Глава пятая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятая

Мой голос, как жизни я кончу теченье,

Хоть в памяти друга да будет храним.

Н. И. Гнедич

Штрихи к портрету. — Гнедич, Гомер и Пушкин. — О свободе писателя. — Полузапретные «Записные книжки». — Молитва. — Последнее стихотворение

Портрет глазами современников

Гнедич, испаханный, изрытый оспою, не слепой, как поэт, которого избрал он подлинником себе, а кривой, был усердным данником моды: он всегда одевался по последней картинке. Волоса были завиты, шея повязана платком, которого стало бы на три шеи.

Гнедич в общежитии был честный человек, в литературе он был честный литератор. Да, и в литературе есть своя честность, свое праводушие. Гнедич в ней держался всегда без страха и без укоризны. Он высоко дорожил своим званием литератора и носил его с благородной независимостью.

Князь П. А. Вяземский

Несмотря на некоторые смешные черты характера Гнедича, все биографы сходятся в том, что он отличался редкой честностью… никогда не знал зависти… Гнедича в ранних годах посетила оспа… Свирепая болезнь оставила на его лице глубокие рябины, рубцы и швы. Известно, что ничто так не озлобляет человека, как сознание своего безобразия. Но Гнедич до конца жизни сохранял верное и любящее сердце… Отличался искренним дружелюбием… Несмотря на свое безобразие был щеголь: платье на нем всегда было последнего покроя. С утра до ночи во фраке и с белым жабо, он приноровлял цвет своего фрака и всего наряда к той поре дня, в которую там и сям появлялся: коричневый или зеленый фрак утром, синий к обеду, черный вечером… Обувь, шляпа, тросточка — все было безукоризненное. Цветные перчатки всегда носились им в обтяжку. Держал он себя прямо, несколько величаво, и во всех движениях был соразмерен и плавен, как в своих гекзаметрах…

Н. М. Виленкин (Минский), составитель первого полного собрания сочинений Гнедича. 1884

* * *

Гомер сделал Гнедича сильной и независимой личностью. Его немногие сохранившиеся публичные выступления производят большое впечатление. И кажется, что когда Пушкин писал «Ты царь: живи один…» — он думал не только о себе, но и видел перед собой пример Гнедича. Когда перевод «Илиады» вышел в свет, Александр Сергеевич написал о Гнедиче: «С чувством глубоким уважения и благодарности взираем на поэта, посвятившего гордо лучшие годы жизни исключительному труду, бескорыстным вдохновениям и совершению единого, высокого подвига».

Пресловутая «чопорность» Гнедича была не напускной важностью, а истинным аристократизмом, за которым стояло глубокое убеждение в своем «царском» литературном призвании. Понимая это, легко понять и то, почему «гордый» Гнедич был так отзывчив, так легко сходился с детьми и с людьми самого простого звания.

Гордец и сноб не мог бы посвятить жизнь чужому произведению, чужому гению. Переводчик — это вообще одно из самых смиренных призваний на свете. Проявляя иноязычный текст, как проявляют негатив, сам он должен отойти в тень. Но как раз из этой тени переводчику открывается многое из того, что для других скрыто.

Гнедич, работая над «Илиадой», не считал зазорным советоваться со всеми знающими людьми. Особенно ему важно было узнать мнение Карамзина. Вот что он писал Ивану Матвеевичу Муравьеву-Апостолу 4 декабря 1814 года:

«Все еще нуждаюсь в подкрепительных мнениях людей просвещенных. Сер. Сем. Уваров хотел послать еще первый опыт мой к Ник. М. Карамзину; но это тем и кончилось. Сам я, не имея чести быть ему известным, не смею надеяться на его снисходительность или, лучше сказать, на строгость. Ваше превосходительство знакомы с ним. Позвольте мне через Вас узнать мысли этого почтенного человека, которого судом дорожу я. Если Вы почтете лучшим — сделайте одолжение, вручите Николаю Михайловичу от имени моего копию и испросите от него мнение, не об моем, но вообще об экзаметре русском. Как он и что об нем думает? Искренное мнение сего просвещенного писателя было бы мне или гранитной опорой, или, может быть, лекарством от экзаметромании. — Я ожидаю от Вас большого одолжения, а особенно если и Вы еще присоедините свой голос.

Да долго ли тебе пробовать и делать опыты? — скажете Вы мне. Без сомнения, если б я переводил Омера для моего самолюбия, я скорее бы старался кончить его; но я ли его кончу, или кто другой, мне до этого дела нет; лишь бы на русском языке было что-нибудь подобное Омеру…»[144]

Карамзин не только сочувствовал трудам Гнедича, он высоко ценил личность Николая Ивановича, его умение держаться в стороне от литературных партий. Автору «Истории государства Российского» были близки представления Гнедича о миссии писателя в обществе.

Как сохранить свою независимость, в защиту каких ценностей направить свое перо? — вот вопросы, которые волновали Гнедича задолго до того, как ими зададутся крупнейшие писатели XX века. В 1821 году он выступил с речью на собрании Вольного общества любителей российской словесности. Многие собратья по литературе слушали Гнедича невнимательно, заранее зачислив его в архаики и ретрограды. Мудрая, горячая и до сих пор злободневная речь Гнедича и сегодня кажется гласом вопиющего в пустыне:

«Писатель своими мнениями действует на мнение общества; и чем он богаче дарованием, тем последствия неизбежнее. Мнение есть властитель мира. Да будет же перо в руках писателя то, что скипетр в руках царя: тверд, благороден, величествен! Перо пишет, что начертается на сердцах современников и потомства. Им писатель сражается с невежеством наглым, с пороком могущим, и сильных земли призывает из безмолвных гробов на суд потомства. Чтобы владеть с честью пером, должно иметь больше мужества, нежели владеть мечом. — Но если писатель благородное оружие свое преклоняет перед врагами своими, если он унижает его, чтобы ласкать могуществу, или, если прелестию цветов покрывает разврат и пороки, если, вместо огня благотворного, он возжигает в душах разрушительный пожар, и пищу сердец чувствительных превращает в яд: перо его — скипетр, упавший в прах, или оружие убийства! — Чтобы памяти своей не обременить сими грозными упреками, писатель не должен отделять любви к славе своей от любви к благу общему…»[145]

Гнедич категорически не соглашался с теми, кто считал: писатель — слуга читателей, а его произведения — зеркало действительности. Им он с гневом отвечал: «Писатель, говорят, есть выражение времени, печать духа и нравов века своего. Как?.. Он, свободный, должен рабски следовать за веком и, сам увлекаясь пороками его, должен питать их?.. Удались, мысль, недостойная разума!.. В дни безверия и безбожия народного… пробудить, вдохнуть, воспламенить страсти благородные, чувства высокие, любовь к вере и отечеству, к истине и добродетели — вот что нужно в такое время, когда благороднейшими чувствами души жертвуют эгоизму… когда холодный ум сей опустошает сердце, а низость духа подавляет в нем все, что возвышает бытие человека. — В такое время нужнее чрезмерить величие человека, нежели унижать его…»[146]

Одна из его заветных и любимых мыслей: от знания античности, классических языков напрямую зависят успехи русской словесности. Забвение античной классики, школярское отношение к древним языкам привели к забвению собственной истории, к бесконечным заимствованиям стиля и слога из французской, а потом и немецкой литературы, к упадку своеобразия и неповторимости русской словесности.

«От времен Рима, — говорил Гнедич еще в 1814 году, — во всех странах Европы и у нас, образование языка тогда только начиналось, когда писатели знакомились с языками древних; а успехи там только быстрее возрастали и словесность народную возвысили до совершенства, где писатели основательно изучали творения древних, признанные образцами превосходного первым законодателем вкуса. <…> Одним словом, если б поэзия и красноречие древних служили образцами для нашей словесности, хотя с прошлого века: мы не бряцали б великолепных од своих на Готических лирах, не основывали б своей эпопеи на скудном знании поэмы Французской, не делали б нашего театра зрелищем одних любовных приключений; не дали б иностранцам упредить нас глубокими познаниями и изысканиями нашей истории; не позволили б чужеземцам изобразить прежде нас великих наших Государей и описать подвиги наших героев; и наши Омеры, Пиндары, Софоклы и Фукидиды, силою превосходного нашего слова и изящностию их творений, уже восхитили б всех просвещенных народов, и слава языка Российского носилась бы по вселенной, как гром Российского оружия…»

* * *

Гнедич — одно из тех имен в русской литературе, которое привычно упоминается среди поэтов пушкинского времени, но такое упоминание лишь подчеркивает забвение. Единственное, что мы выносим из школьного (да и университетского!) курса литературы, — это то, что Гнедич перевел «на язык родных осин» «Илиаду». Лирика Гнедича, его поэмы и пьесы, его «Записная книжка», полная философских размышлений, его публичные выступления и письма — все это известно лишь узкому кругу специалистов. Собрание сочинений Гнедича не издавалось более ста лет, не говоря уже о полном академическом собрании.

Думается, не случайно Гнедич оставлен нам «про запас». Именно сегодня нам так нужны примеры творческой гармонии, примеры тех людей, для которых вся мировая культура — один большой сад. И что очень важно: Гнедич, сформировавшийся на стыке четырех культур — украинской, русской, античной и европейской, — прекрасно знал, где и что растет в этом саду. Он не разбрасывался, не пробовал все плоды подряд.

Гнедич пытался приучить доверчивых русских людей, прежде чем срывать плоды, смотреть на корни. Именно Гнедич как переводчик и мыслитель дал нашей культуре возможность живо ощутить не только свои близкие, славянские корни, но и корни, идущие от Эллады.

Задолго до Толстого и Достоевского, Солженицына и Шолохова он пришел к убеждению, что главный жанр русской литературы — эпос. Именно эпическое произведение более других соответствует и масштабу событий отечественной истории, и масштабу страны, и духовному складу народа, который чувствует себя народом лишь в свете «великих происшествий» (выражение Гнедича), а в буднях теряется, опускается и мельчает.

Но при этом Гнедич своей судьбой доказал, что эпическая цельность возможна и без войн и сражений, без оглушительных катаклизмов. Эпосом делает жизнь великая цель. И пусть почти все дни Гнедича протекли в тиши Императорской публичной библиотеки, — он оставил нам эпос. Не тот эпос, что навязывается историческими потрясениями, а тем, что создается силами собственной души.

После 1917 года речи Гнедича и его «Записные книжки» издавались лишь фрагментарно. И не только потому, что его эстетические и нравственные воззрения стали считаться глубоко устаревшими. Очевидно, что удобнее было иметь дело с Гнедичем-переводчиком, чем с Гнедичем-мыслителем. За последние сто лет «Записные книжки» Гнедича ни разу не выходили полностью, хотя по объему это всего лишь тридцать страниц.

Одно из самых удачных изданий Гнедича было предпринято тридцать (!) лет назад замечательным историком русской литературы XIX века Виктором Васильевичем Афанасьевым (ныне — монах Лазарь). Сборник избранного Гнедича вышел тогда в издательстве «Советская Россия»[147]. В него вошли и сорок четыре записи из «Записной книжки» Гнедича (всего их 158). На дворе был еще «атеистический» 1984 год, но Виктору Васильевичу удалось опубликовать, например, такое соображение Гнедича о Библии: «В книге Бытия есть красоты столь необыкновенные, столь великие, что они убегают от всякого изъяснения критики; удивление не находит слов и искусство обращается в ничтожество»[148].

И все-таки многие записи Гнедича не вошли тогда в книгу. Что сегодня мешает издателям опубликовать полностью «Записные книжки» Гнедича? Возможно, острая злободневность его мыслей о народе и власти, нравственный максимализм Гнедича?..

Вот некоторые из записей Гнедича, которых не было в изданиях советского времени (цитирую по сборнику П. Тиханова «Николай Иванович Гнедич», изданному к 100-летию со дня рождения поэта в 1884 году).

Из «Записной книжки» Н. И. Гнедича[149]

Должно верить Богу и совести, ибо мы их чувствуем; все доводы будут всегда ниже убеждений сего ощущения.

Для людей не совсем твердых правил и слабой нравственности довольно найти в писателе одну фразу в пользу их поведения; они употребляют ее сначала, чтобы обманывать других, и кончат тем, что будут обманывать самих себя.

Испытание может ослабить сию веру привычки, которую люди, весьма хорошо делают, сохраняя сколько возможно. Но когда человек кончит испытание, и остается более верующим нежели при его начале, тогда религия остается уже на непоколебимом основании, тогда водворяется между ею и философией вечный мир и взаимное служение.

Молитва — есть дыхание души.

Истину, как и детей, нельзя рождать без болезни.

В буре бедствий светильник философии гораздо менее успокаивает, чем маленькая лампада перед образом Святой Девы.

Христианизм[150] извлек из сердца звуки, совершенно неизвестные древним, и дал, так сказать, душе новые струны. Звуки сии силою любви проникают твердь небесную и достигают к Престолу Вечного.

Истинная философия никогда не растлит невинности сердца, ни в самой глубокой старости ума народного; учение Сократа и Иисуса заставят человека иметь добродетели по размышлению, если он не имеет их по побуждению.

Пусть Канты, упрямствуя в сем ложном мнении, что нет ничего, что было выше нашего понятия, иссыхают над метафизикою; они никогда не постигнут ни одной тайны природы; не они положили морю врата, не они рекли ему: до сего дойдеши и не прейдеши, но в тебе сокрушатся волны твоя. Зачем, восклицает Монтан[151], зачем не пожелает природа когда-нибудь хотя на миг обнажить пред нами недра свои? Боже! Сколько лжи, сколько заблуждений мы увидели бы в нашем бедном знании!

Легкая поверхность философии ведет к заблуждениям и к неведению Божества, но полное учение сближает человека с Богом. Так говорит Бакон[152]. Как ужасна эта истина! Одни простые сердца и одни великие умы могут веровать в Бога, ибо первые Его чувствуют по внутреннему убеждению, а последние постигают полными познаниями, к которым посредственные умы никогда не достигнут и всегда остаются во мраке, скрывающем от них Бога. Вот почему многие мудрецы думали, что учение философии чрезвычайно пагубно для толпы.

Многие просвещенные умы думали, что науки иссушают сердце, разочаровывают природу, влекут слабые умы к атеизму, и от атеизма к преступлению, но что, напротив, изящные искусства умягчают наши души, исполняют нас верою в Бога и посредством веры побуждают нас к исполнению добродетелей.

В век нравственный самые пороки покрываются личинами. В век безверия они нагло выказывают чело свое. Скупость, невежество, самолюбие, гордость являются в наш век в новом виде. Прежде они были робче, прикрывались учтивством и тонкостию; а теперь они к дурноте порока присоединяют еще дерзость и грубость; прежде они были неприятны и смешны; а теперь они безобразны и ненавистны.

Строгие, чистые нравы и благочестивая мысль еще более нужны в союзе с музами, чем гений.

Удивительный дух царствует в наше время между народами Европы. Недовольные настоящим, они не предвидят ничего, кроме перемен и революций. Мрачные и кровавые времена прошедшего повергли людей в род безумия, в котором истощенная душа мучится видениями. Кто будет внимательно наблюдать современников, тот увидит в них удивительную смесь подлости и дерзости, безбожия и суеверия, жестокости и сентиментальной нежности, разврата и набожности, холодности и романического исступления. Они не знают, во что им одеться, в доспехи ли рыцарей, в рясу ли монахов, или в тогу римскую? Они испытали быть всем, выключая того, чем им быть надлежит. Истинное им кажется слишком обыкновенным, простое — низким и ветхим, и вкус их находит приятность в одном том, что чрезмерно (Гизо).

После жестоких времен безбожия и безнравственности, какое новое поприще ожидает подвигоположников веры! Сколько трудов и славы! Сколько заблуждений, народных раздоров, слез и язв, сколько несчастий, которые все требуют целебного бальзама религии. Никогда религия не имела бо?льших надежд и блистательнейшего жребия. Перерожденный мир требует второго благовествования Евангелия; христианизм возрождается и исходит победительный из страшной борьбы, в какую когда-либо ад ввергал его. Кто знает — то, что мы приняли за падение Церкви, не есть ли ее восстановление. Она погибала в бездействии и праздности; она не вспоминала о кресте: крест явился, она будет спасена.

Никто не отвергает Бога, кроме тех, которым не нужно, чтобы существовал Он.

Получивший благодеяние будет всегда о нем помнить, если сделавший его о нем забудет.

Не должно хвалить обычаев чужой земли; ибо если люди не уверены, что их обычаи самые лучшие, то скоро захотят переменить их.

Мудрость государя не в том состоит, чтобы издавать новые законы, но чтобы хранить старые, и таким образом делать их для народа священными.

Государства доводятся до такого положения, что в них мыслящему человеку ничего не можно сказать без того, чтобы не показаться осуждающим и власти, которые это делают, и народ, который это переносит. В такие времена безнадежные должно молчать. В такие времена печальные молодые люди до старости, а старые до гроба доходят в молчании. — Или горе безрассудному, который начнет говорить что думает прежде нежели обеспечил себе хлеб на целую жизнь. Горе ему, если чувство добра и справедливости поселилось в сердце бедняка. Лицемерие, притворство, вот верховный закон общественный для того, кто рожден без наследства.

Первый, издавший крик о равенстве — был его враг; если это был человек из народа, он алкал золота богачей; если богач — он хотел почести вельмож; если вельможа — жадничал верховной власти; и вот какого равенства желают все, о нем вопящие; вот о каком равенстве мечтали в 18 веке, но мы видели и грозное начало и быстрый конец кровавым мечтам сим. Нет равенства в природе, нет его на земле и не может быть в обществах человеческих.

Едва ли хорошо такое правление, в котором каждый гражданин имеет свободу повелевать, и стало быть каждый гражданин может быть тираном. Таково правление республиканское. Его лучше называть: правление своевольное.

* * *

Николай Иванович Гнедич не дожил до старости. Он умер 3 февраля 1833 года. Ему было 49 лет.

В его бумагах друзья нашли молитву. Она была сложена самим Гнедичем. Он так объяснял причины, по которым он взялся за этот труд: «Не знаю от чего, но сердце мое не удовлетворяется молитвами, в которых от начала до конца восписываются хвалы Богу: такие хвалы и умных людей оскорбляют. Душа моя всегда чувствовала нужду в молитве, в которой бы находилась она в собственных отношениях к Богу…»[153]

Молитва Николая Гнедича

Боже Великий! Источник жизни, Создатель вселенной! Ты и меня благоволил воззвать из небытия, одарил душою и разумом; Ты и мне уделил частицу из даров, украшающих человечество. Благодарю Тебя, Создатель мой, и молю: укрепляй мою душу, да не унижу ее ничем недостойным; просвещай мой разум, да зрю истинные пользы мои и да не уклонюся от пути добродетели и от высокой цели, благостию Твоею человечеству предназначенной… Прости мне, Боже милостивый, заблуждения, в какие впадаю по слабости или по невежеству. Даруй мне лучшее из благ, здравие души и тела, да имею силы быть полезен моим собратьям; ибо сим единственно могу возблагодарить Тебя за милости, Каких Ты меня удостаиваешь, Отец милосердый![154]

На бюро, за которым Гнедич работал, остался листок с неоконченным стихотворением.

Душа, душа, ты рано износила

Свой временный, земной на мне покров.

Не мудрено: по милости, его ты получила

Из ветоши от щедроты богов.

Сама ты у меня от юности могуча,

            И беспокойна и кипуча,

            Как тульский самовар.

От детства ко всему твой беспрерывный жар,

Которым все твои движенья полны

Твоих страстей, для тела сих отрав,

Мне кипятили жизнь, мне били грудь как волны

            И потрясали мой состав,

Ты не могла…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.