«ПО ПРАВУ РАЗДЕЛЕННОГО СТРАДАНЬЯ…» (Ольга Берггольц)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«ПО ПРАВУ РАЗДЕЛЕННОГО СТРАДАНЬЯ…»

(Ольга Берггольц)

«Роль воина-певца». «И даже смерть отступит…»

В контексте времени. Влияние было взаимным.

Стихи и проза. Одна из высших радостей. Особый жанр.

Об Ольге Берггольц, о ее творчестве военных лет уже написано много. Лучше всех это сделал один из слушателей ее выступлений по радио, бывший блокадный подросток, который стал потом известным критиком и литературоведом, Алексей Павловский: «И разве не достойно удивления хотя бы уже одно то, что голос великого солдата и гражданина, каким в ту пору был Ленинград, принадлежал хрупкой женщине, почти неизвестной поэтессе, взявшей на себя такую, казалось бы, сугубо „мужскую“ роль воина-певца?.. Кто еще мог с такой задушевной безыскусностью, простотой и убежденностью говорить с миллионным городом, с народом? И еще: она „выполняла приказ” – раскрывая прежде всего свою душу, но так как ее жизнь была неотрывна от жизни города и народа, то, раскрывая себя, она вместе с тем правдиво и точно рассказывала нам о нас же самих»24.

Сама О. Берггольц писала: «Работа в Ленинградском радиокомитете во время блокады дала мне безмерно много и оставила неизгладимый след в моей жизни». Что же это была за работа, как оценивали ее люди, видевшие и слышавшие тогда Берггольц? Вера Кетлинская вспоминает: «В осажденном Ленинграде, под свист снарядов и грохот бомб, голос Ольги Берггольц прозвучал с проникновенной силой… Ольга Берггольц говорила жестокую правду о нечеловеческих страданиях ленинградцев, но говорила ее для того, чтобы закалить сердца воинской решимостью, чтобы выстоять на последнем рубеже и все преодолеть ради победы. Она жила вместе с людьми и для людей – сограждан и соратников».

Александр Фадеев в своих ленинградских очерках сказал о Берггольц: «Она писала до войны. Она писала лирические стихи и рассказы для детей. Видно было, что она человек с дарованием, но голос у нее был тихий, неоформленный. И вдруг ее голос зазвенел по радио на весь блокированный город, зазвенел окрепший, мужественный, полный лирической силы и неотразимый, как свинец. У нее умер муж, ноги ее опухли от голода, а она продолжала ежедневно писать и выступать».

Фадеев лучше многих знал, сколько фальши и умолчаний требовало время. Знал: не вдруг зазвенел этот голос. Его закалила тюрьма, испытания, о которых О. Берггольц не смела говорить. Да и сам Фадеев, вызволивший ее, об этом молчал. Один из немногих, Фадеев, осознав, какой груз остался на его совести, свел счеты с жизнью после XX съезда партии. Она писала очерки и стихи, в ее выступлениях прозаический текст не только предваряет поэзию, он написан в том же ключе «небывалой сердечной беседы людей одной судьбы» (О. Берггольц). И если еще в ее речах августа сорок первого есть взволнованная патетика, то затем тон доверительного разговора становится преобладающим. Не только к «Соседке по квартире», Дарье Власьевне, к каждому ленинградцу в отдельности обращалась Берггольц: «Сядем, побеседуем вдвоем. Знаешь, будем говорить о мире, о желанном мире, о своем». Полная безыскусственность, искренность, открытость этих стихов определяла их форму. Ничего внешнего, бьющего на эффект, никаких ухищрений. Все – и ритмика, и рифмы – обычные, даже обыденные («небо» – «хлеба», «немного» – «тревога»). Все в этих стихах конкретно, и все они о главном. Ни грана фальши не только в словах – в самой интонации. «Такое пишется тогда, когда между поэтом и жизнью ничего нет, никаких оглядок, никаких мелочных беспокойств о свежести рифм, образов – тут уверенность в правоте каждого слова, а слово полноценно…» – так написала О. Берггольц одна из ее читательниц.

Поэтический образ рожден не литературными реминисценциями, пусть даже и подходящими к случаю, а самой действительностью. Победа для Берггольц не разноцветье флагов, не богиня древних греков, а сдернутые с окон черные шторы, для нее победить – значит «свежий хлеб ломать руками, темно-золотистый и ржаной». Только так, только об этом и можно было говорить, сев рядом со своим собеседником: «День придет, над нашей головой пролетит последняя тревога и последний прозвучит отбой». Такие стихи трудно было читать с трибуны на митинге. Там нужны были иные интонации. Голос Ленинграда был голосом полифоническим, ему нужна была и высокая патетичность: «Мы выкуем фронту обновы, мы вражье кольцо разорвем, недаром завод наш суровый мы Кировским гордо зовем». Наверное, в декабре сорок первого эти стихи Тихонова особенно близко воспринимали бойцы Ленинградского фронта, моряки Балтики и рабочие, которые держались, не покинули своих мест в цехах.

Другое у Берггольц. Тысячи и тысячи людей, оторванные от мира в своих холодных темных квартирах, без телефона, без газет, почти без писем, ждали этого радиоразговора как единственной, последней поддержки. Сколь ни тяжело было в заводских цехах или на передовой – ничто не могло сравниться с оторванностью от людей, от мира ослабевшего, замерзающего человека. Сквозь «этот черный говорящий круг» Берггольц входила в дома ленинградцев, говоря каждому из них в отдельности: «Сколько силы нам, соседка, надо, сколько ненависти и любви… Столько, что минутами в смятенье ты сама себя не узнаешь: – Вынесу ли? Хватит ли терпенья? – Вынесешь. Дотерпишь. Доживешь».

Тексты передач ленинградского радио долго не привлекали внимания исследователей творчества Берггольц. Между тем, во-первых, среди до сих пор не опубликованных стихов есть немало художественно значительных, и, во-вторых, как выясняется, широко известные сейчас произведения звучали в иной, первоначальной редакции. Вот одно из забытых стихотворений осени 1941 года (в отрывке):

Покуда небо сумрачное меркнет,

Земляк и друг, – прислушайся, поверь.

Клянусь тебе, клянусь, что мы бессмертны,

Надменно презирающие смерть.

Мы защищаем город наш любимый,

Все испытанья поровну деля,

Клянусь тебе, что мы непобедимы,

За нами наша русская земля!

Клянусь тебе, мы страшно будем биться,

Мы город наш, как знамя, отстоим.

И даже смерть отступит, устрашится

И рухнет наземь остовом своим.

Даже в стихах-откликах на события бывали у Берггольц такие запоминавшиеся образы, как этот, завершающий стихотворение. Уверенность в победе ленинградцев над смертью выражена здесь с необычайной экспрессией. Характерно, что иногда отдельные удачные строки О. Берггольц использовала в других стихах, которые публиковала. Однако некоторые из своих вещей поэтесса отказывалась печатать, справедливо считая их слабыми. В таких довольно риторичных стихах призыв терял свою убедительность, энергию, становился вялым, несмотря на заключенные в нем верные слова («Они запевают, отвагой объяты, о том, что сердца говорят – вовеки не ступит нога супостата на камни твои, Ленинград»).

Таких произведений Берггольц написала довольно много, и удивляться этому не приходится. Удивительно другое – как удалось ей создать в невероятно трудных условиях (может быть, и благодаря им) значительные произведения. Готовя к публикации стихи, впервые прозвучавшие по радио, О. Берггольц изменяла отдельные строфы, строчки, некоторые строфы опускала. Эти изменения весьма поучительны. Главное же, погружаясь в эти материалы, видишь, как соседствовали они со сводкой Информбюро, выступлениями бойцов, передачей с борта крейсера, – и тогда стих начинает звучать в контексте своего времени.

Сама Берггольц понимала, что ее речи и стихи жили во времени и служили ему: «Я счастлива, что и мне выпала честь принять участие в этой неповторимой, непрерывной, честнейшей беседе воинов и тружеников Ленинграда, что очень многие мои стихи были написаны для радио, для Большой земли, на „эфир“, для своих сограждан». Берггольц и в своих очерках, и в стихах не избегала говорить о самом страшном. Вспомним, например, ее рассказ о десятилетнем мальчике, оставшемся сиротой, без обеих рук и ноги. Затрагивая такие темы, нельзя было обращаться к громким словам. «Я солгала бы, если бы сказала, что мне сейчас не страшно. Я солгала бы, если бы сказала, что мне сейчас безразлично», – говорила Берггольц. И ленинградец, знавший все блокадные тяготы, понимал: то, что говорит сейчас Берггольц, она сама пережила и переживает. Ее размышления о будущем суде над военными преступниками, еще обстреливающими город, воспринимались как уверенность в близком освобождении.

В передачах, особенно тех, что шли в эфир, приходилось учитывать военную обстановку – эти передачи могли слышать и немцы, хотя в целом о положении в городе враг знал, потому взвешивали каждое слово. Характерна, например, редакторская правка во втором «Письме на Каму». Берггольц написала: «Это гимн ленинградцам, опухшим, упрямым, родным», а прочла по радио иначе: «Это гимн ленинградцам, исхудавшим, упрямым, родным». В другом стихотворении по тем же причинам строчка «Мы готовились к самой последней борьбе» была прочитана так: «Мы готовились к баррикадной борьбе». И в том и в другом случае характер правки вполне определенный, возможно, связанный с требованиями цензуры.

Из стихов и поэм Берггольц человек будущего может узнать все реалии той страшной зимы. Эта поэзия не только правдива, она конкретна: «Я говорю с тобой под свист снарядов»; «Теперь в него стреляют, прямо в город»; «Моя подруга шла с детьми домой, они несли с реки в бутылках воду»; «Бедный ленинградский ломтик хлеба, он почти не весит на руке»; «Под артобстрелом ты идешь с кошелкою в руке»; «Завернутое в одеяло тело на Охтинское кладбище везут»; «Как беден стол, как меркнут свечи». Бытовых подробностей в стихах много, и все же вряд ли можно сказать, что Берггольц была певцом блокадного быта. Этим она бы слушателя – такого слушателя, который знал ее голос, ждал его, – не завоевала. Конечно, подробности были важны, они убеждали – все так, все точно, все это о нас. Но еще важнее для слушателя оказалось, что все это было и о себе, слушатель понимал: с ним говорит такой же ленинградец, прошедший все блокадные муки.

Многие стихи О. Берггольц – подчеркнутое размышление вслух, она именно говорила стихами, и в этом была причина успеха ее поэзии у людей, которых блокадная зима лишала возможности читать: не хватало сил, «в глуши слепых, обледенелых зданий» берегли лучину. В этих условиях О. Берггольц повторяла: «Я говорю с тобой»; «Я должна, мне надо говорить с тобой, сестра по гневу и печали». Ленинградка, «сестра по гневу и печали», знала не только голос О. Берггольц, знала (из ее же стихов), что поэтесса выросла за Невской заставой, что у нее в Москве сестра, что «далеко на Каме тревожится, тоскует мать».

Это были не просто выступления литератора, но женщины, познавшей горечь потерь: «Какие ж я могла найти слова – я тоже ленинградская вдова». В тридцатые одна за другой умерли две ее дочери. Затем во время репрессий «исчезли» многие близкие, в том числе бывший муж, талантливый поэт Борис Корнилов. О. Берггольц обвиняли… в подготовке покушения на руководителей партии, в том числе тов. Жданова. Наконец, следствием полугодовой отсидки (с 14 декабря 1938 по 3 июля 1939-го) стала потеря будущего ребенка и невозможность материнства. Так что безмятежная молодость давно осталась позади. Поэтесса к началу войны уже была человеком трагической судьбы. Можно сказать, что свою блокадную поэзию, свои радиоречи Берггольц выстрадала, и потому они – больше, чем факт литературы. Она говорила «по праву разделенного страданья», и эти ее слова можно было отнести не только к бедам, пришедшим с войной и блокадой. В ту пору о страданиях и тем более о сострадании предпочитали не говорить, даже трагедия обозначалась как «оптимистическая». По-другому звучал голос Берггольц.

После публикации Г. Макогоненко «Писем с дороги» (1979) и особенно дневниковых записей О. Берггольц и ее писем военных лет сестре – М. Берггольц («Встреча», 2000) стало бесспорным: творческий успех поэтессы предопределен тем, что в ней совпала, установилась «равнозначность, равноценность так называемого личного и общественного». Это высказано (и прямо, и поэтически образно) не только в ее письме к Макогоненко от 8 марта 1942 года из Москвы (она была там с 1 марта по 20 апреля), но особенно сильно в ее вершинной поэме «Твой путь» (апрель, 1945). Тут все совпало. И то, что она почувствовала нужность людям, обратную связь с огромной аудиторией, и новое сильное чувство. Без него (как и всего остального) не было бы такого явления, как родившейся на радио новой поэзии Берггольц. Открытой, не камерной.

Что может враг? Разрушить и убить.

И только-то? А я могу любить.

Грозишь? Грози.

Свисти со всех сторон.

Мы победили. Ты приговорен.

Это написано в апреле 1945 года, накануне победы. А прочувствовано раньше автором «Февральского дневника» (1942), о котором речь впереди. В нем тоже равнозначно личное и общественное, но, обращаясь к тогдашнему ленинградцу, Берггольц не могла высказаться так открыто, как в «Твоем пути»: «Не знаю как, но я на дне страданья… открыла вдруг, что ты – мое желанье, последнее желанье на земле». Другое дело – мартовское письмо с дороги: «Ты и Ленинград неотделимы от меня».

Даже близкие Ольги Федоровны не сразу приняли этот спасительный роман на фоне долгой болезни и гибели мужа Берггольц Николая Молчанова, к которому она ходила в больницу до конца, отмеченного прощальным стихотворением «29 января», тогда же написанным. О существовании «другого» сказано в нем, а в поэме и о его роли в жизни автора: «А тот, который с августа запомнил/ сквозь рупора звеневший голос мой,/ зачем-то вдруг нашел меня и поднял, со снега поднял и привел домой». Теперь их общим домом стал Дом радио. В «Твоем пути» герой сказал: «А все считают, ты моя жена». Зимой 1942-го так на радио считали не все. Сознание советских людей оставалось пуританским и в трагических обстоятельствах. Но все-таки личные отношения были зоной относительной свободы, что раздражало и власть, и некоторых коллег. В. Панова была свидетельницей публичных нападок А. Прокофьева на поэму «Твой путь» и сокрушалась: «По-моему, выступать так резко поэту против поэта нехорошо». Отторгалось то, что составляет нерв поэзии. Таково мое отступление 2003 года25.

Стихи становились событием в жизни блокадного города, а нередко и значительным литературным событием. Так случилось с выступлением Ольги Берггольц 22 февраля 1942 года. Для передачи, посвященной годовщине Красной Армии, она написала свой «Февральский дневник», которому суждена была большая судьба. Берггольц ощущала значение своей поэтической работы на радио уже в феврале 1942 года, когда писала про «эту тьму, и голос мой, и холод, и баррикаду около ворот». «Февральский дневник» – первое крупное произведение военного времени, написанное как часть одной радиопередачи (Радиохроника. № 195), вышедшее далеко за ее рамки. Этим поэма, в частности, отличалась от других поэтических откликов на события. В поэме не только пронзительно достоверные строчки о зимнем блокадном Ленинграде, но глубоко обобщенный образ города и его защитников. Решающим условием успеха была авторская позиция, его собственная роль участника событий.

Позднее Берггольц напишет: «С новой силой стало мне ясно, что мы не имеем права „писать зря“, что читателю далеко не безразлично – пережил поэт сам то, о чем он пишет, или просто описал, или только притворялся, что пережил». Поэма стала значительным явлением – и общественным, и литературным. Она была подготовлена и ее прежними выступлениями, и стихами. Естественно прозвучало рядом с горькими словами о блокадных тяготах предвестие будущей победы:

Двойною жизнью мы сейчас живем:

В кольце, во мраке, в голоде, в печали

Мы дышим завтрашним, свободным, щедрым днем, —

Мы этот день уже завоевали.

Да, «мы дышим», «нас вместе называют Ленинград», «мы стояли на высоких крышах» – у Берггольц было право так говорить. Это право оплачено той жизнью, о которой она сказала в поэме: «Дыша одним дыханьем с Ленинградом, я не геройствовала, а жила». Берггольц считала, что в стихах и поэмах военной поры, написанных в блокаду, она прикоснулась «лишь к первому, самому верхнему слою событий, чувств и душевного мира ленинградцев». В авторской оценке проявилась высокая требовательность к себе. Между тем «Февральский дневник» не только стал важной вехой в творчестве Берггольц, но и в известной мере подготовил лирико-эпическую поэму «Твой путь» (1945) с ее философским осмыслением событий и высокой трагедийностью. Критики (Н. Банк) справедливо писали о «радиовлиянии», которым объясняются некоторые черты поэзии Берггольц. Стоит заметить, что это влияние было взаимным. Рядом с речами Берггольц всякого рода литературные поделки выявляли свою несостоятельность. Даже тон информационных материалов в передачах «Радиохроники» изменился, стал менее официальным, авторы и редакторы передач стремились учитывать душевное и физическое состояние слушателей. Видимо, блокадная поэзия О. Берггольц несколько заслонила ее публицистику, которая прямо связана со стихами. Даже книга О. Берггольц «Говорит Ленинград» (в нее вошла небольшая часть радиовыступлений поэтессы) привлекается исследователями лишь как некий фактический материал о блокадной поре. В лучшем случае приводят выдержки из речей.

Между тем эта радиопублицистика, неторопливый, негромкий, можно сказать «антипафосный разговор», оказывал необычайно сильное воздействие на слушателя. Когда О. Берггольц выступала по радио, казалось, перед ней и микрофона-то никакого нет. В ту пору в стране практически не было телевидения, а сейчас лучшие телеобозреватели ведут свои беседы именно в подобном ключе, но их-то аудитория видит. Несравненно трудней было, выступая по радио, достичь такой искренности, когда слушатель мог представить своего собеседника не в далекой студии, а рядом: «Еще никогда не бывало в Ленинграде такой новогодней ночи, как нынешняя. Мне незачем рассказывать вам, какая она». И от этих слов, сказанных декабрьским вечером сорок первого года, было очень близко к стихам, которые Берггольц потом прочитала: «Я не пишу – и так вернее, что старый дом разрушен наш, что ранен брат, что я старею…» В выступлении эти стихи шли после прямого обращения к слушателям. Но вот июньская радиоречь приведена в книге О. Берггольц «Говорит Ленинград» без какого-либо выделения стихов, автор словно бы подчеркивал их естественность, органичность в ткани всего выступления.

«Полк принимал знамя в бою. Гвардейцы стояли на поляне среди бедных, еще почти не одетых травою бугров, под холодным северным ветром, а за ними, в синеватой дымке, виднелись нежные контуры Ленинграда. Каким отсюда строгим и спокойным казался он! Покой и тишина…

– Что в городе? – спросил меня полковник.

И я ему ответила: – Война!»

Слушая речь Берггольц, ленинградец все время ощущал, что она не только говорит об артобстреле – сама находится в зоне огня. Бытовые подробности в ее выступлениях еще более сближали говорившего и слушавших. Умение выдержать эту интонацию беседы, доверительного разговора и в публицистике, и в стихах сделало цельным все военное творчество О. Берггольц. Естественность, исповедальность речи была такова, что никто и мысли не допускал о каком-либо литературном приеме. «Вот и сейчас – не успела я написать два первых абзаца, как слышу характерный свист снаряда (это тяжелый, фугасный), и взрыв, и долгий гул (да, это тяжелый калибр…). Сейчас ночь, ноль часов восемнадцать минут».

Сегодня это воспринимается как документ, свидетельство очевидца. Тогда это было еще и свидетельство несломленного человеческого духа. Пример и призыв. Вызов врагу. Стихи и речи Ольги Берггольц получали немедленный и единодушный отклик слушателя и читателя. В личном архиве поэтессы сохранились сотни писем, в большинстве своем присланных на радио. Писали так: «Ленинград. Городская радиостанция. Передать лично поэту, читавшей стихи навстречу Новому году»; «Ленинград. Радио. Ольге Берггольц»; «Ленинград, улица Пролеткульта, 2, Дом радио. Ольге Федоровне Берггольц, поэту города Ленина»26. Большинство писем – солдатские треугольники без марок, конверты, сделанные из старого календаря или тетрадной обложки. И в каждом – человеческая судьба, рассказ о себе, о своей жизни на войне, в дни войны. Такое пишут только близкому человеку. Среди корреспондентов О. Берггольц, высоко оценивших ее работу, – Д. Шостакович, В. Вишневский, А. Таиров, Т. Щепкина-Куперник и рядовые читатели и слушатели.

Вот наиболее характерные отклики, письма из личного архива Ольги Федоровны. В полночь 29 декабря 1941 года командир роты связи стрелкового полка Е. Губа, который всего лишь на сутки прибыл в Ленинград с одного из южных участков Ленинградского фронта, писал: «Хочу выразить благодарность (за радость), полученную при слушании читанных Вами стихов по радио 29.12.41 около 22 ч. „Письмо на Каму“… Жаль, что на передовых линиях в минуты затишья мы не можем слушать радио. Эти два стиха сильно взволновали меня. Только не пишите сентиментальных с пафосом стихов, больше реальных, от души». В своем письме благодарный слушатель отметил, пожалуй, самое главное в поэзии Берггольц – ее сердечность и искренность, простоту, ее «реальность».

В этом же видели причину огромного влияния радиоречей на жителей города многие слушатели. Были среди выступлений Берггольц и непосредственные отклики на полученные письма. Таким откликом оказалась радиоречь 9 февраля 1943 года, которую называли «Ответ одинокой матери». Автор письма упрекала Ольгу Берггольц в том, что писателям «показывают лишь лицевую сторону медали», в то время как она на своем горьком опыте убедилась в людской черствости.

Ответ одной корреспондентке содержал, во-первых, оценку роли писателей в обороне города и, во-вторых, призыв ко всем ленинградцам продолжить и после прорыва блокады свои усилия для разгрома врага, все еще стоящего у городских стен. «Нам, ленинградским писателям, никто ничего не „показывает“, ни лицевой, ни оборотной стороны. Мы не соглядатаи, не интуристы. Мы пережили все то же самое, что и вы: тот же голод, холод, потерю близких».

Слушатели Берггольц знали: это все так. Ее голос звучал по радио с августа сорок первого, утешал, советовал. Она говорила и о своих личных утратах. У нее было право сказать: «…примеров людской черствости, неблагодарности и равнодушия я могла бы привести больше вашего. Но ведь не этим жив Ленинград, не этим же держимся все мы». О том, что помогает людям жить, о взаимной выдержке и поддержке, о том, как люди спасают своей заботой других, говорил с общегородской трибуны человек, спасавший людей своим примером стойкости, своим словом. Поэтому так убедительно, спокойно, не «митингово», а скорее интимно было обращение: «Дорогой товарищ, подписавшая свое письмо „одинокая мать“. Я не хочу ни обидеть, ни поучать Вас. Вас действительно оскорбили, Вы многое пережили, много перенесли. Вы неправы только в том, что „сдали в порыве“ и что частный случай недоверия лично к Вам возвели до обобщения, стали по своему опыту судить обо всех» (обстоятельства не позволяли тогда сказать о предвоенных тяжелых «буднях». Об этом она напишет в своих стихах, позже составивших книгу «Узел»). Это выступление слушали многие. Его почти все правильно поняли и оценили. Слушатели одновременно отвечали «одинокой матери». «Дорогая Ольга Берггольц! Я хорошо помню Вас, когда в жутко тяжелые дни для ленинградцев, в декабре мес. 1941 г. Вы приходили к нам в Смольный… Сегодня в 22 часа я слушала Ваше выступление по радио, в котором Вы отвечали “одинокой матери”. Ваш корреспондент неправ и далеко заблуждается. Вы, писатели, работали вместе со всеми ленинградцами, пережили то же, что многие. Мне не хотелось бы напоминать Вам о прошлом, но передайте при удобном случае „одинокой матери“, что Вы были в одной из стадий той „модной“ болезни, „дистрофии“, которой страдали многие в тяжелые дни 1941–1942 гг.» (из письма работницы ленинградского обкома ВКП(б) Н. Чернышевой).

В мае 1943 года пожарник системы Ленэнерго Нина Алексеевна Ситникова обращалась к Берггольц в письме на радио: «Многие и многие ленинградские женщины ждут Ваших задушевных радиобесед, они так хорошо действуют, и после всех Ваших выступлений хочется еще больше работать… И, усталая после работы, идешь на огород „в ватнике с лопатой“ и чувствуешь, что ты тоже боец, и легче кажется лопата, и глубже и сильнее входит она в целину…» Боец, пожарник, литератор, бывший сокурсник по институту – чьи только письма ни увидишь в архиве О. Берггольц!.. Одно из них – без почтового штемпеля. Судя по содержанию, оно передано Ольге Федоровне во время недолгого пребывания в Москве. Его написала старый литератор, известный поэт и переводчик, современница Чехова и Толстого. «28 февраля 44. Милая Ольга Федоровна, Я не знакома с Вами лично, но мне хочется написать Вам, моему молодому товарищу, несколько слов – давно хочется. Я почти никогда не плачу – жизнь отучила от этого – потому что иначе приходилось бы часто тонуть в слезах. Но Ваши строки о Пушкине (в „Литературе и иск.“), Ваши рассказы о моем любимом Ленинграде – заставили меня плакать. И смешанные это были слезы: и глубокой скорби за разрушенный „город Муз“, и радости за освобожденный Ленинград, и радости за то, что Вы – чужой мне человек – героически пережили эти годы, и уцелели, и донесли Ваш милый дар до этих дней. Дайте мне пожелать Вам от души счастья, дальнейшего расцвета Вашего поэтического таланта и возможности написать прекрасные стихи на победу Родины. Преклоняюсь перед ленинградскими товарищами, если вернетесь туда, передайте им это. С горячей симпатией, Т. Щепкина-Куперник». Всего лишь несколько писем из сотен, полученных Берггольц в дни войны. Свидетельство огромного резонанса ее работы, значительнейшая часть которой была связана с ленинградским радио.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.