I

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I

19 апреля 1918 года, вскоре после заключения Брест-Литовского мира, в Москву выехал из Берлина, в сопровождении советников, секретарей и технического персонала, германский чрезвычайный посол граф Мирбах. Его назначению предшествовали длительные переговоры по разным вопросам; немцы были даже не вполне уверены в том, куда именно надо посылать посольство: в Москву или в Петербург? Как и весь мир, они совершенно не знали, будет ли еще советское правительство у власти через неделю-другую после приезда посла. Не знали этого и сами большевики. По крайней мере Троцкий говорил в июне 1918 года немецкому дипломату: «Собственно, мы уже мертвы, но еще нет никого, кто мог бы нас похоронить»{1}. — Почему он так разоткровенничался, не совсем понятно, — вероятно, для эффекта.

Приезд германского посольства вызвал у большевиков довольно основательную тревогу. Катастрофическое немецкое наступление, последовавшее за формулой «войну прекращаем, мира не заключаем», показало, что никакого сопротивления врагу советская власть оказать не может. Хороши были в ту пору дела немцев и на Западном фронте. Большевики, естественно, задавали себе вопрос, зачем именно едет в Москву германский посол; представлять ли свое правительство или свергать советское? Не мог внушать им доверия и личный состав германского посольства. Во главе его стоял граф Вильгельм фон-Мирбах-Гарф, член прусской палаты господ, мальтийский рыцарь и ротмистр кирасирского полка. Штатское ведомство Вильгельмштрассе представлял человек военный. Но, по-видимому, германское верховное командование считало Мирбаха еще недостаточно своим человеком и для большей верности приставило к нему от себя, с не вполне определенными обязанностями, майора генерального штаба, барона Карла фон-Ботмера. Все эти ротмистры и майоры, бароны и графы ничего хорошего большевикам не предвещали.

Путешествие длилось, по тем временам, пять дней. 24 апреля посольство прибыло в Москву. Ему был отведен огромный особняк сахарного короля в Денежном переулке (№ 5). По случайности в том же переулке жила французская военная миссия. Думаю, что это неожиданное для обеих сторон соседство создало некоторый холодок на маленькой улице Арбата. Но в общем немцы были вполне довольны приемом. В первый же день им в полуголодной Москве был подан отличный обед. «Превосходная еда, — занес в свой дневник барон фон-Ботмер, — такой мы давно не имели в подвергнутой блокаде Германии». — Особенно он оценил, разумеется, «Sakuska mit Delikatessen — voran Kaviar...»{2}. Эта восторженная фраза об икре, с легкими вариантами, как лейтмотив проходит на протяжении двух столетий через бесчисленные воспоминания о России иностранных и, в частности, немецких дипломатов.

В ту пору глубокомыслие германской внешней политики считалось в мире аксиомой и никаких сомнений не вызвало. Большевики упорно старались разгадать, какие именно политические цели ставит себе в России правительство Вильгельма II. Им и в голову не приходила дерзостная мысль, что немцы сами этого не знают. Лишь много позднее, из воспоминаний разных германских сановников, выяснилось, что никакой определенной политики в отношении России в Берлине никогда не было (была только определенная хозяйственная политика). Император Вильгельм сохранил мир в 1904 году, когда Россия была целиком поглощена войной на Дальнем Востоке и находилась в острой вражде с Англией. Десятью годами позднее, когда Россия совершенно оправилась и вступила с Англией в дружбу, он объявил войну. Быть может, многое объяснилось бы и в событиях наших дней, если б мы чаще отваживались на ту же дерзостную мысль: не все, далеко не все государственные деятели, пользующиеся большой властью — и большой властью несколько опьяненные, — вполне твердо знают, чего собственно они хотят.

Нам, правда, иногда даются полезные предметные уроки. Что может быть тверже, разумнее, последовательнее «вековой политики Англии» и «железных людей Форейн офис»: «Англия не может допустить и никогда не допустит, чтобы другая держава обосновалась на Красном море, составляющем путь в Индию», — эту фразу мы в последние месяцы читали на всех языках во всех газетах мира (читали с некоторым удивлением: Абиссиния не граничит с Красным морем, на Красном море находится Эритрея, давно принадлежащая Италии, и Сомали, давно принадлежащее Франции). Но вот неожиданно оказалось, что «вековая политика Англии» совершенно изменилась два раза за время от понедельника до четверга, причем «железные люди Форейн офис» плакали в Палате общин. И ведь это Англия — что же говорить о других, менее свободных и культурных странах! Жаль, конечно, что за идеи разных железных людей приходится иногда платить миллионам не железных...

Весной 1918 года германское правительство было в Москве, в Киеве, в Варшаве всемогуще, в самом настоящем и буквальном смысле слова. По предписаниям из Берлина, граф Мирбах, его подчиненные и товарищи вели переговоры с кем угодно: с большевиками и с врагами большевиков, с монархистами и с республиканцами, со сторонниками единой России и со сторонниками расчленения России. Планы менялись каждый день. Точно так же ежедневно менялись намерения немцев относительно Украины, Польши, балтийских стран. Я ничего не преувеличиваю, — из воспоминаний сановников и самого императора Вильгельма ясно, что в их кругу был совершенный хаос.

Даже в таком, казалось бы» бесспорном вопросе, как спасение царской семьи, немцы ни на что решиться не могли. Барон Ботмер прямо пишет: «Антанта мало сделала для своего, прежде столь восхвалявшегося, союзника; да у нее и не было способов добиться выдачи царя. С нашей же стороны Россия приняла бы подобное требование, как и все другие, беспрекословно» (далее в воспоминаниях представителя германского верховного командования следуют какие-то весьма сбивчивые, сомнительные и смущенные объяснения). Через несколько дней после екатеринбургской трагедии, в комиссии по обмену военнопленными, большевик Навашин в доказательство расстройства советского транспорта бесстыдно сослался на убийство царя: «вагонов у нас так мало, что мы на днях не могли вывезти из Екатеринбурга одного человека, и это повлекло за собой трагические последствия...» — «Мы вначале оцепенели, — пишет фон-Ботмер, — при столь циничной мотивировке убийства императора. Напрасно я ждал протеста немецкого председателя, требования извинений или прекращения заседания. Ничего не последовало!» Ботмер заявил протест от себя.

Во всей деятельности гр. Мирбаха сказывалось обычное, столь характерное для немцев, сочетание нелепого замысла с изумительным выполнением. Никакого политического плана не было, но технический аппарат стоял на большой высоте. Германское посольство прибыло в Москву в конце апреля; уже в июне, а может быть, и еще раньше, у него были в русской столице и собственная разведка, и свои тайные осведомители. Немцы раздобыли и шифры, которыми пользовались антибольшевистские заговорщики того времени; у большевиков этих шифров не было, и ЧК вынуждена была прибегать к помощи германского посольства, которое в особых случаях ей эту любезную услугу и оказывало{3}, хоть без большого восторга.

В середине июня немцам от их секретных сотрудников стало известно, что на них готовят покушение. Но кто именно готовит, им было не ясно. Могла, по их мнению, заниматься таким делом одна из следующих четырех групп: 1) русские монархисты (для того, чтобы вновь вызвать между Германией и Россией войну, в результате которой пала бы советская власть); 2) савинковская организация, при поддержке союзников, тоже в целях возобновления войны; 3) левые эсеры, из ненависти к «германскому империализму»; 4) сами большевики.

Наиболее характерной гипотезой должно признать, конечно, «четвертую»; обе высокие стороны после Бреста обменялись послами, но одна высокая сторона подозревала другую в желании укокошить аккредитованного при ней посла! Однако эта четвертая гипотеза, как и две первые, была совершенно неверна. Единственно верным предположением было третье: графа Мирбаха хотели убить — и действительно убили — левые эсеры.

Странная участь выпала в пору революции на долю этой партии. Теперь от нее, кажется, не осталось и следа. Ее руководители находятся либо в ссылке в отдаленных местах СССР, либо в эмиграции, где даже не создали для себя органа печати. Среди левых эсеров не было выдающихся людей, которые по способностям приближались бы к Красину или к Троцкому (не говоря уже о Ленине). Очень немногие из них составили себе имя в истории революционного движения, — о громадном большинстве мы и вообще впервые услышали в 1917 году. Тем не менее в первый год революции они развили бешеную деятельность. «Дела делано много, но сенсу{4} вижу мало», — говорил в подобных случаях Петр Великий.

Если не «сенсу», то энтузиазма у левых эсеров было, во всяком случае, достаточно. Энтузиазм был их специальностью. После октябрьского переворота они оказались, так сказать, пристяжной партией при большевистском кореннике. Однако в иные минуты нам со стороны могло казаться, что они большевиков свергнут и станут править Россией. Весь мир исполнен неограниченных возможностей, — отчего же было Спиридоновой, Карелину и Камкову не образовать своего правительства? «Идеология» у них была не хуже и не лучше, чем у большевиков. Она имела успех у части интеллигенции, — в 1918 году партия левых эсеров хотела даже обзавестись своим Горьким и на эту роль, кажется, намечала Александра Блока: знаменитый поэт для подобной роли, впрочем, не годился совершенно и скоро в левых эсерах разочаровался (если в самом деле в пору «Двенадцати» был ими очарован). Больше всего партия надеялась на крестьянство и, пожалуй, по своему названию, облегчавшему некоторую преемственность от популярных людей 1917 года, скорее могла иметь успеху крестьян, чем большевики. Работали левые эсеры явно под якобинцев. Осенью 1917 года они требовали созыва конвента; самое слово «конвент», должно быть, приятно ласкало их слух. Если б существовали якобинские мундиры, левые эсеры надели бы их непременно.

Погубило партию то, что в пору Брестского мира она потребовала «революционной войны». В таком требовании сенсом действительно и не пахло: никакой войны с немцами эти люди вести не могли, да и власть им в союзе с большевиками удалось захватить именно благодаря тому, что все другие партии стояли за войну с немцами. Но, по-видимому, в свою нелепую революционную войну они верили совершенно искренне. «Это опасный человек, — он в самом деле верит в то, что говорит!» — с изумлением сказал о Робеспьере Мирабо. До некоторой степени его изречение могло бы быть отнесено к главным робеспьерикам лево-эсеровской партии. Революционной энергии у них было очень много. Иные их дела и планы и по сей день почти неизвестны, — как, например, посылка людей в Берлин для убийства Вильгельма II и Гинденбурга. Чужой крови левыми эсерами было пролито немало; не жалели они и своей.

24 июня 1918 года центральный комитет партии левых эсеров принял резолюцию: «организовать ряд террористических актов в отношении виднейших представителей германского империализма». Для этого дела и для устройства восстания против большевиков на том же заседании было образовано бюро из трех человек: Спиридоновой, Голубовского и Майорова.