поддающихся учету побочных затрат. Простой расчет показывает крайне малую вероятность достижения успеха при попытке современного капитализма вновь внедрить оборонительные механизмы империй прошлого. Накопленный Израилем опыт круговой обороны (очевидно, самый богатый и передовой на сегодня), свидетельствует о снижающейся отдаче капиталоемких способов ведения военных действий и оборонных технологий.

Альтернативой бесконечной войне (как и в странах Запада XIX в. перед лицом перманентной угрозы внутренней революции) выступает компромисс, предлагающий расширение экономического и политического участия. Пока трудно четко ответить, сможет ли глобальная демократизация основываться на представительных моделях, зародившихся тогда в странах «ядра» – вполне вероятно, что политические формы окажутся либо совершенно новыми, либо будут представлять собой какое-то сочетание старых и новых форм. Что действительно видится сомнительным, так это осуществление демократизации будущего в рамках суверенных национальных государств, как это было в исторической модели Запада. Как предупреждает Джеймс Скотт, следует оставаться крайне осмотрительными, помня о порою чудовищных последствиях сосредоточения структур гражданского общества и бюрократической координации под контролем политических движений и государств, которые пытались изменить мир в XX веке[410]. Но в то же время, без политической мобилизации не формируются политические общности. Достижение дюркгеймовского ощущения органического единства большого надличностного сообщества людей предполагает достаточно утопическую идеологию. В истории последних двух столетий именно способность генерировать подобное невиданное ранее единство выступала сильнейшим преимуществом националистических и социалистических движений. Может ли идеология XXI в. быть одновременно и харизматически утопичной, и рационально открытой для самокритики как механизма предотвращения появления культов вождей? Может ли мораль обрести рациональные основы и перешагнуть через исторические культурные границы? Вот действительно масштабные вопросы к исследователям идеологий, ритуалов коллективной солидарности и дискурсивных практик.

Обрисованная здесь коллективная теоретическая работа над теорией недавнего прошлого и возможного будущего выглядит очень практичным делом. Предстоит найти дорогу между свойственной XIX–XX вв. уверенности в стадиальной заданное™ эволюции человеческих обществ и радикальным сомнением, возникшим уже в наши дни в качестве реакции на линейный прогрессизм. Капиталистическая мутация, возникшая на одной из ветвей исторической эволюции, произвела современную миросистему, которая поглотила все прочие ветви эволюции и тем самым свела все человечество в единой иерархии. Это вовсе не означает, что миросистема навсегда сохранит (или должна сохранить) такую степень неравенства. Возможна и желательна другая конфигурация, некое «мировое общество», основанное на таких организационных началах как немонополистические рынки, рациональное демократическое управление, сохранение этнических культур, которые связуют нас с нашими предками – и помогают не утратить себя в зарождающейся глобальной человеческой сети. Надеюсь, что эта гипотетическая перспектива выглядит достаточно широкой и дерзкой, чтобы вдохновит, но и достаточно обоснованной, чтобы выдержать тест на научную рациональность, по крайней мере, в качестве отправной точки для дальнейших исследований[411]. В претворении подобного коллективного проекта нам очень пригодится рефлексивное чувство интеллектуальной ответственности. В конце концов, Пьер Бурдье держал в своем кабинете фотографию Мусы Шанибова в его черкесской папахе не ради экзотики, а в качестве напоминания о том, что мы порою не можем даже представить, кто и в какой точке земного шара может стать читателем наших работ.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.