Глава пятая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятая

17 августа 1812 года…

В одном прекрасном доме, близ дороги, написаны на стене женскою рукою простые, но для всякого трогательные слова:

«Прости, моя милая Родина!»

Ф. Н. Глинка. Письма русского офицера

Дорога на Волгу. — Владимир. — Печальные вести. — Нижний Новгород. — «Я, грешный, да шесть собак…» — Воспоминание о комете 1810 года. — Приметы Наполеона. — Пепел Москвы. — Псалтирь и послание «К Дашкову». — Встреча с генералом Бахметевым

Вернемся в осень 1812 года, когда Батюшков еще прозябает на осенних дорогах, пробираясь вместе с Муравьевыми и другими московскими беженцами на Волгу.

А в его родную Вологду тем временем прибывает обоз с сокровищами Кремля (среди них и «Троица» Рублева!). Бесценное достояние размещают в Свято-Димитриевском Прилуцком монастыре, который через сорок два года станет местом упокоения Константина Николаевича Батюшкова.

Во Владимире он узнает о Бородинском сражении и пишет родным в Вологду: «Сколько слез! — два мои благотворителя, Оленин и Татищев, лишились вдруг детей своих. Оленина старший сын убит одним ядром вместе с Татищевым. Меньшой Оленин так ранен, что мы отчаиваемся до сих пор! Бедные родители!.. Бог с вами со всеми! — рука не поднимается описывать вам то, что я видел и слышал…»[252]

Меньшого Оленина, Петра, контузило в голову и вскоре его привезли на лечение в Нижний Новгород. Батюшков ухаживал за ним. Когда Петру стало лучше, хлопотал о его отправке к родителям в Петербург. Провожая молодого Оленина, он дал ему письмо для Гнедича, где писал: «Оленин тебя обрадует; ему гораздо лучше; память его слаба, но от слабости телесной, то есть всего тела, а не от мозгу, хотя удар и был в голову. Но и это со временем пройдет, без всякого сомнения. Приласкай его и за меня. Он весьма добрый малый и может быть утешением своих родителей. Теперь, когда опасность миновалась, можно сказать, что Петр приехал издалече, то есть из царства мертвых…»[253]

Батюшков не только остро переживал происходящее как поэт, но и анализировал ход военных действий как человек, имеющий боевой опыт. Бородинское сражение он представлял настолько хорошо, что год спустя, участвуя в Заграничном походе, он писал Гнедичу по поводу Битвы народов под Лейпцигом: «Иные минуты напоминали Бородино».

Добравшись до Нижнего, Батюшков пишет Николаю Гнедичу: «Мы живем теперь в трех комнатах, мы — то есть Катерина Федоровна с тремя детьми, Иван Матвеевич, П. М. Дружинин, англичанин Евенс, которого мы спасли от французов, две иностранки, я, грешный, да шесть собак. Нет угла, где бы можно было поворотиться… Я насилу могу собраться с мыслями и часто спрашиваю себя: где я? что я?..»[254]

Долгими осенними вечерами за скромной трапезой перечитывали письма от родных и знакомых, вспоминали мирное время. Иван Матвеевич Муравьев-Апостол рассказывал в который раз о знамении, явленном в 1811 году, о том, как «третьего года явилась звезда» на небе странная. «Когда я в первый раз увидел комету, знаешь ли, какое странное чувство — не скажу: тревожило меня — а как-то шевелило мое сердце? Мысль о возможном разрушении вселенной казалась мне страшною потому, что я бы мог пережить, хотя на минуту, понятие мое о бесконечности мира и быть свидетелем начинающегося беспорядка на небе, где я привык видеть существенный порядок и почитать его вечным…»[255]

Наполеона не столько проклинали, сколько пытались разобраться: «Зачем полмиллиона разноплеменных воинов хлынули с запада на восток и пришли в Россию жечь, грабить и опустошать ее? Зачем древняя столица, Москва, стала жертвою пламени?..» Неужели только «потому, что в 1769 году родился в Корсике некто Наполеон, у которого на черепе следующие приметы: желвак, как рог, на самой средине лба — знак неслыханной дерзости; на темени глубокая впадина — знак презрения и ненависти ко всему роду человеческому; у левого виска шишка — страсть видеть текущую человеческую кровь; между бровями два возвышения — знаки вероломства…»[256].

Иван Матвеевич называл Наполеона «фабрикантом мертвых тел», уродливым сыном европейской промышленной революции, чья задача — «сделать мануфактурный опыт и из оного узнать, сколько именно русских трупов и во сколько времени он произвести может посредством полумиллионной махины своей».

* * *

Московские беженцы продолжали прибывать в Нижний до самой зимы, ведь и после ухода французов возвращаться им было некуда — Москва лежала в руинах.

В декабре, по просьбе тетушки, Батюшков поехал в оставленную французами Москву, чтобы узнать, уцелел ли дом в Филях и можно ли в нем зимовать. Потом добрался до Вологды, чтобы повидаться с родными и с Вяземскими.

В Москве застал

Лишь угли, прах и камней горы.

Лишь груды тел кругом реки,

Лишь нищих бледные полки

Везде мои встречали взоры!..

Как потом скрупулезно подсчитали: из 9151 дома было стерто с лица земли 6496! Среди прочих был сожжен университет с пансионом, погибли крупнейшие книжные, архивные и художественные собрания.

Батюшков вернулся в Нижний, но картины увиденного еще долго преследовали его. Он был не в состоянии говорить ни о чем другом, как только о погибшей Москве. «Всякий день сожалею… о Москве, о прелестной Москве: да прилипнет язык мой к гортани моей, и да отсохнет десная моя, если я тебя, о Иерусалиме, забуду…»[257]

Батюшков цитирует здесь Псалтирь, псалом 136-й, в котором пророк Давид повествует о том, как в вавилонском пленении иудеи ностальгически вспоминали о родине. Дословно псалом звучит так:

«На реках Вавилонских тамо седохом и плакахом, всегда памянути нам Сиона. На вербиих посреди его обесихом органы наша. Яко тама воспросиша ны пленшии нас о словесех песней и ведший нас о пении: воспойте нам от песней Сионских. Како воспоем песнь Господню на земли чуждей? Аще забуду тебе, Иерусалиме, забвена буди десница моя. Прильпни язык мой гортани моему аще не помяну тебе, аше не предложу Иерусалима яко в начале веселия моего…»[258]

Псалтирь была в каждом русском доме, сопровождала от рождения до смерти, утешала в страдании, укрепляла в брани. Редкий русский солдат не повторял про себя накануне боя хоть несколько строк из девяностого псалома: «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится. Речет Господеви: Заступник мой еси и Прибежище мое, Бог мой, и уповаю на Него. Яко Той избавит тя от сети ловчи, и от словесе мятежна… Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы летящая во дни, от вещи во тме преходящия, от сряща и беса полуденного. Падет от страны твоея тысяща, и тма одесную тебе; к тебе же не приближится, обаче очима твоима смотриши, и воздаяние грешников узриши. Яко Ты, Господи, упование мое, Вышняго положил еси прибежище Твое. Не придет к тебе зло, и рана не приближится телеси твоему, яко Ангелом Своим заповесть о тебе, сохрани тя во всех путех твоих. На руках возмут тя, да некогда преткнеши о камень ногу твою, на аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия…»

Псалтирь постоянно звучит в письмах отца Батюшкова, Николая Львовича. Как пишет замечательный биограф поэта Римма Михайловна Лазарчук: «Письма Николая Львовича могут показаться архаичными. Коварство окружающих его врагов он рисует красками библейского царя и пророка Давида…»[259]

Возможно, Псалтирь была одной из немногих книг, которая сопровождала Батюшкова в его странствиях. Еще в мае 1809 года, из Шведского похода, он писал Гнедичу: «Ты дурачишься, принимая на сердце людские глупости. Стоит ли это? Вспомни псалом: „Не надейтеся на сыны человеческия“… Утешься, мой друг, ради Бога: все пройдет…»[260]

С цитаты из Псалтири начал архиепископ Августин свое «Пастырское наставление во время начавшейся войны 1812 года»: «Близ Господь всем призывающим Его во истине (Псал. 144, 18)».

Не случаен вспыхнувший в то время литературный и научный интерес к Псалтири. Многие поэты пытаются перелагать псалмы на современный поэтический язык. В 1812 году Матвей Гаврилович Гаврилов, первый профессор славянских языков Московского университета, писал: «Надеяться можно, что со временем отечественная Словесность наша украсится полным собранием священных Од, в коих выражена будет вся сила выспренность и красота Псалмов Давидовых; тогда сделаются они живейшим языком сердца…»[261] (Такое собрание выйдет в России только через шестьдесят лет, в 1872 году[262].)

После горькой поездки в Москву Батюшков пишет послание «К Дашкову», и в нем, кажется, слышен голос самого царя Давида:

Я видел сонмы богачей,

Бегущих в рубищах издранных,

Я видел бледных матерей,

Из милой родины изгнанных!

Послание «К Дашкову» отозвалось в нашей поэзии в 1941 году. Из воспоминаний Павла Антокольского: «Мы брали с полки наугад старых русских поэтов, искали у них отклика на то, чем были полны наши сердца. Так было найдено „Послание к Дашкову“ Батюшкова, написанное после пожара Москвы 1812 года…»[263]

Нельзя здесь не вспомнить человека, к которому обращено послание Батюшкова. Пожалуй, лучше всего о Дмитрии Васильевиче Дашкове написал его младший современник Михаил Александрович Дмитриев: «В самой молодости между товарищами Дашков пользовался уже преимущественным уважением и к своему лицу, и к своим мнениям. Он и тогда имел над ними какую-то моральную власть, которой они покорялись, признавая его превосходство перед собою… Имея важную наружность от природы, он никогда не важничал, был разговорчив и охотно сообщал замечания светлого ума своего о предметах и важных и легких; но был тверд в своих мнениях: ибо мнения его были плодом зрелого убеждения. Он следил за всеми отраслями наук и литературы; он читал беспрестанно и проникал глубоко в историю народов и в политические происшествия своего времени. Русскую литературу знал во всех подробностях и ни одного произведения ее не оставлял без внимания даже и тогда, когда впоследствии занимал важные должности… Дашков служил в департаменте министерства юстиции. Иван Иванович Дмитриев, бывший тогда министром, по преимуществу любил Дашкова и высоко ценил прямоту его характера и необыкновенные его способности… В департаменте министерства юстиции поручаемы были Дашкову от министра все бумаги, требовавшие особенно обдуманного изложения, строгой точности и ясного, хорошего слога, качеств, из которых особенно два последние Дмитриев первый начал вводить в деловые бумаги…»

* * *

Переполненный беженцами Нижний Новгород продолжал принимать раненых. Среди них был генерал Алексей Николаевич Бахметев, потерявший правую ногу в Бородинском сражении. Батюшков попросил генерала помочь ему с местом в армии, и Бахметьев пообещал поэту, что как только вернется в строй, то возьмет его в адъютанты.

Настойчивость, с которой поэт добивался своего права защищать Отечество, кажется нам сегодня самоубийственной. Ведь прежнее ранение часто давало о себе знать, любая простуда заканчивалась для Константина Николаевича лихорадкой. Письма Батюшкова 1811–1812 годов полны жалоб на хандру. «Болен, скучен и так хил, так хил, что не переживу и моих стихов»[264], — писал он Жуковскому в июне 1812 года. Батюшков догадывался, что не только его физическое, но и душевное здоровье крайне хрупко, а впечатлительность чрезвычайно обострена.

И все-таки его решимость сражаться с Наполеоном не угасает. Пепел Москвы бьется у него в груди. «Сионе, граде святый! Алтари твои раскопаны, храмы обнажены лепоты своей, святыня поругана…»[265]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.