VI
VI
В наш век томительного знанья,
Корыстных дел,
Шли три души на испытанья
В земной предел.
И им рекла Господня воля:
«В чужбине той
Иная каждой будет доля
И суд иной».
Кар. Павлова{389}
Сергей Кривцов пробыл в Гофвиле – вернее в Бухзей, в земледельческом институте, – ровно два года. В январе 1820 года он навсегда оставил Гофвиль и, списавшись с братом Николаем, отправился в Париж; Николай из Лондона выпросился в курьеры, чтобы повидаться с ним. Еще в августе предыдущего года Николай Иванович написал графу Каподистрии, что хотел бы поместить Сергея, для завершения образования, в Ecole Polytechnique, так как по его личному убеждению, подтверждаемому и наблюдениями г-на Фелленберга, Сергей обладает несомненными способностями к математике и обнаруживает интерес к военным наукам. Каподистрия в октябре отвечал ему из Варшавы, где тогда находился двор, что государь не изъявил своего согласия, но предложил поместить Сергея в соответствующее учебное заведение либо в Англии, либо в России. Делать было нечего; бывши царским стипендиатом в Гофвиле, Сергей должен был теперь подчиняться воле царя. Он выбрал Россию, может быть потому, что Николай, не ладивший с Лондонским послом, сам уже решил оставить Англию. По новому ходатайству Николая Ивановича царь, 2 марта 1820 года, определил принять Сергея в Пажеский корпус и выдал ему на проезд в Россию годовой оклад его содержания[203].
В Париже Сергей слушал лекции в университете, посещал театры, осматривал достопримечательности; Николай был с ним неразлучен, ввел его в лучшие дома и всячески развлекал. Наконец, в половине нашего марта Сергей собрался в путь. Он ехал вместе с П. П. Новосильцевым, у которого была своя коляска. Ехал он в Петербург с тем, чтобы определив там свое положение, отправиться в Тимофеевское; Николай Иванович снабдил его рекомендательными письмами к гр. Каподистрии, к Карамзиным и пр. Сам Николай Иванович, проводив брата из Парижа, поехал в Швейцарию навестить Павла. Лето Сергей прожил у матери, а осенью приехал в Петербург и, по-видимому, не вступив в Пажеский корпус, с марта 1821 г. был зачислен юнкером в лейб-гвардии конную артиллерию.
В середине 1820 года приехал в Петербург и Николай Иванович, с тем, чтобы уже не возвращаться в Англию. Он говорил правду Кристину: подчиняться, ладить с начальством было не в его натуре. Он не поладил со своим лондонским начальником Ливеном[204], и решил уйти. Двухлетнее пребывание в Англии наложило печать на всю его дальнейшую жизнь. Он вернулся убежденным и ревностным англоманом. По словам Чичерина, он, живя в Англии, усердно изучал английские учреждения, в особенности административные, «но особенно он пленился английским бытом, жизнью в замках, которая представлялась ему идеалом частного существования»[205]. Мы увидим дальше, как настойчиво он пытался пересадить английские нравы на русскую почву.
Тотчас по приезде в Петербург он обручился с Екатериной Федоровной Вадковской.
Первым делом Кривцова после обручения было съездить в Варшаву, где находился тогда государь, и подставить руку для принятия монарших щедрот. Он сумел, по-видимому, искусно встряхнуть рог изобилия: милости посыпались на него дождем. 27 августа он подает гр. Каподистрии записку, в которой – очевидно, на основании предшествующего разговора, – изложены его пожелания. Он пишет: в Лондоне я получал 2000 руб., да по званию камергера получаю 1500 р. асс.; обе эти суммы, составляющие в круглой цифре около 12 000 руб. асс., я прошу каким-нибудь способом превратить в постоянный оклад мне, независимо от жалованья, какое будет причитаться мне впредь по фактической службе. Сверх того, имея около 65 000 руб. долгов и нуждаясь в средствах для устройства моих домашних дел, я желал бы получить беспроцентную ссуду в 100 000 руб. с рассрочкою на 10 лет. – Эта записка удивительна по тону: он говорит с уверенностью и независимостью гранда. Он тут же просит и фрейлинского шифра для невесты, и разрешения самому отвезти соответствующий рескрипт в Петербург к государыням. Ему дали все: два дня спустя последовал высочайший указ о назначении ему аренды на 12 лет по 3000 руб. сер., и ссуды в 100 000 руб., правда, с уплатою процентов[206]. Получил он и шифр для невесты, успел выпросить себе кроме того: 1) чин статского советника, 2) дом для житья в Царском Селе, и 3) первое вакантное место губернатора[207]. В начале сентября он вернулся в Петербург, сияя. Карамзин, сообщая Малиновскому{390} об этих успехах Кривцова, с добродушной усмешкой замечает: «Кривцов уже вышел из полку либералистов»[208]. Молодой С. И. Тургенев{391} отнесся к делу менее снисходительно: «Рад за Кривцова, – писал он, – только не понимаю, как он может просить милостей полдюжинами»[209]. Свадьба состоялась 12 ноября 1820 года, и Карамзин с женою были посаженными отцом и матерью.
Ближайшие полтора года молодые жили в Петербурге. Здесь, в августе 1820 г., родилась у них дочь, и здесь же, в ноябре этого года, Жуковский написал свою прелестную «песню» «минувших дней очарованье»{392}, посвященную Екатерине Федоровне: она напомнила ему ее тетку, давно умершую Анну Ивановну Плещееву, которою когда-то увлекался Жуковский[210].
По весне 1822 года Кривцовы переехали в Москву, где Николай Иванович нанял подмосковную кн. Юсупова Васильевское, а вторую половину лета и осени провели, кажется, в Орле и Тимофеевском[211].
Кривцов все ждал обещанного губернаторства, не торопясь и выбирая. Ему предлагали не то Крым, не то Олонецк[212] – это ему не подходило.
Наконец, уже в апреле 1823 года, по настоятельному ходатайству Карамзина пред государем, он был назначен губернатором в Тулу.
Павел Кривцов пробыл в Гофвиле, после отъезда Сергея, еще три года. Весною 1822 года он кончил курс пансиона. Земледельческий институт, в котором всегда было мало учеников, с отъездом Сергея Кривцова закрылся; теперь Фелленберг решил опять открыть его: он ждал четырех курляндцев, да и несколько кончивших пансионеров изъявили желание вступить в институт. В числе последних был и Павел Кривцов.
Едва институт открылся, как неожиданное несчастье погрузило весь Гофвиль в траур. 29 мая (10 июня) 1822 года во время стрельбы в цель курляндец Дортензен, только месяц назад приехавший в Гофвиль, по неосторожности попал под пулю, пущенную Павлом Кривцовым и остался мертвым на месте[213]. В своих письмах к родным Кривцов ни словом не упомянул об этом происшествии. Впоследствии он искупил свой невольный грех: в 1833 году, в Риме, он спас какого-то юношу из хорошей римской семьи, тонувшего в Тибре, и поплатился за свой подвиг горячкою.
Уже пора было подумать о будущем. 11–23 августа 1822 года Павел написал матери пространное письмо, где излагал свои планы, обсужденные им, как он говорит, совместно с Фелленбергом и отчасти последним внушенные. Он пишет, что хотел бы по выходе из Гофвиля, то есть будущим летом, приехать в Тимофеевское, чтобы после шестилетней разлуки пожить месяца три со своими; к ноябрю, то есть к началу семестра, он хотел бы уже быть в Берлине. План его тот, чтобы два или три года слушать лекции в берлинском университете и одновременно заниматься в агрономическом заведении знаменитого Тэра{393}, находящемся близи Берлина, а после того вернуться в Россию и посвятить себя усовершенствованию отечественного земледелия. «Я теперь решился с одобрения г-на Фелленберга, и не думаю, чтобы переменил мой план, ибо мое образование с теперешнего получило то направление, которому я себя положил: я не хочу ни в военную, ни в статскую службу, но хочу, обучившись здесь землепашеству, привести у нас в деревне оное в лучшее состояние и тем доказать России, что ежели бы помещики более им занимались, оно бы у нас в гораздо лучшем состоянии было. Но я надеюсь, что со временем оно и поправится, когда господа увидят, что это их же польза; а что меня очень радует, что уже многие сей недостаток заметили и стараются в оном пособить. Здесь было теперь довольно русских, особливо нынешний год, из окрестностей Москвы, которые вояжируют, чтобы осмотреть землепашество в чужих землях и можное и хорошее потом завести в России. Я здесь на этих днях познакомился с одним князем Гагариным{394}, который был сенатором, но теперь вояжирует, чтобы осмотреть землепашеские заведения и орудия[214]; очень любезный человек, довольно еще молод, очень учен и видит, в чем недостает отечеству. И он уже начал в своих деревнях около Москвы поправлять, сколько может. Итак, милая маменька, я решился сделаться удобрителем российского земледелия; конечно, не самая блистательная карьера, но для отечества самая нужнейшая, и как всякий по своим силам и способностям должен помогать к его славе, блаженству и просвещению, то уже не смеем спрашивать о наших прихотях или о том, какой род службы нам более нравится, но о том, в каком роде службы мы более всего можем быть полезны. Мы все сыны России, мы все должны ее любить, как мать, и должны все для нее отдать и даже жизнь, когда нужно, тем более должны мы ей жертвовать нашими прихотями». По совету Фелленберга, он хочет заранее подготовить себе нужный персонал; одна из целей его предстоящей поездки в Тимофеевское, пишет он, – отдать несколько мальчиков на выучку слесарному, кузнечному и каретному делу, а также прислать из деревни в Гофвильскую «школу для бедных» двух мальчиков, которые бы обучились там землепашеству и обхождению с машинами, и которые потом сами, может быть, сумели бы вести такую школу в Тимофеевском. В этом же письме он предлагает брату Владимиру, который при матери занимался хозяйством, купить в складчину у Фелленберга несколько усовершенствованных сельскохозяйственных машин. Только одна частность письма странным образом не гармонировала с самоотречением молодого патриота. Объясняя матери, почему он из немецких университетов выбирает берлинский, он приводит два аргумента: во-первых тот, что там лучшие профессора, во-вторых – «что там можно и посещать хорошие общества, что не во всяком университете, но чаще в столице найдешь». Казалось бы, на что нужны хорошие общества будущему «удобрителю российского земледелия»?
И точно, чрез полгода планы Павла Кривцова несколько меняются. 1 января 1823 года он пишет брату Николаю, что по выходе из института в мае он хочет съездить на несколько месяцев домой, затем с осени вступить в берлинский университет на два или на три года, – до сих пор все по-старому, а потом, пишет он, «так как каждый дворянин служить должен, чтобы не быть недорослем», он хотел бы быть причислен к какому-нибудь посольству, потому что этот род службы оставлял бы ему всего более времени для усовершенствования и обдумывания его настоящей цели; а цель его – после нескольких лет службы завести в России институт, подобный Гофвильскому, чтобы распространять просвещение в России. Эти несколько лет ненужной службы были еще более подозрительны, нежели забота о хорошем обществе. Да и патриотические тирады об уплате долга отечеству звучали теперь уже не так решительно.
И Александр Суворов-Рымникский, в это же время кончавший институт, хотел из Гофвиля идти на два года в берлинский университет, с тем, чтобы после того вступить в военную службу.
* * *
Сергей и Павел Кривцовы были во всем непохожи друг на друга, начиная с наружности. Младший, Павел, уже мальчиком был упитанный, полный, благодушный; почерк у него красивый, закругленный, не по летам правильный. У длинноногого Сергея почерк несуразный, длинные, худые буквы врозь ползут. Оба были умны, но по-разному. Павел созревал необычайно быстро. Его Гофвильские письма, писанные в возрасте 12–16 лет, поражают зрелостью суждений и отчетливостью слога; четырнадцати лет он цитирует Княжнина и вспоминает швейцарские страницы в «Письмах русского путешественника»; у него ясный взгляд на вещи, он думает о своем будущем, он во всем рассудителен и сдержан. Это раннее развитие было в его время общим явлением: то же самое мы видим в отрочестве Пушкина, Чаадаева и даже таких заурядных людей, как Д. Н. Свербеев{395}. Среди поколения, в котором уже были многочисленные задатки будущего распада, эти отроки явились полным и законченным воплощением прошлого – той патриархальной дворянской культуры, которая накоплялась во вторую половину XVIII века и ко времени Александра достигла зенита. Такие моменты чрезвычайно благоприятствуют быстрому созреванию детей. Едва в ребенке пробудилось сознание, он находит вокруг себя все готовым, богатым и прочным: уверенный склад мысли, сочный и покойный быт, удобные, апробированные опытом привычки. Эта насыщенная культура мягко, но властно чрез все поры проникает в существо ребенка и формирует его быстро, без всяких усилий с его стороны. В другие эпохи так не бывает. Тут все делают – однородность состава культуры (то есть отсутствие в ней противоборствующих элементов) и безотчетная уверенность окружающих ребенка людей. Павел Кривцов был именно таким скороспелым плодом уравновешенной культуры. Но он быстро развивался только до тех пор, пока дозрел до среднего культурного уровня своей эпохи. Насколько его письма 13-ти, 14-ти лет поражают читателя, настолько в дальнейшем они становятся заурядными и скучными. В восемнадцать лет он вполне сложившийся человек, ни на йоту не выше образованной дворянской толпы того времени; даже Гофвиль оказался бессильным преодолеть косную мощь домашней традиции – этих патриархальных привычек, просвещенно-комфортабельного мировоззрения, обломовской лени. Восемнадцати лет он предстанет пред нами солидным начинающим дипломатом, внимательным в службе, знающим цену и связям с влиятельными лицами, и чинам; он искусно женится, устроит себе приятное, покойное положение в свете и проживет жизнь вполне прилично, не гоняясь жадно за местами и чинами, русским барином хорошего типа, притом – хорошо образованным благодаря Гофвильской выучке, и знатоком и любителем искусства по врожденной способности. Он с детства любимец матери, и во все дальнейшие годы он непрерывно радует ее сердце как своею личностью, так и своим положением.
Совсем не таков был Сергей. По-видимому, в самой его фигуре было что-то нескладное, и во всяком случае – никакой солидности. Врожденные барственные привычки у Сергея совершенно отсутствовали; он был распущеннее, добрее, склонен к беспорядочности, немножко – цыган, немножко – рубаха, и во всяком случае – простой, искренний, нерасчетливый человек, безобидный остряк и верный товарищ. Ему точно на роду было написано быть неудачником; и мать часто бывала им недовольна – он не импонировал ей, да и успехами не мог похвастать. Попав в гвардию и в хорошее петербургское общество благодаря связям брата Николая, он чувствовал себя здесь не в своей тарелке; так и ждешь увидеть его через несколько лет армейским артиллеристом где-нибудь в глуши, давно опереженным по службе более ловкими товарищами. Но его захватило большое движение, и все вышло по-другому.
Неудачею было уже само его вступление в военную службу. Мы видели, что после Гофвиля приказ Александра I закрыл ему дорогу к высшему образованию. Год спустя, говоря в письме к матери о Павле, он пишет: «…прошу вас напомнить ему, что мой карьер с начала был совершенно испорчен, и что по разным ему известным политическим причинам я не мог окончить курс наук своих в немецком университете, итак от нечего делать я принужден был возвратиться в Россию и сделаться по обыкновению капралом гвардии». В этих строках, в подчеркнутых им словах звучит горечь. Служба была ему не по сердцу, но он все-таки мирился с нею. Сначала все шло как будто хорошо. Брат Николай Иванович первое время после женитьбы жил в Петербурге. Очевидно, по его стараниям, Сергея не услали в полк, а оставили в Петербурге, и служба его была, конечно, очень легка. Он скоро выдержал экзамен и думал, что будет тотчас произведен в офицеры, но тут и начались неудачи. Производство не выходило; он просит отпуска, чтобы навестить родных, – ему делают всякие затруднения; наконец, в декабре 1821 г. ему разрешают отпуск, но вдруг приезжает великий князь и отдает приказ – до производства послать юнкеров в батареи для изучения службы. Так отпуск Кривцова и пропал. Он должен был ехать в свою батарею, стоявшую в Белом, Смоленской губ. Там он провел полгода; в конце мая был объявлен обратный поход в Петербург. Выступили из Белого 1 июня, 6-го были в Ржеве, 13-го в Осташкове, 23-го в Старой Руссе, 2 июля в Новгороде, и 13 июля прибыли в Петербург. С дороги он писал матери, что после путешествий по швейцарским горам этот поход кажется ему игрушкою. Он восхищался красотою видов в Смоленской и Тверской губ., но бедность крестьян тяжело поразила его. «Поверите ли, милая маменька, что здесь мужики целую зиму не видали чистого хлеба, а едят какое-то тесто из овса с мякиною, во многих местах и того уже нет, и несчастные мрут с голоду. Прибавьте к сему, что и новый хлеб весьма плох, а по большей части совсем пропал». В Петербурге опять началось ожидание производства. Главное, мать из деревни все спрашивала – когда же ты наконец будешь офицером? и он, точно виноватый, оправдывается. Она вообще часто упрекает его, подозревает в распутстве и мотовстве, – зачем целый месяц не был у Николая? и т. п. – и он оправдывается с горечью. Он уже год как представлен, и вакансия есть; правда, о себе самом он пишет, что с совершенным хладнокровием ожидает «так называемого счастия быть офицером гвардии». Он вечно сидит без денег, вечно ждет «секурсу» от брата Владимира, заведовавшего финансами семьи; и правда, ему туго присылают деньги, не то, что баловню-Павлу. Вернувшись из Белого в Петербург, живя в казармах, он опять побывал в нескольких бонтонных домах, – но у него нет вкуса к такой жизни: «в прекрасно убранных залах, – пишет он (август 1822 г.), – я как дикий вздыхал о времени, когда я знал себя за несколько сот верст от Петербурга». Наконец, в ноябре долгожданное производство в прапорщики состоялось; вместе с тем он был переведен во 2-ую легкую батарею, стоявшую за 30 верст от Петербурга, в Пелле. Незадолго перед этим, как увидим ниже, он был принят Вадковским в Тайное общество.
Павел, выйдя из Гофвиля в мае 1823 года, лето провел у матери в Тимофеевском. Уже все было устроено по его желанию. Он хотел слушать лекции в Берлине и вместе с тем служить по дипломатическому ведомству; об этом, как мы видели, он в январе, из Гофвиля, написал брату Николаю Ивановичу; и стараниями Николая Ивановича он уже в марте был определен актуариусом{396} Коллегии иностранных дел с причислением к нашей миссии в Берлине сверх штата и с сохранением прежнего (Гофвильского) содержания[215]. Неудивительно, что ему не сиделось в Тимофеевском; да и семейные его чувства были, как видно, не особенно горячи; он с нетерпением ждал, когда кончится приличный срок сыновней повинности, и не входил душою в семейные дела. В сентябре он пишет брату Николаю, что уже совсем собрался ехать, да за малым дело стало – за деньгами; посылали, посылали, и нигде не нашли, а Владимира, который мог бы достать, дома нет. «Здесь с ним (с Владимиром) большая неладица, и право, не всегда разберешь, кто прав и кто виноват. Ты можешь посудить, как это приятно здесь жить и почти беспрестанно что-нибудь такого рода слышать». «Меня – продолжает он, – слава Богу не удерживают, ибо я сказал, что ты получил из Петербурга письмо, в котором требуют, для чего я не являюсь. Хотя это и ложь, но в сем случае самая простительная, а то бы стали упрашивать, плакать и, Бог знает, еще что делать, как ты сам уже испытал, а тут концы в воду. Только прошу тебя сие подтвердить, чтобы меня поскорее снарядили». От Сергея получено письмо, что он подал прошение об отпуске и надеется скоро приехать; «его видеть я очень бы желал, однако ежели мне только можно будет, то я его не буду дожидаться».
Сергей в начале октября получил 4-месячный отпуск и вероятно поспел в Тимофеевское до отъезда Павла. В ноябре Павел, вырвавшись наконец из семейных объятий и опять на годы расставшись с матерью, явился в Петербург, чтобы представиться начальству и отсюда ехать в Берлин.
Николая Ивановича не было в Петербурге – он уже губернаторствовал в Туле. По совету Северина и других Павел решает остаться в Петербурге на два месяца, чтобы познакомиться с делами Иностранной коллегии, и с благоразумием, редким в его 18 лет, объясняет брату, что эта задержка не причинит ему материального ущерба, так как он и здесь сохраняет свое жалованье, – напротив, будет ему полезна, как в отношении службы, так и потому, что он успеет приобрести знакомства, которые впоследствии могут быть ему полезны. Благодаря письмам брата он был радушно принят в свете – у Карамзиных, Салтыковых и пр., и проводил у них все свободное время; он просит брата о присылке еще других рекомендательных писем. 4 февраля 1824 г. молодой дипломат, снабженный вескими рекомендательными письмами от петербургских сановников к русскому послу в Берлине, двинулся к месту назначения.
По письму Нессельроде берлинский посол, граф Алопеус{397}, разрешил Кривцову посещать лекции в университете, и с началом летнего семестра, то есть после Пасхи, он стал слушать правоведение и политическую экономию, а на дому брал приватные уроки французского и английского языков. Гофвильские планы об усовершенствовании земледелия в России как-то сразу вышли из его головы, да и гофвильский демократизм испарился без остатка. Тотчас по приезде в Берлин, в мае, он обращается к брату Николаю с просьбою об услуге, которая «должна увенчать то, что ты сделал для меня»; именно, пусть Николай попросит государя назначить его, Павла, камергером! «Ибо тогда, – пишет он[216], – получив доступ ко двору, уже от меня самого будет зависеть сделать мою карьеру. Единственное мое желание – быть когда-нибудь полезным отечеству, но для этого нужно занимать сколько-нибудь видный пост, а последнего можно достигнуть, только будучи известным государю. Находись я на военной службе, было бы другое дело: там я мог бы почти на глазах монарха выказать мое усердие и мою преданность; но живя вдали, находясь при миссии, я не имею этой возможности», – и так далее на протяжении целой страницы. Не менее характерно другое место этого письма. Графиня Алопеус очень хороша собой, – «но не думай, что я желаю быть вторым Вертером. Так как я принял за правило позволять себе влюбляться только в тех случаях, когда рассудок это одобряет, то мое сердце довольно неуязвимо для чар женской красоты, хотя в то же время меня нельзя упрекнуть и в несправедливости, так как я всегда готов воздать ей должное». – Так аккуратно и рассудительно располагал свою жизнь солидный молодой человек. Он исправен по службе, прилежно занимается дома, два или три вечера в неделю проводит у графини. Он вполне доволен отношением к себе своих начальников; «надеюсь, что граф Алопеус доволен мною; по крайней мере, я ничего не сделал, что могло бы возбудить его неудовольствие». Кривцову не было в это время и девятнадцати лет.
Так мирно, немножко скучно, но корректно, шла его жизнь в Берлине. Летом, когда чрез Берлин проезжает много русских, он не упустил случая сделать несколько знакомств, которые могут позднее пригодиться ему в Петербурге, – о чем не замедлил именно в этих выражениях сообщить матери. Так, он познакомился здесь весною 1826 г. с братьями А.И. и С. И. Тургеневыми, и позаботился услужливостью закрепить эту связь[217]. В одном письме к брату Николаю у него прорывается признание, что Алопеус третирует их, причисленных к миссии, как писарей, а глядя на него, стали грубы с ними и другие члены посольства; но он тотчас спохватывается: «только, пожалуйста, не говори об этом никому, потому что я все-таки рассчитываю остаться здесь еще несколько времени». Дело в том, что он ждал повышения – во вторые секретари какого-нибудь посольства. И вот наконец Алопеус посылает представление о нем; он ухитряется добыть копию с этой депеши, и посылает ее брату. Он вне себя от радости; грубость Алопеуса забыта в минуту. «Вот мой аттестат, – пишет он (по-французски) —… Он далеко превзошел мои ожидания и закрепил узы почтения и преданности, которые я питал к моему начальнику». Прошло еще несколько месяцев, он со дня на день ждал назначения – «между тем, – пишет он матери, – стараюсь заслужить любовь моих начальников и надеюсь, что они мною довольны, по крайней мере я уверен, что ничего не упущаю и не делаю, что бы могло им быть неприятно». Прослужив уже три года, он все еще числился сверх штата и получал всего 500 руб. Представление Алопеуса (в феврале 1826 г.) о назначении Кривцова во вторые секретари не увенчалось успехом: ему дали только звание переводчика. Наконец, 31 августа 1826 года вожделенное повышение состоялось: он был назначен вторым секретарем в Рим, с жалованьем в 800 руб. сер. Ему назначены были и подъемные, в размере 300 дукатов{398}, и по его ходатайству дан отпуск в Россию для свидания с родными[218].
Что сказал бы Фелленберг, если бы ему довелось читать эти письма? Благодетельные влияния Гофвиля рассеялись, как дым; русские нравы восторжествовали над ними, и так легко, так скоро!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.