«Немецкая духовность»: консерваторы и либералы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Немецкая духовность»: консерваторы и либералы

Немецкая нация противостояла странам либерально-демократического Запада как носитель своеобразной культуры, которая в некоторых точках достигла наивысших мировых вершин.

Германия включилась в начатые промышленной революцией XIX ст. процессы индустриализации позже своих западных соседей, и это дало ей некоторые преимущества. Немецкая промышленность сразу строилась на новейшей технической основе, в ней наибольшее развитие приобрели именно новые отрасли, в первую очередь электротехника и химия; сельское хозяйство, на малоплодородных немецких почвах традиционно бедное, получило мощную помощь от химической промышленности, резко увеличив свою производительность (на две трети в период между франко-прусской и Первой мировой войнами). Но, по-видимому, важнейшее заключалось в идеологии научно-технического прогресса.

Германия дала миру великих математиков, которые проложили дорогу новому видению физического мира, – Бернгарда Римана, Феликса Клейна, Георга Кантора, Давида Гильберта. Уже взошла звезда Альберта Эйнштейна. Сопротивление действовавших по старинке экспериментаторов не могло сдержать всплеск высокой теории, и Германия на рубеже двух веков выходит на передовые позиции не просто научно-технического прогресса – научного мышления человечества.

Политическая раздробленность Германии, по поводу которой немцы написали так много горьких слов, имела и позитивные последствия, полностью реализованные после ее объединения: разнообразие и автономность ее провинциальных культурных центров. Многочисленные и очень мощные провинциальные университеты создавали хорошо оборудованные лаборатории, намного лучшие, чем во Франции и Англии. Правда, специальность физика-теоретика была еще непрестижной; Макс Планк был первым «чистым» теоретиком, и немало его коллег считали подобное занятие недоразумением.

Не случайно, что после Первой мировой войны США выделили большие средства для развития французской науки, чтобы компенсировать ее отставание от немецкой: по инициативе Джорджа Биркгоффа и с помощью Рокфеллеровского фонда (деньги дал также и Ротшильд) в Париже был создан исследовательский центр математической физики – Институт имени Анри Пуанкаре. Луи де Бройль признавал, что «в отрасли математической физики французская наука, которая так блистала в начале XIX ст. – в эпоху Лапласа, Ампера, Френеля, Фурье, Сади Карно, Пуассона, Коши и Лиме, – отчасти потеряла то ведущее место, которое она в свое время долго занимала».[86] Отставала от немецкой и английская наука.

Средний образованный немец начала века очень гордился немецкой наукой и промышленностью, немецкой Kultur; он имел о последней туманное представление, но был уверен в ее своеобразии и добротности. И действительно, можно говорить не только о быстром промышленном и техническом развитии Германии после 1871 г., не только о традиционной немецкой аккуратности, добросовестности и трудолюбии, но и о быстром подъеме в общем культурном развитии, который привел к образованию своеобразного духовного дискурса.

Проходя сегодня по главной улице Берлина – знаменитой Унтер-ден-Линден, застроенной во второй половине XIX ст. пышными псевдоклассическими зданиями музеев, университета, театров и дворцов, от Александерплатц вплоть до Бранденбургских ворот, – чувствуешь мощность и претензии нового великого государства, которое одним рывком стремилось преодолеть свою прежнюю отсталость.

В сравнении с Берлином Париж выглядит намного презентабельнее и более утонченным, и выглядит как культурная столица мира; однако за немецким грубоватым величием все же чувствуется что-то настоящее. Уже сам тот факт, что Унтер-ден-Линден демонстрировала в первую очередь не казармы и административные сооружения, а культурные и образовательные учреждения, свидетельствует о заявке Германии на духовное лидерство в новой Европе.

Томас Манн, один из известнейших писателей и мыслителей Германии, считал характерной особенностью немцев обращение их и ориентацию всей немецкой культуры к внутреннему миру человека, его «духовности». Это определяло, на его взгляд, всю немецкую культурную историю от Лютера до Гете, от Гете до Ницше. Например, в противоположность латинской цивилизации рационализма, которая создала социальный роман, немцы создали образовательно-воспитательный роман. Украинское «освіта» не имеет тех коннотаций, что немецкое “Die Bildung” (от Bild – картина, образ) и русская калька с немецкого – «образование». Гадамер отмечает, что после Канта и Гегеля у Вильгельма фон Гумбольдта «образование»-Bildung «уже не равнозначно культуре, то есть развитию способностей или талантов. Такое изменение значения слова «образование» пробуждает старые мистические традиции, согласно которым человек носит и лелеет в душе образ Бога».[87] Возможно, эта черта протестантской этики – стремление опираться на высокочеловеческое в человеке как образе Божьем – имела еще большее значение для немецкой культуры, чем этика трудолюбия и бережливости, хозяйственный смысл которой раскрыт Максом Вебером.

Свобода для немцев оказывается соответствием условий человеческого бытия гуманной сущности человека, и освобождение человека от общественных пут может не иметь никакого значения, если его внутренняя пустота не дает ему возможности реализовать что-то глубокое и человеческое, «овнешнить» (ver?ussern), «опредметить» (entgegenst?ndlichen). Томас Манн и во время войны, и во время республики видел основной немецкий идеал в человеческом достоинстве.

Эта черта немецкой духовности имеет обратную сторону – незаинтересованность немца в политической жизни, которую он традиционно воспринимал как что-то несущественное. Свобода по-немецки является свободой духа, а тонкости горожанин-бюргер готов был оставить политикам и адвокатам. Тема свободы легко перерастает в тему всесторонне развитой личности, такую до боли знакомую советским людям. В немецкой традиции больше обсуждается «свобода для», чем «свобода от». Проблемы гуманизма для немцев ставились в первую очередь в этой плоскости.

Здесь сказывается общая концепция либерального отношения к личности, тесно связанная с бюргерскими традициями, которые имеют корни еще в ганзейских городах. Бюргерское (в лучшем понимании слова) отношение к личности основывается на уважении к ее собственным добродетелям, а не на ее происхождении или семейных связях. Отсюда и вырастает немецкое обращение к духовному миру личности и высокая оценка внутреннего благородства.

Дух гражданства был неотделим от этой ментальности и противопоставлял бюргерство как аристократии, так и «еврейству». Аристократия ценит семейные связи выше национальных – родственные знатные роды жили в разных странах, дворяне служили разным королям. Как и аристократы, еврейские банкиры охватывали своими связями всю Европу; как и аристократы, евреи придерживались принципа «мой дом – моя крепость». Либералы с их бюргерской гражданственностью нередко одинаково относились и к аристократам, и к зажиточным евреям как к неисправимым индивидуалистам.

Как последовательные сторонники гражданского общества и рационального Gesellschaft в противовес мутному немецкому этническому духу, либералы всегда были сторонниками эмансипации евреев и их ассимиляции в немецком обществе и в то же время выступали противниками «еврейскости» как «государства в государстве и нации в нации». Выступления против «еврейства» в левой и либеральной прессе XIX ст., в том числе и в среде ассимилировавших евреев, внешне нередко были похожи на антисемитизм. Однако либеральные инвективы, направленные против «еврейства» как общества, культуры и социальной психологии, не относились к еврею как индивиду, как человеку и гражданину.

Английское и французское понимание свободы как необходимого условия жизни общества основывается на других традиционных принципах. Принципы рационализма, реализованные в законотворческой деятельности эпохи Французской революции, исходили из общей схемы общественного организма как целого, они рисовали каркас будущего и идеального состояния, к которому должны были приспосабливаться детали в повседневной реформаторской политической жизни. Ориентация на будущее характеризует, по Маннгейму, либерально-социалистический стиль мышления, тогда как романтизм самососредоточения рискует прибегнуть к истории, к выяснению генезиса социальных феноменов как отчужденных продуктов человеческой деятельности – и приближает мыслителя этого типа к консерватизму. В английском варианте либерализм сообщается с традиционным для всех политических течений осторожным недоверием к «Левиафану» – государственно-бюрократичному монстру, которому пытались поручать как можно меньше судьбоносных дел.

Как отмечает Анна Арендт, молодой Карл Маркс временами безосновательно обвиняется в антисемитизме, и его фраза «эмансипация еврейства является эмансипацией общества от еврейства» расценивается едва ли не как призыв к этнической чистке; в действительности же здесь содержится лишь типично леволиберальная критика «еврейства» как духа ограниченного сообщества-Gemeinschaft, «нации в нации», а не призыв к «освобождению от евреев» как людей и личностей.

В конечном итоге, мотив условности и конвенциональности государственной структуры в консервативной Англии никогда не переходил определенные пределы. У идеолога британского консерватизма Эдмунда Берка грань между соглашением и законом проведена очень четко: «Общество и в самом деле является договором. Договоры низшего порядка по поводу того, что являет собой сугубо случайный интерес, могут быть при желании разорваны, – но государство не должно считаться чем-то таким, что не выше партнерского соглашения в торговле перцем или кофе, перкалем или табаком; к нему нельзя относиться, как к каким-то пустяковым и временным интересам, разрывая договор, когда только захочется какой-либо из сторон. К государству нужно относиться с куда большим почетом, поскольку это партнерство касается не только третьеразрядных вопросов, подчиненных плотскому существованию тленной, преходящей природы. Это – партнерство в любой науке, в любом искусстве, во всевозможной добропорядочности и во всевозможном совершенстве. Поскольку цели такого партнерства не могут быть достигнуты и за многие поколения, оно становится партнерством не только между живыми, но и между живыми, мертвыми и теми, кто должен родиться».[88] Конвенция между живыми, умершими и нерожденными приобретает, таким образом, сакральный характер и должна быть санкционирована религией.

В качестве курьеза следует отметить, во-первых, тот факт, что автор цитируемых слов – ирландец, а не англичанин (хотя и протестант), во-вторых, виг, а не тори, то есть по партийной принадлежности скорее не консерватор, а либерал. Более того, Берк был первым британским политиком, который настаивал на том, что партии следует строить не на личных связях, а по политическим принципам. Следовательно, эти консервативные принципы можно считать также принципами английского либерализма.

Формулировка идеологии консерватизма, которую дал Эдмунд Берк, настолько широка, что она могла быть использована и либералами, и консерваторами, если те и другие были достаточно умеренными. Это характерно для Англии, где партнерство и лояльность стали правилами политического консенсуса (в том числе и для таких ирландцев, как Берк) и где в конкретных политических вопросах либералов иногда трудно отличить от консерваторов.

В Германии политическая практика была, как отмечает Маннгейм, намного контрастнее. Либералы и консерваторы имели не только четко очерченный электорат, но и территории подавляющего влияния. Так, восточное юнкерство, которое поставляло Пруссии высших чиновников и офицеров, безусловно было консервативно, тогда как северные ганзейские города с их протестантским бюргерством тяготели к буржуазному либерализму, католический промышленный Рейнланд, консервативный по общей ориентации, враждебный протестантской бюрократии Пруссии – к центру, а католический же баварский юг – к своеобразному католическому консерватизму.

Следует заметить, что Пруссия была деспотическим государством, но это был так называемый «просветительский деспотизм». Немецкий рейх, сконструированный Бисмарком, являлся достаточно демократической на то время конституционной монархией с развитыми правовыми принципами. Действия чиновничества были легитимизованы не своеволием монарха, а харизмой анонимной монархии, притом образованной монархии, что близко к идее «христианского государства», но лишено выразительных иррациональных коннотаций.

Если исходить не из преходящих политических коллизий и парламентской партийной истории, а из принципов построения консервативного и либерального дискурса (или стиля мышления, проанализированного Маннгеймом), то немецкая реальность эпохи, которая предшествовала войне, обнаружит некоторые непонятные черты.

Консерваторы (такое название имела и партия фон Вестарпа, после войны переименовавшая себя в «немецко-народную», volkisch) были и остались наиболее влиятельной силой протестантской Германии. Им противостояли не только значительно более слабые национал-либералы и социал-демократы, но и католики (партия центра), против которых в 1870-х гг. правительство Бисмарка вело острую «культурную борьбу» – der Kulturkampf – под либерально-антиклерикальными лозунгами, за которыми скрывалась попытка подчинить католический юг прусскому государству. Консерваторы имели четко очерченное лицо, свои предубеждения и предрассудки, свои чувствительные болевые точки – словом, все, что определяет способность понять и отторгнуть, все, что очерчивает дискурс.

В государстве, согласно Гегелю, объективируется, воплощается, опредмечивается именно тот дух, который позже определен Тённисом как Gemeinschaft, «сообщество»; отчуждаясь, он приобретает рационализируемые черты правовой структуры. Но государственно-правовые нормы не охватывают всего многообразия поведенческой культуры человека, которая должна нормировать мораль. Государство не может прямо руководить моралью, но оно может контролировать нравственность общества через религию. Так еще молодой Гегель приходит к тому же консервативному взгляду, который противопоставил Великой французской революции Берк, только с большей философской убедительностью. В разных вариантах эта идеология остается господствующей в консервативной Германии на протяжении конца XIX – начала XX века.

Самым выразительным идеологом, философия которого определяла черты консервативного дискурса в Германии, оставался – независимо от спадов и подъемов его популярности – Гегель с его философией государства как воплощения национального духа.

По-видимому, консерватизм гегелевского типа был сильнее не в политической идеологии или абстрактной философии, а в социально-экономической концепции так называемой «исторической школы», которая господствовала в Германии вплоть до войны. На нее оказывала влияние не только философия Гегеля, но и взгляды консервативного правоведа Фридриха Карла фон Савиньи, профессора Берлинского университета в первой половине XIX ст. Индивидуалистская либеральная философия английского утилитаризма не находила поддержки в кругах прусской бюрократии; как писал американский экономист У. Митчелл, тогда в Германии «экономическая жизнь стабилизировалась, выкристаллизовалась в соответствии с определенными формами и порядками. Последние же в значительной мере определялись политическими институтами и обычаями, которые существовали на протяжении достаточно длительного времени».[89] Либеральные экономические теории получили поддержку и развитие в Австро-Венгрии.

«Историческая школа» группировалась вокруг «Союза социальной политики», основанного в 1870-х гг. для поддержки экономических реформ Бисмарка. Ее лидер Густав фон Шмоллер, а после его смерти в 1917 г. – его бывший ассистент Артур Шпитгоф издавали «Ежегодник законодательства, государственного управления и народного хозяйства». Консервативно-государственнические ориентации не помешали Шмоллеру говорить о возможном социалистическом будущем Германии, которое наступит в результате согласования действий рабочего движения с государством.

Австрийская школа, представленная именами Менгера, фон Визера, фон Мизеса, фон Бем-Баверка, фон Хайека, обвиняла «историков» в смешении правовых, экономических, политических и тому подобных подходов. Отношения «исторического» направления с либеральными экономистами Австрии были настолько напряженными, что Шмоллер угрожал в государственном порядке запретить австрийцам распространять их взгляды в Германии.

В либеральных кругах Германии на рубеже веков самой выдающейся фигурой был Макс Вебер, социолог и политик, значение которого в истории науки трудно переоценить. Глубокую оценку Веберу дал Карл Ясперс еще в 1920 г. в посвященной ему речи-некрологе, произнесенной перед студентами Гейдельбергского университета.

«Он был патриотом, он верил в Германию при всех обстоятельствах. Впрочем, действительность он воспринимал без каких-либо иллюзий и не строил воздушных замков. В основе его беспощадно правдивой критики родины была любовь. Невозможно было сильнее чувствовать, что такое настоящий патриотизм, чем в те минуты, когда Макс Вебер, переходя после критических замечаний к позитивной стороне рассматриваемого вопроса, восклицал: «Благодарю Бога, что я родился немцем». Этот патриотизм служил ему высшим масштабом его политической воли. Благо Германии не было в его понимании благом какого-либо класса или утверждением какого-либо мировоззрения или какой-либо политической фигуры… Поэтому он был готов, если это казалось необходимым с точки зрения внешней политики, объединиться с любой партией, принять любое мировоззрение, которое обещало бы наибольший успех Германии… В годы войны он ужасно страдал – гнев и отчаяние были стихийными взрывами его великой натуры, – когда вновь и вновь видел политическую глупость, которая вела к нашим поражениям. Как только оказывалось возможным, он призывал к реформированию парламента, к демократизации – так же и в период революции».[90]

Эти слова выдающегося философа и психиатра позволяют представить характер национального чувства у идейного лидера немецкого либерализма и чрезвычайно честного и объективного ученого, человека мирового универсализма и в то же время во всем остальном «настоящего немца».

В Германии все могло бы сложиться иначе, если бы в эпоху «Весны народов» она сумела объединиться на демократических принципах, символизированных так называемым Франкфуртским парламентом. Тогда немецкое демократическое движение не смогло сломить сопротивление европейского консерватизма, возглавляемого Россией Николая I и поддерживаемого монархической Францией. Объединение Германии прошло в варианте “Mit Blut und Eisen”, железом и кровью, и это определило если не будущее Европы, то по крайней мере мощную тенденцию, для преодоления которой у европейского либерализма не хватило сил.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.