«Отечественная война народов Абхазии» и горских добровольцев

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Отечественная война народов Абхазии» и горских добровольцев

Именно так официально называется в Абхазии вооруженный конфликт с грузинской стороной, длившийся с августа 1992 по сентябрь 1993 г. Публичные упоминания горских волонтеров, однако, сделались проблематичными уже вскоре после войны по достаточно понятным причинам, в том числе потому, что в Абхазии впервые заявили о себе чеченские командиры Шамиль Басаев и Руслан Гелаев[318]. Участие горских добровольцев было весьма существенным в политико – психологическом и военном плане. В некоторых операциях они составляли до половины и более сил, противостоявших грузинам. Называются различные цифры, обычно порядка трех-четырех тысяч бойцов, несколько сот из которых погибло, хотя четкой общей статистики, по всей видимости, не существует – добровольцы держались своих этнических отрядов и дружеских групп, составлявших, особенно в неразберихе первых этапов войны, именно конфедерацию, а не единую армию, приезжали без предупреждения и некоторые из них так же внезапно уезжали. У отрядов горцев, по всей видимости, были и резоны политического и военно-стратегического характера, побуждавшие их держаться самостоятельно. Абхазскую армию, особенно в середине войны, негласно консультировали российские военные советники, которые следовали своим, полученным в военных академиях, схемам ведения регулярных и массовых боевых действий, отражавшим советскую стратегию и тактику времен Великой Отечественной войны. Предписываемые ею фронтальные атаки с применением всех родов войск не соответствовали составу и вооружению добровольцев, плохо вписывались в горный ландшафт и приводили к чудовищным для малых народов потерям. (Чего стоили попытки форсирования протекающей в глубоком каньоне речки Гумиста весной к)93 г.) Горцы предпочитали скрытные партизанские вылазки, обходные маневры по крутым склонам хребтов, обманные движения и психологические трюки (например, чеченский волчий вой перед атакой), что для профессиональных военных советников, зачастую, звучало дикостью.

Руководители государственных структур Северного Кавказа отправляли добровольцев в Абхазию, снабдив их своим благословением и не без чувства облегчения. Экспорт революционных смутьянов на другую сторону Кавказского хребта разряжал обстановку и давал надежду на политическую передышку. В свою очередь, Шанибов, добившийся официального согласия на формирование «миротворческих» батальонов Конфедерации при условии их немедленного выдвижения в Абхазию, искренне надеялся, что ценой временного соглашения с политическими противниками его Конфедерация сможет приобрести стратегический рычаг собственной, овеянной славой и закаленной в боях армии. Если первые добровольцы были вынуждены проходить горными тропами через перевалы в обход пропастей и ледников или пробиваться силой, как чеченский отряд Гелаева, Муса Шанибов и набранные им бойцы прибыли в Абхазию уже в длинной колонне автобусов в сопровождении российских военных вертолетов.

Кабардинцы составляли большинство конфедератов. По подсчетам Шаннбова и нальчикской организации ветеранов Абхазии, в совокупности на той войне повоевало от полутора до двух тысяч кабардинцев; на памятнике погибшим в Нальчике выбито 56 имен. Точный социальный состав кабардинских добровольцев неизвестен, однако по итогам бесед с участниками тех событий можно с достаточной уверенностью заключить, что, особенно на первом этапе, встречались и романтичные молодые интеллигенты, но основную массу все же составляли более простые и сельские парни, в том числе имевшие боевые навыки и диспозиции: молодые ветераны войны в Афганистане либо борцы и боксеры (эти мужественные виды спорта, не требующие сложного снаряжения и инфраструктуры, давно пользовались исключительной популярностью на Северном Кавказе, особенно в среде субпролетариев). В ходе бесед с бывшими добровольцами выяснилось еще одно показательное обстоятельство: среди них оказалось на удивление много сыновей из больших семей, где было четверо и более детей. Подобные семьи стали крайне редки в городских советских условиях, однако остались типичны в сельской и субпролетарской среде на Кавказе. Кроме того, повторю высказанное в первой главе предположение, что матери, у которых было несколько сыновей, с большей долей вероятности благословили бы того из них, кто решил пойти на войну.

В Абхазии мне как-то предоставили возможность ознакомиться с канцелярской папкой, содержавшей документацию чеченского отряда, которым, вероятно, командовал Шамиль Басаев. Из привлекших внимание нескольких особенностей первой была однородность басаевского подразделения: за редкими исключениями все были рождены в 1967–1973 гг., т. е. в годы абхазской войны им было от 19 до 25 лет. Практически все, за исключением самых младших, прошли срочную службу в советской армии. Все они были уроженцами лишь трех районов Чечни: двух горных (Шатой и Ведено, где родился сам Басаев), и города Грозного. В списке также значились две русские фамилии, плюс одна по звучанию немецкая или еврейская, и еще одна, судя по месту рождения и написанию, волжско-татарская. Об этих вероятных нечеченцах никто не мог мне сказать ничего определенного. Сомнительно, чтобы они были наемниками, поскольку в басаевском отряде по всем свидетельствам поддерживалась высокая дисциплина и не практиковались грабежи. Хотя было полно бесхозных автомашин и телевизоров из оставленных грузинами домов, чеченцев интересовало только оружие. Возможно, бойцы с русскими, еврейскими и татарскими фамилиями все-таки были чеченцами из смешанных семей или детдома (такие случаи известны), либо могли быть чьими-то друзьями, а может романтиками, знакомыми с Басаевым еще по совместной учебе в Москве. Несколько бойцов значились как имеющие неоконченное высшее образование, и еще у нескольких имелись дипломы техникума. Образование остальных – только средняя школа. Но самое большое впечатление произвели не списки, а бухгалтерская и прочая хозяйственная документация. Она старательно подражала официальному языку советских учреждений и войсковых частей, однако написанные на русском отчеты и расписки пестрели вопиющими и порой забавными ошибками (например, в соответствии с фонетикой кавказского произношения, самолет мог написаться как «самалот», бензин – «биндзин»). Тем более поражало стремление к скрупулезному ведению и хранению боевой документации, совсем как в настоящей Советской Армии[319].

Абхазия в какой-то мере стала для националистов Северного Кавказа тем, чем послужила Гражданская война в Испании для социалистических и коммунистических партий, или же Афганистан последних десятилетий для радикальных исламистов Ближнего Востока. Это была возможность получить оружие и боевой опыт, выковать политическое мировоззрение, принять непосредственное участие в борьбе против общего идеологического противника, но также и испытать громадный эмоциональный прилив в романтическом повстанчестве, невозможном у себя на родине, под властью консервативных элит, ощутить в экстремальной обстановке узы взаимной поддержки, преодолевающие границы, приобрести уверенность в себе – словом, все то, что в будущем могло помочь распространить борьбу на свои собственные страны[320].

Важным поворотом событий стало прибытие в Абхазию подкреплений ресурсами и людьми из Турции и некоторых ближневосточных стран (в основном Сирии и Иордании), где внушительные этнические меньшинства вели свой род от легендарной черкесской стражи-мамелюков и мусульманских изгнанников-мухаджиров времен завоевания Кавказа Россией. Ислам, помимо чувства этнического родства, создавал этому межнациональному союзу символическое обрамление. Рост роли ислама среди добровольцев горской Конфедерации в военное время имел и самое практичное значение. С первого дня Шанибов и его командиры пытались наладить строгую дисциплину среди своего воинства – например, запретить употребление спиртного и ввести систему наказаний провинившихся подчиненных. Можно было, конечно, воспользоваться моделью советской армейской дисциплины и пропаганды, что, как видели, также находило применение. Однако нормы шариата казались строже, духовно чище, авторитетнее, более соответствующими духу предков и совершенно уместными на войне. После первых боевых потерь возникли вопросы относительно ритуалов погребения павших товарищей. (И тут выяснилось, что у абхазов вовсе не было мусульманских кладбищ и мечетей, которые конфедераты начали создавать своими силами под довольно настороженными взорами абхазов.) Начиная с харизматичного Басаева, другие молодые командиры также стали сдвигать идеологию движения в сторону ислама, тем более что он символически противостоял всячески демонстрируемой принадлежности грузинских националистических формирований к христианству. Подобный военный прагматизм не следует считать циничным манипулированием. Законы шариата восходят ко временам Пророка, которому (в отличие от ранних христиан или буддистов), в первую очередь, требовалось воодушевить, дисциплинировать, символически упорядочить повседневную жизнь и посмертное существование своего разноплеменного воинства[321]. Именно эти практики раннего ислама впоследствии так помогли дагестанскому имаму Шамилю организационно и идейно структурировать созданное им в 1830-1850-е гг. повстанческое государство. Наконец, еще одним дополнительным объяснением может быть неловкость, испытываемая северокавказскими добровольцами при получении российской поддержки – особенно в присутствии своих ближневосточных собратьев – откуда и желание подчеркнуть исламскую общность. Исламизм, однако, не помог, а скорее способствовал расколу. Во-первых, ближневосточная религиозность культурно и лингвистически удаленных союзников стала сильно беспокоить самих абхазов как по культурно-конфессиональным (большинство абхазов мусульманами никогда не были), так и по политическим причинам (совсем ни к чему было отчуждаться от России). Возникало и все более опасное соперничество между кабардинцами и чеченцами, которое от джигитского азарта и взаимной демонстрации доблестей сдвигалось в религиозную и ритуальную сферу, где братские компромиссы были уже куда менее возможны. Кабардинцев могло, к примеру, глубоко оскорбить надменное отношение чеченцев к их старинному обряду воинского погребения, предписывающему завернуть убитого в бурку, что с точки зрения исламских ортодоксов можно счесть язычеством. Кабардинцев же и прочих горцев не прельщали чеченские «песни-пляски» вокруг могилы – на самом деле зикр, экстатический ритуал кадырийских суфиев. Различия в поведении и мировоззрении отражалось все более отчетливо в конфликте политических проектов. Как воспринимать оборону Абхазии – шагом к воссозданию Великой Черкесии? Мифической Конфедерации всех горцев? Исламским джихадом? (Это в защиту фактически язычников абхазов?!) Или же борьбой вместе с Россией против грузинского антисоветского сепаратизма? Но тогда что тут делают чеченцы? (Некоторые из воюющих чеченцев в разговорах с собратьями-добровольцами других национальностей невозмутимо признавали, что судьба абхазов их не слишком волнует, но эта малая война дает хороший случай попрактиковаться перед будущей большой войной с Россией, что воспринималось собеседниками как «типично чеченское» смертолюбивое сумасшествие.)

Кризис горского конфедеративного проекта и сдвиг от демократизаторского национализма времен перестройки в сторону военизированного ислама ознаменовал начало заката траектории Шанибова-политика. Он оставался совершенно невоенным человеком. На довольно забавном фото, снятом в одном из санаториев Абхазии, у цветника перед входом в курортного вида корпус солидный Шанибов в фетровой шляпе и костюме при галстуке являет разительный контраст молодым бородачам из кабардинского отряда, пестро наряженным в камуфляж, джинсы, головные банданы, разгрузки, лихо перепоясанным пулеметными лентами – типичные рэмбообразные боевики начала девяностых. Шанибов также остается слишком узнаваемо советским интеллигентом, чтобы выглядеть вполне естественно при отправлении исламских обрядов. Его риторика, при всем национальном уклоне, была слишком сродни риторике российских демократов Собчака и даже Ельцина, но никак не риторике исламистов.

Война в Абхазии стала тяжелейшим периодом в жизни Шанибова. Его юный сын был подло убит, и что хуже всего, вне поля боя, уже после изгнания грузин. Говорили о сведении счетов. Сам Юрий Мухамедович о мотивах этого преступления и преступниках предпочитает не говорить. Возьмем и мы скорбную паузу.

Сам он был тяжело ранен дурной (уместнее слова не подобрать) пулей: молодой абхазский часовой у входа в кабинет, где шло совещание, играясь, уронил на пол автомат с патроном, досланным в патронник; на предохранитель автомат, разумеется, поставлен не был, и очередь прошила стену, ранив в ноги Шаннбова и абхазского генерала. Местные хирурги рану залечить не смогли, и тогда за дело взялся кабардинский доброволец из Сирии, практиковавший народные снадобья на травах – рецепт, унесенный его семьей с Кавказа во времена мухаджирства. Подобный романтический способ лечения помог было Шанибову нарастить плоть, однако проблемы с поврежденной костью заставили его, затем, провести почти два года в российских военных госпиталях. Там он и стал читателем работ Бурдье, только что впервые переведенных на русский.

Фактически, ранение поставило крест на политической карьере Шанибова. Но даже до этой нелепой случайности он уже многим казался анахронизмом. В Москве Шанибов терял политические связи по мере консолидации власти Ельцина в конфронтации и, окончательно, после разгона Верховного совета. Для краткости скажем метафорично, что изобиловавшие водоворотами течения московской политики оказались слишком мутными и бурными для Шанибова, не сумевшего избежать промахов. Его политическая среда исчезла вместе с аналогичными ораторами от оппозиции образца 1990–1993 гг. В Абхазии и Чечне молодые и напористые полевые командиры прибирали к рукам как планирование операций, так и поступающие финансы. Роль Шанибова (недаром его называли тамадой Конфедерации) свелась к провозглашению идеологических лозунгов и участию в публичных мероприятиях в поддержку Абхазии. Но одних символических ресурсов для обеспечения политической позиции уже явно недоставало, да и война в Абхазии подошла к концу.

Война, пусть не самая большая по масштабам, была очень жестокой и сопровождалась мстительными преступлениями с обеих сторон: грабежи, поджоги, убийства, пытки и изнасилования взвинтили спираль взаимной мести до, казалось, массового умопомрачения. (Сразу хочу подчеркнуть, сказанное относится далеко не ко всем участникам войны. Война, однако, будто бы преднамеренно беспощадна к благородству чувств. Идеалистически настроенной молодежи и студентам, первыми поспешившим на помощь Абхазии, достались и самые тяжелые потери. Сказалась, очевидно, готовность рисковать ради высоких целей. Такие же романтики погибали первыми со всех сторон постсоветских этногражданских войн.) Но даже в самом чудовищном насилии прослеживается определенная логика. Ощущавшие себя загнанными в угол, перед лицом угрозы полного уничтожения, абхазы дрались сплоченно и отчаянно. По той же причине они выказывали порою параноидальную жестокость в поиске шпионов и предателей, особенно среди оказавшихся не по ту сторону фронта грузинских семей и в селах смешанного этнического состава, каковых было очень много. Грузинские шпионы и диверсанты, в самом деле, случались, как и направленные на превентивное запугивание зверства грузинских боевиков, что порождало в абхазах жажду немедленной мести. Но большинство попавших под руку грузин, несомненно, не имело к вторжению прямого отношения, а многие были сторонниками Звиада Гамсахурдия, свергнутого теми самыми боевиками «Мхедриони» и Национальной гвардии, которые теперь бесчинствовали в Абхазии. Абхазская реакция не вдавалась в детали политических предпочтений численно значительно их превосходивших потенциальных и реальных противников. Срабатывал механизм «наступательной паники» (forward panic), когда острое чувство страха, казалось, загнанных в угол людей, вдруг, сменяется возможностью преодолеть страх и минутную слабость нанесением врагу бешеной, крайне эмоционально интенсивной ответной жестокости[322]. Поиски в своем селе предателей и шпионов также скорее сродни архаичной охоте на ведьм – ритуальной борьбе за насильственное очищение социального организма, хорошо знакомой антропологам и историкам средневековой культуры. Это, увы, оборотная сторона крестьянской сельской общины, в силу соседской кооперации и перекрестного родства пронизанной разветвленными отношениями дружбы – что, в периоды кризисов, оборачивается переходом от плюса к минусу, острейшим страхом и насильственным полным отторжением «плохих» соседей[323].

Если насилие со стороны абхазов носило более крестьянский характер, выражавшийся в том числе в «охоте на ведьм», то грузинские формирования в те дни скорее напоминали феодальный рыцарский поход – не в смысле рыцарского благородства, но поведения реальных крестоносцев при захвате Константинополя и Иерусалима. Свидетели злодеяний с грузинской стороны постоянно упоминают высокомерие и презрительно-отстраненное безразличие, с которым творилось зло. Это, скорее, аристократические комплексы. Люди, вероятно, воюют так же, как работают или играют, что в теоретических понятиях актуализирует роль социального габитуса как постоянного принципа в генерировании самого различного рода деятельности – от работы до досуга и войны. Грузинские националистические добровольцы зачастую вели себя на поле боя подобно феодальной знати, соревнуясь друг с другом в зрелищных до безрассудства актах личной доблести. Храбрецы могли выйти покурить под пулями на передовой, устроить пикник в зоне боя – вспомните завтрак мушкетеров при осаде Ля Рошели. По той же причине в повседневной фронтовой работе царили аристократические лень и расхлябанность. Никто не желал натирать руки в рытье окопов или обслуживании и ремонте доставшихся от советских времен танков. Бойцы грузинских отрядов, с которыми я разговаривал вскоре после окончания войны в Тбилиси, Батуми (однажды даже в самолете во время долгого перелета из Нью-Йорка в Москву), с поразительной откровенностью, смешанной с горечью и негодованием (очевидно в качестве психологической компенсации после позора поражения) описывали воинство, которое, в самом деле, трудно считать армией. Употребление наркотиков было едва ли не повальным. Бойцы корпуса «Мхедриони» («Всадники») под командованием харизматично-колоритного бывшего грабителя банков, доктора искусствоведения и неплохого романиста Джабы Иоселиани, охарактеризованные одним из знающих собеседников как «плохие мальчики из хороших тбилисских семейств», по его же словам отличались более изысканными и дорогими пристрастиями к морфинам, в то время как менее элитарные, в массе своей сельские и субпролетарские нац. гвардейцы бывшего скульптора Тенгиза Китовани довольствовались анашой. Значительную часть времени бойцы проводили за вином и яствами, собранными в ближайших домах или отобранными у их обитателей (многие из которых также были грузинами). Приказы оспаривались или не выполнялись из демонстрации собственного достоинства. (Пример: в ответ на приказ отправляться на пост, боец игриво снял с офицера его форменную кепку, нахлобучил ее обратно под общий гогот товарищей, и лишь после того отправился на пост.) В периоды нудного окопного сидения иногда больше половины личного состава подразделений могло попросту уехать отдохнуть домой (по уважительной причине, вроде свадьбы друга), прихватив в подарок «трофейный» ковер, люстру или телевизор.

Но здесь нас в который раз поджидает опасность скатиться к абсолютизации этнической культуры и излишней историзации. Президент Абхазии Владислав Ардзинба, в советской жизни доктор наук и признанный специалист по протохеттской мифологии, вскоре после взятия Сухума фаталистично признал в интервью журналисту, что разграбление захваченных городов является неизбежной традицией войны еще с Бронзового века. Возможно и так – однако это означало также, что иррегулярные отряды боевиков и ополченцев в абхазской и прочих недавних гражданских войнах на территории бывшего СССР не выказали организационной дисциплины, выучки и иерархической сплоченности, отличающих современные вооруженные силы от воинств эпох и стран, не испытавших рационализующей модернизации. Провал был и моральным, и институционным; командиры, которые не могли опираться на профессиональную военную идеологию, субординацию и практику карьерного поощрения своих людей, в качестве вознаграждения дозволяли им насилия и грабежи.

В последние дни войны абхазские ополченцы и их союзники по Конфедерации изгнали из Абхазии практически всех грузин, т. е. почти половину довоенного населения автономии. Конец войны ознаменовался не меньшими жестокостями, чем начало – со множеством кровавых разборок и вендетт, причем, необязательно национального или политического характера. Убивали друг друга из-за споров по поводу «трофейного» имущества, за старые довоенные обиды, по совершенно необъяснимым «отвязным» поводам. В то же время было бы неверным видеть в насилии последних дней войны лишь месть, опьянение успехом или атавистическую жестокость. Явственно проглядывает наличие целенаправленной стратегии, стремящейся максимизировать воздействие устрашения на противника. Подобно всем стратегиям террора, запугивание есть оружие слабых (в организационном отношении). Маленькая полурегулярная армия не имела возможности осуществления полицейского надзора над грузинским гражданским населением и предпочла изгнать потенциально враждебных жителей (а следовательно, в долгосрочном отношении изменить демографический баланс). Подобные действия вынудили грузинское население бежать из зон, которые абхазские и добровольческие силы оказались достаточно сильными, чтобы захватить – и слишком слабыми, чтобы контролировать.

Итогом войны в Абхазии стал позиционный тупик. Грузинское воинство потерпело поражение, и вслед за ним было изгнано гражданское население. Затем и само грузинское государство едва не кануло в очередной гражданской войне. Однако на международном уровне Грузия смогла ответить на военную победу Абхазии ее политической и экономической блокадой. Международные нормы признания государств действуют на основе консенсуса и легко могут быть блокированы наложением вето со стороны государства, столкнувшегося с угрозой отделения его части. На следующие два десятилетия некогда процветавшая Абхазия осталась в изоляции среди сожженных прибрежных кафе, заброшенных вокзалов и многоэтажек, сорняков, забивших сады – как будто иллюстрация к ставшему в те годы модным тезису о «демодернизации» как нативистской реакции на глобализацию. Нам, однако, теперь должно быть более понятно, какое зло на самом деле посетило эту землю.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.