IV

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IV

Читатель, знакомый с духовным обликом Огарева 30-40-х годов по его напечатанным письмам, будет, конечно, очень удивлен, раскрыв сборник его стихотворений. На первый взгляд трудно поверить, что автор тех писем, доходящий в анализе гегелевских идей и собственных ощущений до того, что немцы метко называют Haarspalltere[131] и автор этих стихотворений – один и тот же человек. Здесь нет и тени рефлексии: удивительная непосредственность и цельность чувства идут рука об руку с редкой искренностью и простотою его выражения. Он никогда не анализирует своего чувства и не вносит в него никаких посторонних примесей. Его творческий процесс можно изобразить таким образом: раз ощущение возникло в нем, он бережно дает ему созреть, дойти до полного насыщения, и затем в нетронутом виде переносит его на бумагу. Его и вне себя неодолимо привлекает всякое насыщенное чувство: таковы почти все его повествовательные стихотворения, как «Деревенский сторож», «Забыто», «Африка»{245} и др. Поразительна в особенности чуткость его внутреннего слуха: он действительно слышит, «как сердце цветет»{246}. Не менее поразительна в нем и та, если угодно, техническая способность, без которой вообще невозможно лирическое творчество: не потеряться в вихре стремительно несущихся ощущений, суметь во-время обрезать бесчисленные нити, идущие от центрального чувства во все стороны, и вылущить это чувство так, чтобы оно было и цельно, и лишено грубо-точных границ, наконец, задержать его перед сознанием так долго, чтобы успеть срисовать его точной фразою, тогда как оно по природе своей текуче и неуловимо, – этим даром Огарев владеет в редкой степени.

Грусть – естественный результат неосуществимого стремления – составляет основную ноту его поэзии; отсюда ее трогательная нежность, ее задушевность, ее женственно-мягкий, меланхолический колорит, – та «задумчивая прелесть» ее, которая очаровала гурмана эстетики, В. Боткина{247}. Ни одной резкой черты, ни одной чрезмерно-яркой краски; читая его стихи, так и кажется, что слышишь одну из тех тихих мелодий, которые, говорят, любил импровизировать Огарев на рояле, один, в сумерки, в своем акшенском уединении. Иногда его стихотворение действительно точно готово перейти к музыку. Энергия выражения отнюдь не чужда ему: «Африка», «Напутствие», «Отступнице»{248} и некоторые другие стихотворения написаны таким кованным. Страстно-сжатым стихом, каким после Лермонтова не писал у нас никто. Но собственно в лирических пьесах преобладает стих необыкновенно мягкий, лишенный всякого усилия и всякого расчета на эффект, простой, как обыденная фраза, и вместе чарующий. Его рифма никогда не мечется в глаза, – напротив, иногда она так «спрятана», что при первом чтении стихотворение кажется написанным белыми стихами. Это простота внешней отделки часто переходит у него в небрежность, но зато охраняет его от натянутости, от искусственности. Редко можно найти поэта, который так старательно избегал бы красивых оборотов, антитез, оригинальных сравнений, эффектных образов; ни обширные знания, ни тонкий аналитический ум у Огарева ни разу не выступают наружу в его лирике. У немцев есть пословица, что человек нагишом торчит в своем платье; так и сердце человека остается голым в пышных одеждах ума и знаний.

Поэзия Огарева, при указанных выше основных ее свойствах, естественно, в высшей степени субъективна. Ее вещественный груз ничтожен: это в строгом смысле слова – поэзия сердца, бесплотная почти как музыка. Она не показывает в ярком свете материальную действительность, но лишь позволяет угадывать ее, как мы сквозь утренний туман едва различаем очертания леса и гор. Но, будучи лишена конкретности, она реальна как жизнь, – или нет, реальнее той жизни, которую мы видим каждый день, потому что только здесь, в глубокой интуиции поэта, восстановляются единство и цельность бытия, доступного нашему взору лишь в разрозненных частях. Василий Боткин говорит, что тот, кто ищет в поэзии только идей и образов, не найдет для себя пищи в стихотворениях Огарева{249}. И точно: Огареву чужда та волшебная сила прозрения, благодаря которой великие художники вскрывают пред нами глубокие противоречия жизни и еще более глубокие разлады человеческого духа; он не умеет также охватывать одним взглядом огромные пространства действительности и воплощать их сущность в органически-цельные образы. Но оттого его язык не менее «с волей небесною дружен»{250}. Если прав современный нам поэт, говоря, что только одно чуждо тленья на земле: «тоска неясная о чем-то неземном, куда-то смутные стремленья»{251}, то поэзия Огарева не может быть забыта. Тот страстный порыв к вечной красоте, который она воплотила в чистейшей форме, есть незримый, в глубине сердца таящийся источник всякого сознательного стремления к добру и правде; из него, как из живой протоплазмы, родятся, никогда не исчерпывая его, наши временные идеалы, общественные и личные, жажда общего блага и жажда личного счастия. Огарев раскрыл его в одном из высших его проявлений – в форме стремления к гармонии личного чувства. И это самое заставляет нас видеть в поэзии Огарева наиболее яркое поэтическое выражение глубочайших чаяний «Молодой России».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.