В царской армии (1914–1917)
В царской армии (1914–1917)
В конце октября 1914 года по повестке воинского начальника мы, языковцы, явились в Уфу и там получили назначение в 144-й запасный батальон, который готовил и отправлял маршевые роты на русско-германский фронт. Нас сразу же разлучили – Василия [Ананьина-Тимофеева] отправили в уфимскую школу прапорщиков (на фронте он потом командовал ротой), а остальных распределили по разным ротам. Я попал в 8-ю. Уфимцам в первое время разрешали ночевать дома, и мы с Фиониным спали на полу в избушке моей матери (позже нас поротно разместили по городским школам). При формировании рот требовалось много писарей, каптенармусов, артельщиков, а грамотных среди призывников было мало. В итоге я, как грамотный, попал в ротные писаря.
Почти каждый вечер я бывал у сестер Тарасовых, к которым приходили Арцибушев, Коковихин, Мызгин. Мы обсуждали политическое положение, знакомились с указаниями центра. Часто собирались у Шашириных и у Короткова. Благодаря этим собеседованиям, я был в курсе политических событий, представлял ход войны, ее закулисные стороны, знал отношение к ней нашей партии и старался донести эти идеи в солдатскую массу. Среди солдат, конечно, преобладали крестьяне, но были и рабочие, и мелкие служащие, вроде приказчиков. Наши беседы о ненужности этой войны для простых людей находили у них живой отклик. Я приносил в казарму и прокламации, которыми снабжал нас «Петруська»-Мызгин. Обстановка для агитации была благоприятная – в казарме процветали порка, мордобой, зуботычины. Этим особенно отличался один фельдфебель, немец по национальности. Солдаты прямо ему говорили: «Подожди, немецкая сука, поедем на фронт, первая пуля будет твоя, а вторая – твоим сородичам». Может быть поэтому этого немца вскоре убрали. Сначала я работал в одиночку, но со временем мне стали помогать старший писарь Ульянов и каптенармус, оба – рабочие Белорецкого завода. Первый был беспартийным, а второй, как оказалось, – меньшевиком.
У Шашириных и у Тарасовых много спорили на теоретические темы, особенно Арцибушев с Михаилом Коковихиным. Арцибушев был ленинцем, а Коковихин тогда почему-то отстаивал точку зрения Богданова[77]. Он всегда был ярым противником боевых дружин, которые организовывались по прямой директиве Ленина и по решению Третьего съезда партии. И сейчас, почти полвека спустя, Коковихин убежден в своей правоте. Недавно я читал его рукопись об истории Миньярской с.-д. организации, где он высказывается резко против боевых дружин, критикуя их с точки зрения пропагандиста – на что я и указал в своей рецензии. А вообще-то это был крупный партийный работник, грамотный, начитанный. Учился в школе пропагандистов на Капри, потом в Париже, у Ленина.
Наступил 1915 год. К началу февраля была сформирована очередная маршевая рота в 250 человек. Солдатам выдали новое обмундирование, назначили взводных командиров, фельдфебеля; роту стали обучать уже отдельно от остальных. Командиром роты был назначен подпоручик Савицкий, который только что закончил юнкерское училище. Меня в списках роты поначалу не было – «свои» люди шепнули, что меня собираются оставить при штабе батальона, и в интересах подпольной работы это меня вполне устраивало. Но в начале марта Савицкий сообщил, что я тоже еду на фронт – в офицерском вагоне, в качестве ротного писаря. Я тут же отправился к Арцибушеву за директивами горкома партии, на другой день получил его «добро» и снялся с партийного учета. Мне было сказано: «Поезжайте. Вы там, а мы здесь будем делать одно дело. Наше место там, где народ».
Дорогой Савицкий рассказал, почему меня не оставили при штабе батальона, предварительно сообщив, что сам он – социал-демократ-меньшевик. Оказалось, что в Уфе меня узнали шпики и внимательно за мной приглядывали, благо штаб моей роты помещался прямо напротив сыскного отделения. К тому времени я уже больше двух лет жил легально и от слежки не берегся настолько, что порой нахально заходил в сыскное позвонить, пока в роте не было телефона. Сыщики без труда установили, что я служу ротным писарем, и сообщили об этом «по профилю» – в Губернское жандармское управление (сами они занимались уголовниками), которое, в свою очередь, направило нашему генералу подробную справку о моем революционном прошлом. Называя меня «крайне неблагонадежным», жандармы требовали отправить меня на фронт с ближайшей маршевой ротой и там «содержать только в окопах». Эту справку Савицкий мне в поезде и предъявил. С такой «путевкой в жизнь» я попал на фронт.
До Варшавы мы ехали по железной дороге, а потом уже пешком отправились на позиции. Все десять дней в Варшаве мы сидели в казарме – в город не пускали – и вели бесконечные разговоры. Я рассказывал о декабристах, читал Некрасова, пересказывал Чехова, Горького, но главной темой, конечно, была война. Хотя никто из моих собеседников воевать не хотел, открыто высказываться в антивоенном духе было невозможно. Свою принадлежность к большевикам я открывать тоже не имел права, и потому вел политические беседы самого общего порядка. На позиции пришли грязные и измученные – в марте в Польше уже жарко, почва песчаная, шли с полной выкладкой по щиколотку в пыли. На месте Савицкому дали другую роту, и он в нее забрал несколько человек, включая меня. Мы попали в резерв 2-го батальона 147-го пехотного полка, жили в палатках на берегу Вислы, против городка Червинска, в паре километров от передовой. Немцы нас обстреливали шрапнелью, но как-то лениво, и мы частенько плавали на лодках в Червинск за французскими булками. Сам Савицкий вскоре заболел и был отправлен в госпиталь.
Наша новая рота состояла сплошь из необученных ратников ополчения. На их фоне мы выглядели «профессорами» и потому сразу были назначены на командные должности. Я, например, вплоть до возвращения Савицкого из госпиталя командовал отделением. Савицкий же, как и обещал, назначил меня ротным писарем. Поганая, надо признаться, была эта должность! Ротный писарь воюет наравне с другими солдатами, но после боя, когда все отдыхают, должен собрать сведения о потерях и доставить их в штаб батальона или полка. Товарищи сидят в окопах, а ты, бывало, под вражеским огнем, бегом или ползком несешь донесение в штаб. Не мудрено, что к осени 1915 года из 16-ти писарей в нашем полку осталось только два, да и я был контужен. У нашего брата была только одна «привилегия» – писарей не посылали ни в разведку, ни на работы. В общем, писаря завидовали солдатам, и многие просились в строй. Но грамотных людей тогда было мало, а убыль среди писарей – высока.
Первое время я, как и другие молодые солдаты, приседал от свиста пуль или разрыва снарядов. Наш фельдфебель, воевавший с начала войны, все смеялся и говорил: «Что присел, пуля-то, ведь, пролетела». Но человек ко всему привыкает, пообвыкли и мы. Некоторые даже бравировали своей храбростью, но это порой плохо кончалось. Помню, один наш солдат принес в котелке воды с реки и на виду немцев стал неспешно умываться. Те начали стрелять, и одна пуля попала ему прямо в висок – в окоп мы стащили его уже мертвым. Другому такому же смельчаку прострелили разом обе ягодицы – что, конечно, потом долго веселило всю роту. После госпиталя парень вернулся в строй, храбро воевал, но больше на бруствере уже не умывался.
К свисту снарядов мы привыкли настолько, что крепко спали в землянках даже во время артобстрелов. Солдаты, конечно, меня поймут. По звуку выстрела научились определять не только калибр снаряда, но и направление его полета. Однажды немцы начали нас обстреливать из 6-дюймовых пушек. Я в это время сидел в нашей канцелярии вместе с фельдфебелем и санитаром. Снаряды ложились все ближе, мои сослуживцы отправились в «лисью нору», а я чуть задержался. Закончил работу и тоже пошел в укрытие. У пулеметного гнезда вижу санитара, который позвал меня под козырек, я отказался и, услышав очередной выстрел, бросился к «лисьей норе». Снаряд разорвался совсем рядом, взрывной волной меня бросило на землю, обдало комьями мерзлой земли. А санитара мы нашли мертвым – с развороченными осколками грудью и животом. Послушайся я его тогда, тоже был бы убит.
Спасали и везение, и реакция. Помню, несу в штаб батальона очередное донесение. Ход сообщения кончился, выхожу на открытое пространство, вдруг слышу винтовочный выстрел. Молниеносно прыгаю обратно в окоп, и тут же пуля впивается в стоящую на бруствере сосну – прямо на уровне моей груди. Постепенно на выстрелы вообще перестали обращать внимание. Бывало, пули свистят, рвутся снаряды, а солдаты делают свои обычные дела: едят, спят, чинят или стирают белье. Днем где-нибудь за пригорком разводили костер и «жарили» белье, гимнастерки, брюки, до отказа забитые вшами. Бывало, держишь над горячими углями гимнастерку и слышишь треск лопающихся насекомых. Тем и спасались – баня у нас была только раз в месяц, когда уводили в резерв. Все мы, конечно, были покрыты вшами, но, как ни странно, тифа не было. Правда, поначалу питались мы неплохо. К казенному пайку прикупали у местных жителей булки, яйца, кур, колбасу. Еще в 1910 году в тюрьме я схватил катар желудка и с тех пор меня мучали изжога и боли. Боялся, что на фронте живот меня погубит. Но за все время пребывания в окопах, с марта 1915 года по март 1917 года, я ни разу не заболел. Даже насморка не было! То ли нервное напряжение заслоняло все бытовые невзгоды, то ли сказалась здоровая основа моего организма.
Мы долго стояли на Бзуре, речке быстрой и чистой, и наши саперы устроили импровизированный водопровод – по трубам качали воду прямо в окопы. Мылись, стирались, в жаркое время обливались холодной водой. Но все равно постоянно ходили грязные и в песке, в окопах под ногами хлюпало. По окопам передвигались согнувшись – немцы в 100 метрах, постреливали, – а высокие даже закрывали голову лопатой. Кругом песок, а подпочвенные воды высоко – глубокий окоп не выроешь: либо осыплется, либо его затопит.
Когда поспели ягоды, варили варенье. Однажды я высыпал в вишневое варенье содержимое кулька, который мне прислала Гуменская. Думал, что это сахар. И только когда мое варенье начало трещать, понял, что сыпанул соли. Как же я ругался и как солдаты издевались надо мной! Я написал об этом Зое и она мне ответила, что с сестрами смеялась над моим маленьким происшествием до слез. Так оно потом и называлось: «Ванино варенье».
Только на передовой я понял, как война сближает людей. Фронтовая дружба завязывается на многие годы, иногда на всю жизнь. Смертельная опасность открывает в человеке его лучшие качества, все мелкое уходит на второй план. Интересно отметить еще один психологический момент. Казалось бы, в окопах опасно, неуютно – вши, грязь, стрельба, а между тем, в резерв с обжитого места мы всякий раз уходили с неохотой. Но, правда, и возвращались на передовую без энтузиазма.
Принято считать, что на фронте презирают трусов. Скажу больше – их убивают, но только если трус погубил товарищей. А вообще-то над трусостью чаще всего добродушно подтрунивали. Нет человека, который бы не боялся за свою жизнь. Боялись и мы, но в бой шли, потому что идти надо было. У нас в роте было два молодых солдата-еврея. Они постоянно держались рядом, над ними поэтому посмеивались. Многие почему-то думают, что евреи трусы по природе. Это, конечно, неправда. В подполье, в тюрьме, в ссылке я не раз встречал евреев очень смелых, волевых. Так и эти молодые еврейчики – случился большой бой и они первыми бросились в атаку. Оба были представлены к Георгиевским крестам, я и рапорт на них писал и в штаб отнес. Но получить награды они не успели – оба вскоре были убиты.
Будучи на фронте, я вел большую переписку – с домашними, с Гуменской и Коротковым, с Арцибушевым, Е.М. Тарасовой, Фиониным, Ульяновым. Был в курсе всех уфимских новостей. В свою очередь, сам подробно писал им о фронтовой жизни и настроениях солдат. Помню, Арцибушев даже намеревался публиковать мои письма в газете «Южный Урал», но чем кончилась эта его попытка, не знаю. Читал неграмотным солдатам письма из деревни. Все эти сведения, плюс информация газеты, которую получал наш ротный, давали мне обширный материал для бесед с товарищами на политические темы. После нашего печально знаменитого отступления 1915 года настроения в окопах было неважные, из деревни тоже приходили плохие вести – сеять и убирать некому, кое-где начался голод, богатели одни кулаки. Я, конечно, старался свести разговор к существующему царскому строю с его жандармерией, помещиками, капиталистами. С меньшевиком Савицким, моим ротным командиром, мы наедине часто спорили на тактические темы. Наверное, со стороны это выглядело странно – на позиции офицер и рядовой на равных обсуждают политические вопросы. Узнай об этом командир полка, нам обоим каторги бы не миновать. Савицкий все хотел представить меня к офицерскому званию, но я отказывался – в солдатской среде мне было лучше.
Тот же Савицкий спас меня от крупных неприятностей. Полуротным у нас служил один малоприятный тип – купеческий сынок, трус, солдат бил и его ненавидели. Как-то он в развязном тоне прокомментировал Савицкому одно из моих личных писем: мол, твой писарь Павлов – просто поэт, а меня спросил, кто та женщина, которой я писал. Я ответил буквально следующее: «Кто она мне, это мое личное дело, а чужие письма читать – низость», и ушел. Взбешенный моим ответом, полуротный решил пожаловаться на меня командиру полка, и Савицкому стоило больших усилий его отговорить. Напиши тот рапорт и учитывая «путевку в жизнь», выданную мне жандармами, меня, пожалуй, упекли бы надолго. Какое-то время спустя полуротного ранили в пятку, и через пару дней он умер в околотке от заражения крови. Солдаты потом рассказывали об этом с усмешкой, из чего я заключил, что это было делом их рук. В общем, хотели малость подстрелить, а он возьми, да подохни. Ну, туда, мол, ему и дорога.
Между тем, наша окопная жизнь шла своим чередом. Кормили нас все хуже – хамса, вобла, селедка, черная и удивительно невкусная чечевичная похлебка. Мы завидовали артиллеристам – те жили в землянках в 4–8 накатов в нескольких верстах от линии фронта, не то, что пули, самолеты до них не долетали, снарядов у них почти никогда не бывало, и они тем и занимались, что играли в городки, да ходили к солдаткам. В разговорах с нами артиллеристы – в основном это были инженеры или студенты-путейцы, народ грамотный – ругательски ругали свое вынужденное безделье и прямо говорили, что «кругом измена». Но когда у них появлялись снаряды, они замечательно стреляли. Мы, пехота, восхищались их меткостью.
В июне 1915 года немцы прорвали фронт в нескольких местах и попытались взять наш V-й Сибирский стрелковый корпус в мешок. Чтобы не попасть в окружение, корпус стал отходить. Нашей 50-й стрелковой дивизии было приказано двигаться в его арьергарде. Страшно вспомнить это отступление! Шли с боями, обычно по ночам, в окружении горящих деревень. Бывало, за сутки проходили верст по 50 – с полной выкладкой и без отдыха, спали прямо на марше. На 10-минутном привале рухнешь в грязь, и дальше в путь. Под утро, придя на позицию, спешно рыли окопы и до вечера задерживали немца. Ночью снимались и снова шли – до следующей остановки.
Помню бой у белорусской деревни Сервичи (или Червичи). К нам подошли крупные немецкие части с орудиями и пулеметами. Глубокие окопы вырыть мы не успели и с трудом отбивались. В разгар боя пришел приказ командира батальона отходить. Наши побежали. Я впервые видел такое паническое бегство, – жуткая картина. А немцы садят из орудий, пулеметов, пули вокруг так и «чокают». Прошли деревню, позади нее в окопах – наши. Там только немцев и остановили. Подсчитали потери – они оказались на удивление небольшими. Но потрепали нас в том бою все равно изрядно – многие потеряли свои шинели и вещевые мешки, все до последней степени грязные, потные и голодные. Только наутро привели себя в порядок и немного поели. Вообще, кормили нас во время этого отступления из рук вон плохо – с июня по август походную кухню мы не видели ни разу. Варили найденную в полях картошку, другие овощи брали на огородах, покупали у крестьян масло и молоко, ловили мелкую домашнюю скотину. Иногда удавалось разжиться и хлебом. Кругом выжженные поля, разоренные польские деревни, плачущие крестьянские дети, – страшная картина. В Белоруссии такого разорения почему-то уже не было.
В Польше мы проходили мимо фольварков польских панов. Сами паны уже разбежались, а свои хозяйства бросили. В одном перед домом-дворцом помню пруд с парой белых лебедей. В доме все оставлено. До того это было хорошо и красиво, что наши солдаты не тронули лебедей и в доме, вопреки обычаю, ничего не разбили. У другого фольварка тоже был пруд, который казаки нашего дозора тут же спустили. Основная рыба ушла, но в водорослях и камышах ее все равно осталось много. Я, как заядлый рыбак, сейчас же снял штаны и залез в воду. За мной – другие солдаты. Руками таскали крупных налимов и чебаков и бросали на берег. В общем, рыбы набрали на всю роту. Потом принялись за раков. И их скоро на берегу выросла гора. Отнесли все это в роту и сварили. А тут еще наш санитар вынимает бутылку водки. Так что мы и выпили, и закусили на славу. Потом выяснилось, что в подвале фольварка солдаты нашли несколько бочонков хорошей самогонки, но офицеры вылили ее в овраг. Однако кое-кто из солдат все-таки успел прилично хлебнуть, и наутро их еле добудились.
С боями мы дошли почти до самой Варшавы. Разместились в окопах у взорванного форта под литерой «А», обнесенного рвом с водой. Августовский день выдался ясным, жарким, и мы кинулись в ров мыться и стираться. Некоторые еще не успели как следует высушиться, как немцы открыли орудийную пальбу. К вечеру канонада стихла и к нам впервые за много месяцев пришла полевая кухня. Ночь прошла спокойно, но утром обстрел возобновился. Наши жалкие три орудия сделали по три ответных выстрела (помню это точно) и удалились. Ну, и постреляли же по нам потом немцы! Много наших полегло.
К вечеру 15 августа немецкие части подошли вплотную к форту. Перед нашими окопами было несколько рядов колючей проволоки, немцев мы отлично видели и расстреливали наступавших «на выбор». Уже в сумерках одна шрапнель разорвалась в окопе рядом со мной. Нас с товарищем оглушило, мы оба упали. Сколько времени так пролежали, не знаю. Вышли из окопа, услышав команду «строиться». Покачиваясь – от контузии кружилась голова – встали в строй, в лазарет идти отказались. Контузия оказалась серьезнее, чем я думал. И сейчас мое контуженное ухо почти не слышит.
Наше отступление продолжалось. Под утро вышли на окраину Варшавы. Жители нас провожали молча, с грустью. Перешли через Вислу по временному деревянному мосту, который уже приготовились сжигать, и на противоположном берегу устроили привал. Пока завтракали, саперы мост сожгли – прямо на наших глазах. Раздались два мощных взрыва – это наши взрывали варшавский вокзал и красавец-мост через Вислу. А дальше – снова бои, походы, лишения, холод и голод. Двигаясь на восток, мы проходили и знаменитую Беловежскую пущу, природа которой поразила меня своей мощной красотой.
Так с боями мы вышли к станции Столбцы под Минском и только там остановились. Дальше немец уже не был допущен. Наше героическое отступление кончилось. В моей роте на тот момент оставалось всего 33 штыка. Нас отвели в полковой резерв, дали отдохнуть, пополнили, обмундировали (выдали даже валенки), стали учить. Ударили ранние морозы. Возле своих землянок мы насажали елок, и если бы было побольше дров, зажили бы совсем по-хорошему. Однажды вечером на установке проволочных заграждений нас застал дождь, и все наши валенки развалились.
Они оказались сваляны из кислой и явно недоброкачественной шерсти. Так подрядчики снабжали нашу армию!
За летне-осеннюю кампанию многие из нас были награждены, и было за что. Шутка ли сказать, весь июль, август и сентябрь мы находились почти в непрерывных боях, толком не обмундированные, полуголодные, без патронов и артиллерии. Это отступление было прямо-таки легендарным. Я получил Георгиевский крест за Сервичи и Георгиевскую медаль за то, что не оставил строй после контузии.
Много по роду службы вращаясь среди офицеров, я к ним присматривался и должен сказать, что эта среда меня разочаровала. И в этом не было предубеждения подпольщика. Везде – и в роте после ухода Савицкого (его назначили полковым адъютантом и я потерял его из виду), и в штабе батальона, и в полковом от офицеров я в основном слышал безобразно скабрезные анекдоты. Ни в ссылке, ни в тюрьме мне не приходилось встречать столь же духовно испорченных людей. Солдаты, конечно, тоже любили рассказывать разные «эдакие» истории, но у них это получалось как-то добродушно, без смакования грязи. Это свое мнение об офицерах я изменил только в гражданскую войну, когда встретил офицеров из рабочих и крестьян, когда и сам стал офицером.
Итак, нашу роту пополнили, «старикам» начали давать отпуска. В числе отпускных оказался и я. Готовясь к поездке домой, все мы что-то чинили, поправляли, в общем – приводили себя в порядок. В белорусских деревнях бань не было, и мы смастерили собственную – накрыли яму картофелехранилища, прорубили внутрь ступеньки, внутри сделали полок, рядом сложили печь, а над ней каменку. Для стока воды выкопали яму. Баня получилась хоть и тесноватая, но жаркая. Наломали березовых веток, сделали веники, попарились на славу. По дороге, в вагоне чувствую боль. Поднял гимнастерку, товарищи посмотрели и ахнули – я весь исполосован розгами. Догадались, что это баня виновата – дело было в октябре, березовые листья быстро облетели, а света в бане не было. В общем, отхлестали мы себя голыми прутьями. Потом смеялись.
Явился я в Уфу с Георгием на груди. Тогда георгиевских кавалеров было еще немного, и этот крест мне очень помогал при посещении конспиративных квартир и явок. Шпики за мной не увязывались, и я спокойно навестил Арцибушева, Короткова, Тарасовых, Шашириных. Сейчас можно услышать, что мы, подпольщики, получая кресты за храбрость, якобы защищали царский строй. Не могу с этим согласиться. Кто бы нас стал слушать на фронте, если бы мы не воевали наравне с другими солдатами? А когда ты делишь с ними все невзгоды, и отношение к тебе иное. Солдаты считают тебя своим и очень прислушиваются к тому, что ты им говоришь о войне, о царе, о помещиках. Отказываться же от креста, когда тебе его вручает командир, – глупо, да и невозможно. В 1915 году русский железнодорожный транспорт был вконец разрушен, и ездить по железной дороге было сущим мучением – в страшной давке, духоте, вони и грязи. Но люди ехали на фронт, в окопы, на смерть. И не было в глазах фронтовиков человека более презираемого, чем «летун» – дезертир или уклонист. Велико чувство долга перед родиной у нашего народа, велика его нравственная сила! Поистине, это великий народ! В общем, мы воевали за родину, за отечество, а не за царя.
Конечно, после отпусков посыпались рассказы. Одного нашего взводного (он был из тамбовских крестьян) дома женили, но поначалу как муж он оказался плох. Скорее всего, сказалось фронтовое нервное напряжение. Уж его и укладывали под куриную нашесть, и продевали через хомут, и в полночь парили в бане, – все без толку. Но прошло три дня, он выздоровел, да так, что небу стало жарко. Солдаты, слушая его рассказы, покатывались со смеху, а он отвечал им: хорошо вам смеяться, а я три дня и три ночи потерял зря. Вскоре он получил письмо, что скоро станет отцом. Как же он радовался! У него несколько дней рот не закрывался – круглые сутки улыбался.
После переформирования, в феврале 1916 года наш полк перебросили в Лифляндию, с какой целью – не знал и не знаю. Везли нас через Двинск, высадили в Юрьеве, а далее пешком почти до Ревеля (Таллинна). Расквартировали нас по эстонским фермам и деревням. Местность там болотистая, и начиная с мая нам спать не давали, буквально оглушая, лягушки. Я любил слушать этот живой голос природы. Штаб нашей роты и ее первый взвод поселились на ферме, которая принадлежала немолодой эстонской паре. У них был кустарный пивоваренный завод, скотина, десятин 25 леса. Я спал на кухне, и по утрам хозяйка часто угощала меня завтраком – жареной свининой и кофе. Старики были нами довольны, мы вели себя смирно, никого не обижали, покупали у них продукты. Молодые солдаты быстро свели знакомство с местной молодежью и пользовались успехом у девушек.
У наших хозяев была племянница, учительница по фамилии Милнакснис, что по-русски можно перевести как «черная ольха». Ее имя я забыл. Она почти каждый день бывала у тетки, мы с ней подолгу беседовали. Очень умная, начитанная и строгая была, но я ей чем-то понравился. Начала она за мной ходить как тень, а я от нее бегать. Уйдешь, бывало, в лес, а они с теткой найдут и утянут вместе гулять. Часто настойчиво просила проводить ее домой. Жила она от нас километрах в трех и нарочно засиживалась у тетки дотемна. Она была красивая шатенка с правильными чертами лица, темными большими глазами, но почти на голову выше меня. И племянница, и тетка стали поговаривать о женитьбе, и на мои попытки отговориться тем, что не сегодня-завтра меня отправят на фронт и там могут убить, отвечали, что война рано или поздно кончится, и убивают на ней не всех. Но я стоял на своем. После нашего ухода я долго переписывался с этой замечательной девушкой, была у меня и ее карточка. А потом началась гражданская война, Эстония стала «заграницей», и я переписку прекратил.
В июне 1916 года наш полк перебросили на Юго-Западный фронт, как потом выяснилось – для участия в знаменитом «брусиловском» наступлении. Провожали нас душевно, хозяйка даже всплакнула, но Милнакснис провожать не пришла. До Юрьева мы снова шли пешим порядком, а дальше – по железной дороге. Ехали через Могилев, где тогда находилась Ставка главковерха. На платформе нас встречали сам царь и наследник. Они прошли вдоль всего эшелона, Алексей заметно прихрамывал. Царь, как всегда, был невзрачен, а сколько этот палач и ничтожество причинил горя и страданий народам России! Это была моя вторая встреча с Николаем Кровавым.
Приехали мы на фронт – в местечко Крочице, и через несколько дней нас бросили в бой на реке Стоход. Речонка маленькая, но протекает посреди огромного болота. Наши части прогнали немцев за Стоход, сами жили в окопах на берегу и на позиции выходили по специально проложенным по болоту настилам и дамбам. Немцы обстреливали дамбы из пулеметов, орудий, винтовок. Когда обстрел был особенно силен, мы ложились под дамбу, а потом опять шли. Взяв у взводных командиров сведения об убыли, составляли донесение в штаб полка и, подписав его у командира роты, снова ползли в полковой штаб. Провоевали мы на Стоходе ровно неделю, и за эти семь дней от нашего корпуса почти ничего не осталось. В роте снова оказалось 30 штыков – как после отступления 1915 года. Нас опять отправили в тыл на переформирование. За неделю боев много было пережито, перевидано. Кошмарная была мясорубка! До этого я ничего подобного не видел.
Сколько раненых, сколько убитых, сколько пропало без вести! За Стоход я получил второй Георгиевский крест. В дальнейшем наш полк стоял у деревни Черницы близ местечка Подкамень Волынской губернии. Но это была уже позиционная, «окопная» война.
В январе 1917 года я снова получил отпуск, съездил в Уфу и там встретился со своими старыми товарищами-революционерами. В полк возвращался в тамбуре или даже на крыше вагона, на пронизывающем зимнем ветру. Разговоры попутчиков стали более откровенными: Распутин (только что убитый), Дума, «сплошная измена», голод в деревне и т. д. Чувствовалось, что война уже всем ненавистна. В поезде было много женщин – молодые и старые, образованные и не очень, в тогдашних невероятно тяжелых условиях они ехали за тысячи верст навестить на фронте своих мужей, братьев, сыновей, везли им «гостинцы». На нас, простых солдат, этот женский поход на фронт произвел очень сильное впечатление, и мы делали все возможное, чтобы облегчить их многотрудную долю. Приехал я в полк, переполненный дорожными воспоминаниями и сведениями о революционном движении в России. В окопах – те же разговоры о войне, голоде, разрухе. А через полторы недели грянула февральская революция.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.