Первая герменевтика
Первая герменевтика
К понятию герменевтики – точнее, исторической герменевтики, – которое я хотел бы привлечь к делу понимания наследия Гершензона, обращаюсь не случайно. То, что понимается ныне под исторической герменевтикой, есть особый подход к истории, который сосредоточен не столько на динамике событий и явлений (или, по упоминавшемуся выше выражению Броделя, «форм и опытов»), сколько на долговременной динамике человеческих смыслов, которые пронизывают жизнь поколений и обращены к нам самим[457]. Такой подход к истории не дает нам права на досужее резонерство, на «взгляды и нечто». Напротив, требуя строгой формулировки теоретических проблем изучения истории, он настаивает на интенсивной работе с источниками, на постоянных документальных и книжных разысканиях. Однако исторический источник в таком раскладе – нечто большее, нежели предмет объективного, остраненного анализа: исследователь ищет в изучаемых им материалах собственную живую связь (то есть связь твою личную и твоих современников) с делами, мыслями и чувствами и внутренним духовным опытом ушедших или уходящих поколений.
Архивные разыскания, аналитическая и публикаторская работа с дотоле неизвестным рукописным наследием Корсаковых, Орловых, Кривцовых, Чаадаева[458], о. Владимира Печерина, Герцена, Огарева, братьев Киреевских, Самарина и других позволили Гершензону увидеть в истории российской дворянской интеллигенции не только динамику мыслей и поступков, но и то, что составляло важнейший человеческий контекст этой динамики: скрещения родства, соседства, дружб и разрывов, любовей, семей, служебных продвижений и падений, возвышений, изгнаний или опал. Воистину, если вспомнить стихи Пастернака, «судьбы скрещенья».
Человеческий контекст истории для Гершензона – нечто большее, нежели – социальность, психология или «антропология» (в современном, сугубо научном понимании этого слова). В этом плане характерна одна из важнейших исторических догадок Гершензона, высказанных прежде, чем ученые получили доступ к следственным материалам по истории декабристского движения. Но тем не менее эта догадка закрепилась в последующей историографии.
Исследователей всегда мучил вопрос о том, как соотносились личная честность, удаль и отвага декабристов со странностями их поведения под следствием. Только ли растерянность и малодушие или же лукавая изощренность следователей заставляли многих из них каяться, оговаривать товарищей? И как соотносится это малодушие с их мужеством у эшафота или в тяготах сибирского изгнания? На взгляд Гершензона, причины этого следует искать не столько в частных исторических обстоятельствах или «психологии» декабризма, сколько в сложнейших смысловых коллизиях, пережитых декабристами после Декабря. Впервые в истории российской – именно после 14 декабря – решительный, оформленный и осознанный антагонизм между обществом и государством прошел через судьбы и совесть, через жизненные смыслы реальных людей[459]…
Или еще один пример. Процесс освобождения крестьян с землей, угодьями и за невысокую плату (1839–1846) был для богача, поэта и мыслителя Николая Огарева экономически немотивированным процессом саморазорения, но одновременно – духовно необходимым, хотя и противоречивым актом внутреннего освобождения. И здесь – та же самая тема: прохождение назревших, хотя, в сущности, неразрешимых духовно-исторических коллизий сквозь сердца и сознания. И не случайно, исследуя этот подвиг Огарева, Гершензон вынужден входить в подробности семейных, экономических и делопроизводственных, бюрократических сторон этого человеческого акта[460].
Иными словами, микроистория – история личностей и малых групп, будучи сама отчасти сложно и многозначно задана самыми разнообразными предшествующими процессами, – через культуру и социальные связи пресуществляет себя в макроисторию: в историю больших социальных массивов, народов, регионов, историю всечеловеческую. Так за пластами дворянско-интеллигентских микроисторий выявляются целые пласты духовной истории России и мира. И чьей бы судьбы ни касался Гершензон – людей, условно говоря, радикальных или консервативных, западников или почвенников, – он везде сталкивается с трагедией непонимания и одиночества для тех из них, кто видел смысл социальности и истории не только и даже не столько в массовидных процессах, сколько во внутренней жизни человеческой личности.
И все это сполна относится и к судьбе самого Гершензона.
Трактовка русскими поэтами и мыслителями проблем творчества и свободы, попытки осознания и описания ими особенностей национальных судеб России в плане всемирной и европейской истории – вот что сознательно стремится выявить Гершензон в идейной истории русской дворянской интеллигенции XIX века. С его точки зрения, идейная активность этой интеллигенции явила собой «настоящую революцию»: впервые в истории русской культуры на первый план выдвинулись подсказанные живой жизнью и осознанные теоретические интересы; само по себе облечение в концептуальные философские формы личного правдоискания, личных раздумий «о Боге, о смысле истории, о назначении человека и пр.» подвело черту «патриархальному мировоззрению»[461]. С точки зрения Гершензона, эта проблемная ситуация и оказалась подлинным сознательным самораскрытием России, предпосылкой ее многотрудного, но духовно и исторически необходимого вхождения в эпоху современности и рационализма. Именно глубина столкновения традиционного миросозерцания с качественно новыми для русской культуры формами теоретизирования и самопознания. Стремление выразить это столкновение путем идейного и художественного творчества и явилась одним из определяющих стимулов выхода россиян на передовые рубежи общечеловеческой культуры. Круг идей, обоснованный и в исследованиях по истории быта, по истории общественной мысли и по истории философии, и в историко-литературных изысканиях, оказался во многих отношениях основою пушкиноведческих интересов Гершензона. Ибо, с точки зрения ученого, весь склад мышления Пушкина связан с неповторимым стремлением целостно воссоединить в себе историческое и вечное, национальное и общечеловеческое, рациональное и интуитивно-спонтанное. В этом, собственно, и заключается, согласно Гершензону, сумевшая высказать себя в несказанной красоте словесных ритмов и образов пушкинская «мудрость». Но об этом – чуть позже…
Одна из важнейших тем первой гершензоновской герменевтики – тема многозначной генетической связи современной ему русской интеллигенции с культурой послепетровской аристократии, с традицией барского культурного быта. Тема эта – может быть, не без излишней категоричности – отчасти затрагивалась им и на страницах «Вех». «Наша интеллигенция справедливо ведет свою родословную от петровской реформы… Нынешний русский интеллигент – прямой потомок и наследник крепостника-вольтерьянца»[462].
Книга «Грибоедовская Москва», написанная в основном по материалам семейной переписки московских аристократов Корсаковых, завершается следующим знаменательным пассажем:
«На злачной почве крепостного труда пышно-махровым цветом разрослась эта грешная жизнь, эта пустая жизнь, которую я изображал здесь… Я сильно опасаюсь… что ведь и наша жизнь содержит в себе еще слишком мало творческого труда и, стало быть, также, в свою очередь, неизбежно пуста и призрачна с точки зрения высшего сознания. Я не хочу сказать, что наш век равно так же плох, как тот век: нет, он неизмеримо лучше, ближе к правде, существеннее; но тот же яд сидит в нашей крови, и отрава так же сказывается у нас, как у тех людей, пустотою и легкомыслием, – только в других формах: там – балы и пикники, весь «добросовестный ребяческий разврат» их быта, у нас – дурная сложность и бесплодная утонченность настроений и идей»[463].
Старая, возделанная на «тучной почве крепостного права»[464], корневая дворянская культура – целостная, оригинальная, во многих отношениях творческая, задавала самым живым и талантливым из своих сынов – таким, как, например, братья Киреевские, – некую внутреннюю «последовательность развития». Но «гибкости» этому развитию не хватало. «Гибкость», приспособленная к духовному движению «скачками», – все это пришло в мир русской интеллигенции уже после того, как изжила себя эпоха «тучной почвы» и надвинулась новая эпоха – «катастрофическая»[465].
Выше шла речь о том, сколь важное значение придавал ученый той духовной и мыслительной «революции», которую пережила в самой себе русская дворянская интеллигенция, свершая вольный или невольный прыжок от «патриархального» (или, говоря языком современной социогуманитарной мысли, традиционалистского) миросозерцания к миросозерцанию качественно иному – пусть не всегда последовательному, но в основе своей современному: миросозерцанию, опирающемуся на процессы самоанализирующей мысли. Боль, почти что надрыв этой «революции» Гершензон наблюдает в самом потоке старомосковской дворянской жизни: в бальных залах и гостиных, где-то на грани 1810-х—1820-х годов, со странным «завистливым презрением» смотрит на тех, кто умеет быть душою светского общества, Грибоедов; и это же чувство переживет в Москве только что геройски отвоевавший под Севастополем «неуклюжий и неловкий» Толстой[466]. Действительно, пройдут годы, и опыт этой почти что никем не замеченной «революции», революции самосознания, – вырвется на «стремнины» российской и мировой литературы: метафизичность и глубина жизненного содержания толстовских героев – Безухова и Левина – окажется частью внутреннего становления многих тысяч, если не миллионов людей. И не только в России.
В биографии М. Ф. Орлова Гершензон, опираясь на архивный материал, повествует об общении юного Пушкина с одним из ранних предтеч этой неслышной «революции» – с «демоном» холодного и логического скептицизма – Александром Раевским.
…Печальны были наши встречи:
Его улыбка, чудный взгляд,
Его язвительные речи
Вливали в душу хладный яд…
Согласно Гершензону, Пушкин – уязвим перед «демоном». Но сама эта уязвимость оказывается некой творческой инъекцией для художнического и духовного роста поэта – того роста, который в плане будущих всечеловеческих судеб как бы рассчитан на десятилетия и века вперед: «Та стихия, которой Раевский был олицетворением, жила в самом Пушкине. Потому что холодная расчетливость ума присуща поэту даже в большей степени, чем средним людям: без нее как бы мог он мерить, отбрасывать, шлифовать формы? Она обуздана в нем высокой настроенностью духа и несет лишь служебную роль, но в ней – опасное искушение»[467].
Коллизия двух видов знания – многовекового, традиционного «духовного» и остросовременного «логически-отвлеченного» – есть коллизия в существе своем творческая, но трагичная. Она трагична не только сама по себе, не только в мышлении и экзистенции, но и в социологическом своем преломлении. Ибо духовность нередко отождествляется с агонизирующими формами общественной организации, а современные формы сознания – с поверхностной суетой новейших форм жизни. Трагедию такого частичного отождествления духовного и социологического планов человеческого существования Гершензон приоткрывает на примерах из рукописного наследия одного из любимых своих мыслителей – Ивана Киреевского[468]. Да и сам Гершензон, всегда остро ощущавший столкновение высоких культурно-исторических традиций и господствующих в повседневной жизни элементов плоского рационализма, глубоко переживал эту трагедию. То нелегкое, в глубине человеческого духа свершающееся примирение Современности и Традиции, Разумности и Святыни – примирение, которое, вопреки всем внушениям внешней жизни и внешней среды, свершилось в гениальном творческом опыте Пушкина или Вл. Соловьева или же в философских медитациях Чаадаева об освещенности человеческих судеб динамикой космоса и истории[469], такое примирение оказалось для самого Гершензона почти что неосуществленной мечтой.
На его глазах умирала, погружаясь в кровавую агонию, старая традиционалистская Россия, на его глазах страна вместе со всем европейским континентом погружалась в состояние трагического обескоренения и разлома. На склоне жизни ученый изведал почти что беспредельное отчаяние, запечатленное в «Переписке из двух углов»…
Однако в круг последующих идей Гершензона вошло многое из того, что было наработано им за годы освоения и осмысления первоисточников по истории русской дворянской интеллигенции XIX века. Не случайно же, как это разгадал Гершензон, Пушкину, Чаадаеву, раннему Толстому мир открылся в некой грозной и динамической красоте, спасающей человеческий дух от полного отчаяния и помогающей обрести тот «Hoffnungsprinzip», принцип надежды, о котором ныне так много спорят философы и богословы…
Итак, в основе гершензоновской герменевтики культуры и общественной мысли Петербургской России лежала идея о коллизии традиционализма и рационализма как о важнейшем моменте интеллектуально-духовного опыта европейски образованных людей на периферии европейской цивилизации. Людей, внутренне причастных этой цивилизации и – одновременно – благодаря европейским же методам самоанализирующего мышления трагически осознавших несхожесть облика своей собственной страны и, стало быть, свою же собственную несхожесть с цивилизацией Запада. В ходе этой коллизии и создавалась великая национальная культура России XIX – начала XX века.
Что же касается мировой историографии, то мысль о творческом, культуросозидающем характере этой мучительной коллизии традиционализма и рационализма в становлении современной национальной культуры России обосновал чешский мыслитель Томаш Масарик, чьи труды приобрели всемирную известность. Судя по тексту фундаментального двухтомника Масарика[470], он неплохо знал труды Гершензона, в частности, его работы о Чаадаеве и И. Киреевском, не говоря уже о «Творческом самосознании» из «Вех». А уж вслед за классической монографией Масарика мысль о коллизии традиционализма и рационализма как о важнейшей предпосылке становления современных национальных культур среди народов, подвергшихся – если припомнить выражение Тойнби – «культурной радиации» Запада, стала достоянием историографии Восточной Европы, Азии, Латинской Америки[471]…
Что очень важно понять в наследии Гершензона: вся эта своеобразная первая его герменевтика оказалась одновременно и источниковедческим, и философско-историческим фоном для одного из центральных исследовательских интересов Гершензона – интереса к наследию Пушкина. Ибо пушкинское наследие мыслилось им как сотканное из всех достижений и противоречий российской дворянской культуры. По мысли Гершензона, опыт переживания мгновений счастья и страдания, переживания периодов заблуждений, упадка духа, отчаяния, новых творческих порывов, вспышек веры – все это было во благо его поэзии. Позы, лукавства, самолюбования в этом неостывающем сплаве страстей и самонаблюдений поэта – не было. Потому-то, по словам Гершензона, «Пушкина легко полюбить»[472]. Пушкинские исследования венчают первую, российскую историческую, герменевтику Гершензона и предваряют герменевтику вторую – универсально-историческую.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Глава 5. ПЕРВАЯ КАМЕРА–ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
Глава 5. ПЕРВАЯ КАМЕРА–ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ Это как же понять — камера и вдруг любовь?.. Ах вот, наверно: в Ленинградскую блокаду тебя посадили в Большой Дом? Тогда понятно, ты потому ещё и жив, что тебя туда сунули. Это было лучшее место Ленинграда — и не только для следователей,
Статья первая ПЕРВАЯ ЭПОХА ЦЕРКВИ ДО ОБРАЩЕНИЯ ИМПЕРАТОРА КОНСТАНТИНА
Статья первая ПЕРВАЯ ЭПОХА ЦЕРКВИ ДО ОБРАЩЕНИЯ ИМПЕРАТОРА КОНСТАНТИНА I. Едва основалась христианская религия на земле, как среди ее чад зародились ереси. Апостол Павел дает наставление своему ученику Титу, епископу Крита, какого поведения он должен держаться по
Книга первая. Гитлер идет на Восток 1941-1943. Часть первая. МОСКВА.
Книга первая. Гитлер идет на Восток 1941-1943. Часть первая. МОСКВА. Двое суток они, затаившись, просидели в ельнике подле своих танков и бронемашин. Они пробрались туда тайно, двигаясь в темноте с погашенными фарами, в ночь с 19 на 20 июня. Днем сидели тихо - нельзя было издать ни
ГЛАВА ПЕРВАЯ. Первая мировая - итоги и выводы
ГЛАВА ПЕРВАЯ. Первая мировая - итоги и выводы Вспомним о целях этой войны, озвученных современным еврейским идеологом и советником Тони Блэра Полом Джонсоном: «Она (Первая мировая война. - Р. К.) должна была покончить со старомодной геа1роШк и открыть новую эру
КНИГА ПЕРВАЯ ЧАСТЬ ПЕРВАЯ СЫН БЕДНЯКА ИЗ ВАЛЬДБЕРГЕНА
КНИГА ПЕРВАЯ ЧАСТЬ ПЕРВАЯ СЫН БЕДНЯКА ИЗ ВАЛЬДБЕРГЕНА Много-много лет назад в деревушке, расположенной среди леса в горах, по которым в ту пору проходила граница Австрии и Германии, жил бедный крестьянин. Он усердно работал на своем клочке земли вместе с женой и детьми,
Приложение 1 «Духъ южны» и «осьмый час» в «Сказании о Мамаевом побоище» (К вопросу о восприятии победы над «погаными» в памятниках «куликовского цикла») (Впервые опубликовано: Герменевтика древнерусской литературы Сб. 9. М., 1998. С. 135–157)
Приложение 1 «Духъ южны» и «осьмый час» в «Сказании о Мамаевом побоище» (К вопросу о восприятии победы над «погаными» в памятниках «куликовского цикла») (Впервые опубликовано: Герменевтика древнерусской литературы Сб. 9. М., 1998. С. 135–157) Среди памятников «куликовского
8. Христианская экзегетика и герменевтика. Толковые евангелия и псалтири
8. Христианская экзегетика и герменевтика. Толковые евангелия и псалтири Термины экзегетика и герменевтика восходят к греческим словам с близким значением (хотя и далеких корней) и поэтому переводятся почти одинаково: экзегеза (от греч. exegetikos – разъясняющий) – это
ГЛАВА ПЕРВАЯ ПРОДОЛЖЕНИЕ ЦАРСТВОВАНИЯ ИМПЕРАТРИЦЫ ЕКАТЕРИНЫ II АЛЕКСЕЕВНЫ. 1766 И ПЕРВАЯ ПОЛОВИНА 1767 ГОДА
ГЛАВА ПЕРВАЯ ПРОДОЛЖЕНИЕ ЦАРСТВОВАНИЯ ИМПЕРАТРИЦЫ ЕКАТЕРИНЫ II АЛЕКСЕЕВНЫ. 1766 И ПЕРВАЯ ПОЛОВИНА 1767 ГОДА Меры против медленного исполнения указов. – Беспорядки в новой коллегии Экономии. – Медленное решение дел в Юстиц-коллегии. – Дело Жуковых, Щулепниковой,
Сергей Ушакин Вместо утраты: материализация памяти и герменевтика боли в провинциальной России
Сергей Ушакин Вместо утраты: материализация памяти и герменевтика боли в провинциальной России Прискорбно, но память – это единственный доступный нам способ отношений с умершими. Сюзан Зонтаг1 Осенью 2001 года во время полевого исследования в Барнауле я взял интервью у
Вторая герменевтика
Вторая герменевтика С пушкинских исследований на переломе 1910-х—1920-х годов начинается тот последний период творчества Гершензона, который я позволил бы себе определить как период его второй герменевтики. Этот период связан с изучением не просто смысловой динамики
Гершензон Михаил Осипович
Просмотр ограничен
Смотрите доступные для ознакомления главы 👉