6. На судебном фарсе

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

6. На судебном фарсе

Утром 2 марта 1938 г. замаскированные «нейтральными» названиями фургоны доставили арестованных на улицу, которая еще недавно носила название Большая Дмитровка (ныне это название восстановлено), а теперь, после пышных торжеств в связи со 100-летием гибели Пушкина (остряк Сталин значительно торжественнее праздновал годовщины смерти, нежели рождения великих людей!), стала называться Пушкинской. Раковский и его подельники, вероятно, так и не узнали об этом событии.

На третьем из главных «открытых» судебных процессов, который был начат в этот день в небольшом боковом Октябрьском (бывшем Голубом) зале Дома союзов (ранее Благородного собрания) и завершился 13 марта, в Военной коллегии Верховного суда СССР председательствовал В. В. Ульрих, уже давно стяжавший себе известность полным пренебрежением к логике и правосудию, верный исполнитель воли сталинских сатрапов – Ягоды, а затем Ежова. «Когда он поднимал от бумаг свое одутловатое лицо и через очки буравил маленькими глазками очередную жертву, смертника брала оторопь. Над столом зловеще нависала его бритая, заостренная кверху голова с отдающей желтизной лысиной… И гаденький вкрадчивый голос в придачу».[1536]

Обвинителем выступал генеральный прокурор А. Я. Вышинский, к этому времени также хорошо известный и как мастер демагогических хитросплетений с целью создать у обывателей представление о преступлениях в действительности невиновных людей, и склонностью к теоретическому обоснованию беззакония, например в возрождении антинаучной средневековой версии о признании как «царице доказательств».[1537]

Четырьмя главными обвиняемыми были Н. И. Бухарин, считавшийся крупнейшим большевистским теоретиком, идеологом и журналистом, «любимцем партии», по словам Ленина; А. И. Рыков – ранее председатель Совнаркома СССР; Н. Н. Крестинский – полпред в Германии, а затем первый заместитель наркома иностранных дел; Х. Г. Раковский, которого венгерские историки Л. Белади и Т. Краус, авторы очерка о Сталине, называют в главе о судебных процессах и репрессиях в СССР легендарным большевиком.[1538]

Кроме того, к суду были привлечены несколько наркомов и руководителей промышленности, некоторые хозяйственники и администраторы среднего уровня, три крупных медика.[1539]

Среди подсудимых выделялась зловещая фигура Г. Г. Ягоды, бывшего главы ОГПУ, а затем наркома внутренних дел, позже замененного Ежовым и ставшего наркомом связи (этот пост он занимал вместо уволенного Рыкова), наконец, «отрешенного» от этой должности, как говорилось в официальном сообщении, с передачей его дела следственным органам.[1540]

Как и предыдущие политические процессы 1936–1937 гг., этот суд был построен по методу «амальгамы» (выражение Л. Д. Троцкого), когда в одном процессе объединялись дела, люди, не имевшие в действительности никакой связи между собой.

Х. Г. Раковский был в зале суда почти неузнаваем, констатировал французский журналист Ж. Люсиани (П. Берлан), ранее с ним многократно встречавшийся.[1541]

Раковскому было предъявлено обвинение в том, что он, будучи одним из ближайших и особенно доверенных людей Троцкого, являлся агентом британской Интеллиджент сервис с 1924 г. (то есть стал им, будучи полномочным представителем СССР в Великобритании!) и японской разведки с 1934 г. (то есть стал им, находясь в Японии в качестве руководителя советской делегации Красного Креста!). В обвинительном заключении утверждалось, что «троцкисты» пытались использовать его поездку в Японию летом 1934 г. (это был один из ляпсусов неряшливого следствия – поездка состоялась в октябре 1934 г., но Х. Г. Раковский исправления не внес; ведь чем больше нелепостей возникало во время следствия и процесса, тем легче было бы в будущем уличить его организаторов во лжи). Он якобы получил указание от Г. Л. Пятакова – попытаться во время этой поездки установить контакт с японским правительством и это указание выполнил, согласившись на передачу Японии данных о состоянии колхозов, железных дорог, шахт и промышленных предприятий, главным образом в восточной части СССР, и получив коды и клички агентов для передачи информации.

В результате многомесячных издевательств Раковского вынудили подписать протокол, в котором, как уже упоминалось, содержалось утверждение, что он был завербован в Японии «одним из крупнейших плутократов». Хотя в самом протоколе в качестве такового был назван принц Токугава, в оглашенном на суде варианте, как и во всех других аналогичных случаях, ни одна фамилия зарубежного деятеля не называлась, так как при любом таком упоминании инсинуацию легко можно было бы разоблачить и это вызвало бы немалый международный скандал. Раковского также заставили подписать приписанное ему заявление, что Троцкий был агентом Интеллиджент сервис с конца 1936 г.[1542]

Обвинения по адресу Х. Г. Раковского, как и других подсудимых, полностью соответствовали той схеме, которая была вскрыта Л. Д. Троцким: «Чем чудовищнее обвинение – тем лучше. Политика Сталина, – говорит критик, – нарушает интересы народа. Сталин отвечает: мой противник – наемный агент фашизма. Люди ошарашены, но не допускают возможности такой чудовищной лжи. Этот прием, на котором построены московские процессы, мог бы быть смело увековечен в учебниках психологии как “рефлекс Сталина”».[1543]

Анализ поведения Х. Г. Раковского на суде на основе официально изданной стенограммы можно проверить лишь в том случае, если полагать ее подлинной, по крайней мере, в основном, если исключить возможность ее прямого подлога. На то, что подлог имел место, намекает К. Икрамов, сын одного из подсудимых Акмаля Икрамова, ставший позже известным писателем. Он так описывает свои впечатления от знакомства со стенограммой: «Потом я привык к лексикону подсудимых, если это только действительно их лексикон. Очень уж все однообразно звучало в устах болгарина Раковского, русского интеллигента Бухарина, узбека Икрамова, еврея Зеленского, белоруса Шранговича и других».[1544] И далее по поводу все тех же показаний на допросах, но уже более определенно: «Где достигнуто это дьявольское смешение правды с ложью? Во время пыток перед судом? Бесспорно. Но было ли это смешение на самом процессе? Или стенограмма “дополнена и исправлена” после суда? Видимо, так. Среди редакторов явно были люди с литературными задатками. У некоторых они даже осуществились. Популярностью пользуются у нас произведения одного из следователей по этим делам Льва Шейнина».[1545]

По поводу этих сомнений можно высказать следующие соображения.

В отношении «лексикона подсудимых» надо заметить, что это был лексикон не представителей отдельных национальностей, а функционеров ВКП(б), утвердившийся задолго до процесса и нивелировавший национальные различия и в значительной степени особенности индивидуального мышления.

В то же время процесс был открытым в том смысле, что на нем присутствовали иностранные дипломаты и журналисты, которые, бесспорно, вели свои стенограммы или хотя бы индивидуальные записи. Между тем ни одного опровержения или даже исправления показаний после издания официальной стенограммы, судя по нашим данным, на Западе не появилось, хотя и у тех и у других имелась таковая возможность. Так, американский посол в Москве Джозеф Дэвис высказал поразительное мнение, что обвинения и признания на этом процессе были истинными, что процессы 1936–1938 гг. уничтожили гитлеровскую «пятую колонну» в России.[1546] Ас мировой журналистики, циничный и лживый Уолтер Дюранти, который даже ухитрился беседовать со Сталиным в 1934 г., присутствовал на процессе, как и Дэвис. Он указал в своей книге, что, кроме немногих иностранцев, публику на процессе изображали переодетые энкаведисты.[1547] Но и он не высказывал никаких сомнений в достоверности стенограммы.[1548] Нет сомнений в подлинности текста и у таких уважаемых авторов, как Роберт Таккер и Стивен Коэн, которые осуществили в 1965 г. научную публикацию стенограммы по советским источникам 1938 г. на иностранных языках.[1549] Их публикация полностью совпадает с изданием на русском языке.

Кроме того, если бы стенограмма существенно редактировалась,[1550] то из нее были бы изъяты многие «неудобные» для судьи и прокурора, то есть для властей, места. Этого сделано не было. Вышинский и Ульрих не поняли двойного смысла части показаний, в том числе показаний Раковского (об этом будет вскоре сказано), и сохранили их в таком виде, в каком они были даны.

Наконец, оперативная газетная информация, которую мы сопоставили со стенографическим отчетом, хотя и имеет некоторые купюры по наиболее «неудобным» местам показаний, в основном совпадает с официальным стенографическим отчетом, и это также служит доказательством, что отчет существенно не искажал хода процесса.

Мы отмечаем лишь отсутствие слишком явных искажений, имея в виду наличие небольших расхождений между газетными публикациями и текстом стенографического отчета, которые удалось обнаружить авторам этих строк и которые, очевидно, имел в виду и А. И. Солженицын: «Изданные стенографические отчеты не полностью совпадали со сказанным на процессе. Один писатель, имевший пропуск в числе избранной публики, вел беглые записи и потом убедился в этих несовпадениях».[1551]

По поводу провокационных московских процессов 1936–1938 гг. Л. Фишер высказывал убеждение, что их подсудимые давали признательные показания прежде всего потому, что взамен им была обещана жизнь. Фишер даже высказывает весьма сомнительное суждение: «Поэтому я не думаю, что все ведущие большевики, которые фигурировали как признавшие свою вину преступники на московских процессах, были немедленно казнены. Некоторые из них могут быть живы еще и теперь».[1552] Если с первой частью мнения Фишера в целом отчасти можно согласиться (подобные суждения не раз высказывал Л. Д. Троцкий), то предположения о том, что подобные обещания выполнялись, – фантазия чистейшей воды. Либерал Луис Фишер просто не мог поверить в то, что ответственные политики, которыми он продолжал считать Сталина и его приближенных, могут нарушить свои обещания, что это не политики, а бандиты, дорвавшиеся до власти, не имевшие ничего святого за душой.

Х. Г. Раковского допрашивали на суде как минимум фактически дважды. В первый раз это было связано с тем, что в начале процесса на суде произошел скандал: Н. Н. Крестинский, единственный из подсудимых, отверг все предъявленные против него обвинения, вел себя героически. Это было связано, по всей видимости, с тем, что бывший заместитель наркома иностранных дел начал давать «признательные» показания лишь через неделю после ареста, скорее всего, не подвергался пыткам и смог сохранить силы во время следствия.

В результате скандального происшествия допрос Крестинского был прерван. На следующем заседании допрос возобновился. Что произошло в те немногие часы, которые отделяли один допрос от другого, остается до конца неизвестным, но перед судом и пораженными зрителями предстал совершенно другой – сломленный человек. В его показаниях организаторы судебного спектакля теперь были настолько уверены, что заведующий отделом печати Наркоминдела СССР Е. А. Гнедин передал зарубежным корреспондентам: сегодня Крестинский будет давать показания.[1553] В то же время врач Лефортовской тюремной больницы позже рассказала Е. Я. Драбкиной (а та в свою очередь передала это сыну одного из подсудимых К. Икрамову), что в ночь на 3 марта, то есть после первого дня суда, Крестинский был к ней доставлен в таком состоянии, что не мог бы говорить ни на следующий день, ни через месяц. «Это был мешок костей».[1554]

Наиболее вероятным объяснением создавшейся тогда ситуации может быть версия подмены Крестинского другим лицом, агентом НКВД, который был наскоро проинструктирован и загримирован.[1555] В это объяснение вполне укладывается тот факт, что допрос мнимого (если принять эту версию) Крестинского Ульрих и Вышинский решили предварить допросом Раковского о Крестинском, чтобы дать возможность двойнику втянуться в процесс, получив на ходу дополнительную информацию.

На вечернем заседании 3 марта Ульрих вновь объявил допрос Крестинского. Вроде бы неожиданно Вышинский заявил: «Позвольте мне до допроса Крестинского задать несколько вопросов подсудимому Раковскому». Ответы Раковского на вопросы, заданные Вышинским, подтвердили принадлежность советского дипломата, полпреда в Германии, а затем первого заместителя наркома иностранных дел к «троцкизму» после XV съезда партии. Говоря о встрече с Крестинским в Берлине осенью 1927 г., Христиан Георгиевич сообщил, что придерживался мнения о необходимости «продолжать и дальше маневрировать». Было сказано и о получении летом 1929 г. в Саратове письма от Крестинского с рекомендацией возвратиться в партию. Создается впечатление, что Раковский понял подлог – присутствие на скамье подсудимых мнимого Крестинского и только после этого стал давать против него показания, тождественные лишь с наиболее мягкими формулами обвинения.[1556] То же лицо, которое выступало под видом Крестинского, полностью признало показания, данные на предварительном следствии.[1557] Этим, собственно говоря, и закончился его допрос.

Второй, развернутый допрос Х. Г. Раковского проходил 4–5 марта. «Своими двухчасовыми показаниями сегодня (5 марта. – Авт.) Раковский вырос в центральную фигуру процесса», – писала болгарская газета «Зора».[1558]

Христиан Георгиевич признал себя виновным в измене и подтвердил зафиксированные ранее в протоколах следствия «конкретные» сведения о своей связи с «троцкистами» и о шпионаже. Зная, что Н. И. Муралов расстрелян после суда над «параллельным троцкистским центром» в начале 1937 г., Раковский подтвердил две встречи с ним в Новосибирске, где тот работал, которые якобы должны были быть использованы для установления связей с троцкистским центром.

Вполне возможно, что обе эти встречи – летом 1932 и в начале 1934 г. – действительно имели место. Но свои показания о них Раковский смог повернуть так, что они исключали прямое обвинение в причастности к «троцкистским методам» борьбы.[1559] Более того, Раковский сообщил, что, возвратившись в Москву весной 1934 г., он написал письмо Троцкому о безрассудности его тактики, о том, что жизнь страны была иной, нежели рисовали мрачные прогнозы оппозиции ранее.[1560] Скорее всего, это письмо было вымыслом – в документации Троцкого нет никаких его отзвуков. Упоминание о нем, в свою очередь, представляло собой попытку поставить себя вне инсинуаций о террористических акциях «троцкистов».

Что же касается «шпионской деятельности», то «конкретные показания» об этом строились Х. Г. Раковским таким образом, чтобы их легко было опровергнуть и разоблачить при самом минимальном стремлении к установлению истины. Признав, что он вступил в связь с японской разведкой во время пребывания на международной конференции Красного Креста в Токио (теперь уже в сентябре 1934 г.!), он заявил: «Я вернулся из Токио, имея в кармане (! – Авт.) мандат японского шпиона». И далее: «Мы – авангард иностранной агрессии, международного фашизма, и не только в СССР, но и в Испании, Китае, во всем мире».[1561] Совершенно понятно, что такого рода заявления подсудимого должны были вызвать самое пристальное внимание общественности, хотя, разумеется, дрессированный суд пропустил их мимо ушей.

Другие «конкретные» показания Раковского даже не нуждались в опровержении, ибо являлись нарочитой бессмыслицей. Он рассказал, например, что во время визита в Москву в мае 1935 г. премьер-министра Франции Пьера Лаваля его сопровождал журналист Эмиль Бюре, человек, близкий Раковскому по пребыванию в этой стране несколькими десятилетиями ранее, являвшийся теперь директором крупной газеты «Л’Ордр» (Бюре считался одним из наиболее информированных западных журналистов). Раковский встретился с ним в гостинице «Метрополь» и пытался якобы его убедить, что франко-советское сближение чревато опасностью превентивной войны со стороны Германии.[1562]

Не требуется ни малейшего труда, чтобы убедиться в нелепости этого заявления не только применительно к 1935-му, но и применительно к 1938 году. Такого рода мотив просто не мог прозвучать в беседе двух опытных политических наблюдателей, для которых очевидными должны были являться военная слабость нацистской Германии в то время и эффективность франко-советского договора о взаимной помощи, подписанного именно тогда, в мае 1935 г., в деле отпора агрессивным поползновениям, разумеется, только в том случае, если бы этот договор последовательно соблюдался.

Еще более яркий пример абсурда был связан с показаниями по обвинению в шпионаже. Раковский сообщил, что в конце 1924 г. к нему, находившемуся в Лондоне в качестве полпреда и торгпреда СССР, явились два англичанина, ранее с ним знакомые, и завербовали его на службу британской разведке путем шантажа, на основании подложного документа о том, что Раковский будто бы стремился к вовлечению Румынии в Первую мировую войну на стороне Германии. Такой фальшивки Раковский в 1924 г. не мог бояться. Разоблачить ее было элементарно просто на основании комплекса заявлений, статей, писем кануна и периода мировой войны, из которых вытекало, что он вел принципиальную борьбу против вступления Румынии в войну на чьей бы то ни было стороне.

В то же время, будучи руководящим деятелем Социалистической партии, находившейся в оппозиции, Раковский не имел, да и никак не мог иметь какой бы то ни было возможности неофициального, а тем более официального воздействия на правительство своей страны. Раковский на суде подтвердил фальшивый характер бумаги, якобы представленной ему в 1924 г. агентом Интеллиджент сервис Армстронгом (одним из двух посетителей), а Вышинский и не настаивал на ее подлинности. Произошел следующий диалог прокурора и подсудимого (далее в подобных цитатах будут употребляться лишь инициалы В. и Р.):

«В. Я хочу прямо поставить вопрос: у меня есть большое подозрение, что письмо, которое вам предъявил Армстронг, письмо в адрес германской разведки, было подписано не вашим подложным именем, а вами действительно было подписано, потому что вы тогда уже состояли в германской разведке. Правильно это или неправильно?

Р. Абсолютно неправильно.

В. Тогда перейдем к дальнейшему, к вашему сотрудничеству с английской разведкой».[1563]

Вынудив Вышинского отказаться от инсинуации по поводу связей с германской разведкой, Х. Г. Раковский тем самым опроверг и возможность его вербовки британской секретной службой, ибо в этом случае бояться ему было нечего: если даже допустить невозможное – попытку его скомпрометировать в 1924 г., то завершиться она могла только одним – вызовом лондонской полиции.

В то же время на суде полностью отсутствовали какие-либо фактические данные о шпионской деятельности Раковского. По существу дела, фиксируя это и как бы насмехаясь над судьей и прокурором, над переодетыми агентами НКВД, составлявшими значительную часть аудитории, Х. Г. Раковский, признавая, что в 1934 г. он возобновил связь с британской разведкой по настоянию англичанки леди Мюриел Пейджет, в качестве факта своей «преступной деятельности» указал на то, что он передал «анализ новой конституции с точки зрения отношений периферийных республик с центром».[1564] Хорош шпион, предоставляющий своим шефам в качестве агентурных данных научный анализ государственно-правового документа!

Но Вышинский вместе с Ульрихом проглотил и эту пилюлю, не поняв ее смысла. Одновременно деятель Британской кооперативной партии бывший военно-морской министр А. В. Александер был обвинен Раковским в том, что обещал помощь Великобритании троцкистам, что было нелепостью само по себе. Назывались и другие фамилии британских деятелей, с которыми у обвиняемого были якобы «криминальные» встречи. Нелепые показания в сочетании с подлинными именами западных деятелей, по всей видимости, давались как раз для того, чтобы могли последовать их убедительные опровержения.[1565]

Сохраняя ясность ума, несмотря на физические и моральные мучения, Х. Г. Раковский продолжал запутывать суд и обвинение, высказывал нарочито противоречивые суждения, шел по пути дальнейшего сознательного нагромождения нелепостей. «Гражданин прокурор, – заявил он во время допроса, – если я скажу вам, что мы хотели взять власть для того, чтобы ее передать фашистам, мы были бы не только преступниками, какими мы являемся, но были бы дураками». Вышинский, видимо, насторожился, так как подсудимый вроде бы стал опровергать обвинительное заключение, но сразу успокоился, ибо вслед за этим прозвучало: «В конце концов она (власть. – Авт.) оказалась бы в руках фашистских агрессоров». А вслед за этим произошел следующий примечательный диалог:

«Р. Я говорю авантюра – в смысле достижения цели, захвата власти.

В. Конечно, все это авантюра, потому что все это несбыточно.

Р. Потому что это не удалось бы.

В. И никогда не удастся.

Р. В этом я не сомневаюсь».[1566]

По существу дела, в результате такого диалога и показаний одна из основных частей обвинения не только против Раковского, но и против других подсудимых рухнула. Вышинский, однако, этого не понял, он поддался своим плоским мышлением логике Раковского, не распознав ее существа и цели.

Ту же линию Х. Г. Раковский стремился проводить и по поводу обвинений в связях с Л. Д. Троцким и его последователями за рубежом. Обвиняемый признал, что с Троцким он был знаком с 1903 г. и являлся его близким другом,[1567] в чем, естественно, не было никакого преступления. В то же время в показаниях о нелегальных контактах с Троцким в 30-х годах и выполнении его «преступных директив» сообщались такие нелепости, которые даже не заслуживали опровержения.

Все глубже входя в роль актера театра абсурда, Х. Г. Раковский поведал, например, что в январе 1936 г. ему позвонил Г. Л. Пятаков (напомним, что Пятаков был расстрелян за год до этого) и сказал по-французски: «Наш друг (имелся в виду Л. Д. Троцкий. – Авт.) недоволен тобой. Ты неактивен».[1568] Любому мало-мальски грамотному человеку в 1938 г. было ясно, что такого разговора просто не могло произойти, ибо он тотчас же был бы засечен спецслужбами, следившими и за Пятаковым, и за Раковским, безусловно подслушивавшими их телефонные разговоры. Присутствовавшим на суде должно было стать ясным, что фиктивная маскировка французским языком ни в малейшей степени не меняла существа дела, ибо никакого труда не составляло перевести реплику на русский язык, точно так же, как секретом Полишинеля являлось выражение «наш друг».

Во время допроса Х. Г. Раковский предпринял попытку охарактеризовать политический смысл деятельности оппозиции в СССР в 20-х годах. Правда, эта попытка была грубо пресечена Вышинским, но само стремление напомнить о действительном содержании внутрипартийной борьбы говорило о многом, прежде всего о том, что показания о шпионаже у Раковского были исторгнуты грубой силой, что он был и оставался политическим борцом. Вот соответствующий отрывок из стенограммы:

«В. О какой же оппозиции вы говорите?

Р. Я говорю и о правых, и о троцкистах.

В. Какая же это оппозиция? Это бандитская группа контрреволюционеров.

Р. Гражданин прокурор, вы меня простите, долго этот термин…[1569]

В. Вы в своих объяснениях сегодня вообще допускаете целый ряд таких выражений, как будто вы забываете, что дело идет о вас как о члене контрреволюционной, бандитской, шпионской, диверсионной организации изменников. Я считаю себя обязанным вам об этом напомнить, ведя ваш допрос, и просить вас держаться ближе к существу совершенных вами изменнических преступлений, говорить без философии (философствовавший прокурор не терпел теоретических рассуждений у подсудимых, понимая реальную опасность для обвинения, которой могли быть заряжены эти рассуждения. – Авт.) и тому подобных вещей, которые здесь совершенно не к месту».[1570]

В этих словах звучала неприкрытая угроза не только судебной, но и внесудебной расправы.

Для того чтобы напрямую связать Раковского с «миром эксплуататоров», обвинитель попытался во время допроса обыграть социальное происхождение обвиняемого. При этом он воспользовался анкетой, заполненной Раковским непосредственно после ареста.[1571]

Приведенный ниже отрывок из стенограммы примечателен особым проявлением тупости генерального прокурора[1572] и в то же время достоинством и внешним спокойствием Х. Г. Раковского (можно представить себе, какой ценой нравственного внутреннего напряжения удавалось сохранять такое состояние!), причем была предпринята попытка указать на то, что его материальные средства расходовались до переезда в Россию в основном на нужды рабочего движения. Вот этот диалог, сплав трагедии и фарса, достойный, на наш взгляд, пера великого драматурга, сопровожденный нашими небольшими комментариями по ходу дела:

«В. Чем вы занимались в Румынии официально? Какие у вас были средства к существованию?

Р. Мои средства существования?

В. Да.

Р. Я был сыном состоятельного человека.

В. Кого? В чем состоятельность его выражалась? Фабрикант он был или землевладелец?

Р. Мой отец был помещиком.

В. Помещиком? (Можно представить себе обличительно-торжествующую интонацию прокурора в этом бессмысленном переспрашивании. – Авт.)

Р. Да.

В. Имел какое-нибудь промышленное дело? (Скорее не скудоумие и полная политическая неграмотность, не свойственные все же догматику Вышинскому, а смакование установленного им «преступного происхождения» обвиняемого звучат в этом и следующих вопросах. – Авт.)

Р. Промышленного дела не имел.

В. Какое-нибудь торговое дело?

Р. Торговлей не занимался.

В. Чем занимался?

Р. Мой отец умер в 1903 году.

В. Я вас не упрекаю за вашего отца, вы сами о нем вспомнили. Я спрашиваю – каковы были ваши средства к существованию?

Р. Моими средствами к существованию были доходы от имущества отца.

В. Значит, вы жили на доходы в качестве рантье? (Наконец прокурор смог блеснуть экономическим термином, правда употребленным не к месту! – Авт.)

Р. В качестве сельского хозяина.

В. То есть помещика?

Р. Да.

В. Значит, не только ваш отец был помещиком, но и вы были помещиком, эксплуататором?

Р. Ну конечно, я эксплуататор. Получал же я доходы. Доходы же, как известно, получаются от прибавочной стоимости. (Эта спокойная реплика должна была звучать убийственным сарказмом по адресу чуть ли не малограмотного прокурора, но тот сарказма не понял и продолжал демонстрировать свое скудоумие. – Авт.)

В. А прибавочная стоимость была в ваших руках?

Р. Да. Прибавочная стоимость была в моих руках.

В. Значит, я не ошибаюсь, когда говорю, что вы были помещиком.

Р. Не ошибаетесь.

В. Вот мне важно было выяснить, откуда шли ваши доходы.

Р. Но мне важно сказать, на что шли эти доходы.[1573] (Это был очень важный момент, который мог вообще опрокинуть все спичечное здание, с трудом сооруженное Вышинским. Здесь, однако, прокурор сразу почуял опасность и пресек дальнейшие показания. – Авт.)

В. Это другой разговор. Имели вы тогда отношения с разными помещичьими и капиталистическими кругами в какой бы то ни было мере?

Р. Нет, очень мало. Если надо брать деньги в заем в банке, то имел дело с этим банком. Ведь я в самой Румынии жил очень мало».[1574]

По существу дела, завершить сооружение фигуры румынского «помещика-эксплуататора», врага трудящихся, пробравшегося в партию большевиков с заведомо разрушительной целью реставрации капитализма, Вышинскому так и не удалось.

В то же время на допросе Х. Г. Раковский заявил о том, что он во время следствия отказывался от показаний в совершении тех преступлений, в которых его обвиняли, в течение восьми месяцев[1575] и этим довел до мирового общественного мнения, что показания у него были исторгнуты силой.

При этом, правда, Раковский сказал, что показания он стал давать, узнав об агрессии Японии против Китая и неприкрытой агрессии Германии и Италии против испанского народа. Но и этот мотив он использовал для того, чтобы хотя бы в малейшей степени дать представление о режиме заключения и следствия, показав, что в тюрьме ему даже не давали газет, которые получил внезапно, то ли по прихоти следствия, то ли, что значительно более вероятно, для оказания психологического давления. «То, что читатель обыкновенно вычитывает каждый день в маленьких дозах в телеграммах, я это получил сразу в крупной, массированной дозе. Это на меня подействовало потрясающим образом».[1576]

Этот фрагмент показаний можно понять и в том смысле, что Х. Г. Раковский решил дать требуемые следствием «признания» после почти восьмимесячного отказа от них, чтобы не ослаблять фронта борьбы против агрессоров, то есть поставил общие интересы прогресса и социализма, как он понимал их, выше собственных интересов, своей чести и достоинства, выше своей жизни.

Но ведь такой поворот противоречил самым решительным образом всей концепции обвинения! Признавая в таком контексте себя виновным в совершении преступлений, в измене СССР, Х. Г. Раковский тем самым отвергал обвинения, ибо просто не мог человек, продолжавший осознавать опасность «фашизма» (мы берем термин «фашизм» в кавычки, ибо понимался он расширительно, включая не только фашистский режим в Италии, но также нацистский строй в Германии и другие правоэкстремистские государственные порядки), готовый во имя борьбы против него принести себя в жертву, пойти на сознательную службу к этим самым силам крайней реакции.

Остальные подсудимые, кроме Н. И. Бухарина, были полностью или частично деморализованы. При этом напомним потрясающую метаморфозу, произошедшую с Н. Н. Крестинским, точнее говоря, предположение о его подмене двойником. Бухарин же избрал на процессе другую тактику, нежели Раковский, хотя и сходную в главном – в самом факте «признательных» показаний. Он признавал «политическую ответственность» за преступления разного рода и категорически отвергал или опровергал свою причастность к конкретным преступным действиям. Проведя соответствующий анализ стенограммы процесса на различных уровнях, Стивен Коэн подытожил: «Используя ошеломительный набор двусмысленностей, уверток, кодированных слов, завуалированных намеков, логических хитросплетений и упорных опровержений, Бухарин регулярно перехватывал инициативу у Вышинского, все больше сбивал его с толку и камня на камне не оставил от обвинений истинного прокурора Сталина».[1577]

Раковский не обладал таким блестящим полемическим талантом, как Бухарин, умевший с поразительной легкостью доказывать совершенно противоположные вещи, он был старше Бухарина на 15 лет, на предварительном следствии Бухарин держался три месяца,[1578] тогда как Раковский более семи, и, естественно, поведение Бухарина на суде было намного более ярким. Американский корреспондент, присутствовавший на процессе, только у Бухарина обнаружил «мужество, гордость и почти что дерзость», его борьбу за свою репутацию в мире и за свое место в истории».[1579] Представляется немаловажным, хотя и преувеличенным мнение меньшевика-эмигранта Ф. И. Дана: «Ни на одном из предыдущих процессов не было таких скандальных для режиссуры эпизодов, как выступления Крестинского, Раковского, Рыкова, Бухарина и даже Ягоды, недвусмысленно заявлявших о лжи всех или части показаний, выуженных у них на предварительном следствии».[1580]

Оценивая процесс в исторической ретроспективе, можно с полной уверенностью утверждать, что вторым на нем после Н. И. Бухарина по мужеству, самообладанию, стойкости и силе логики, приспособляемости к чудовищной ситуации был именно Х. Г. Раковский.[1581]

Официально было сообщено, что Раковского допрашивали и третий раз, на закрытом заседании суда 9 марта, на котором он якобы дал показания о «своих изменнических и шпионских связях с некоторыми официальными представителями некоторых иностранных государств».[1582]

Скорее всего, этого заседания не было вовсе, но информация о нем была суду необходима, как воздух, чтобы прикрыть пустопорожний характер сведений о шпионаже на открытых заседаниях.

Запутанный Раковским, Вышинский в обвинительной речи почти не упоминал о нем, ограничившись лишь отдельными злобными выпадами.[1583] От заключительного слова Х. Г. Раковский отказался.[1584]

Последнее слово было предоставлено ему вторым, после Бухарина. Христиан Георгиевич начал с фактического выражения недоверия следствию и суду. «Я признался во всех преступлениях. Какое значение имело бы для существа дела, если бы я здесь перед вами стал бы устанавливать факт, что о многих преступлениях и о самых ужасных преступлениях “правотроцкистского блока” я узнал здесь, на суде, и с некоторыми участниками я познакомился впервые здесь. Это не имеет никакого значения».[1585] Следующие за этим признания в нелепых преступлениях, разумеется, теряли какой бы то ни было смысл при мало-мальски вдумчивом подходе.

В истинном и трагическом смысле последними публично сказанными словами Х. Г. Раковского были следующие слова: «С юного возраста я выполнял честно, верно, преданно свой долг солдата дела освобождения труда. За этой светлой полосой наступила черная полоса моих преступных деяний измены отечеству, черная полоса преступлений, которые я вам сегодня вкратце резюмировал. Я вам сказал все, что я знал, я все раскрыл, ничего не скрыл, ничего не утаил, я глубоко и искренне раскаиваюсь и прошу дать мне возможность хотя бы самым скромным трудом в любой обстановке искупить хотя бы ничтожную часть моей вины. Я кончил».[1586]

Это было вновь чисто словесное признание вины, которому предшествовали прямо противоположные, несовместимые с этим признанием суждения. Х. Г. Раковский надеялся таким способом поведения по возможности сохранить жизнь если не себе, то хотя бы своим многочисленным близким: супруге Александрине, ее дочери Елене и их родным, сестре Анне, ее сыну Валериану с семьей – женой Ираидой Новиковой и восьмилетним ребенком, носившим, как и дед, имя Христиан, племяннице Лиляне Гевреновой.

В какой-то степени этот расчет оправдался.

Но, отмечая даже в самой общей форме, что на суде Раковский пытался дать понять, что его показания неправдивы, что он «признавался» во всем, что ему было навязано, Роберт Конквест видит мотив к характеру его поведения в наступлении «фашизма» и в стремлении к объединению антифашистских сил, сравнивает в этом смысле Раковского с героем романа Арута Кёстлера «Слепящая тьма»[1587] Николаем Рубашевым, пошедшим на признание своей вины во имя «светлой коммунистической цели». «Фактически поведение Раковского ближе к поведению знаменитого кёстлеровского героя, чем неохотные и частичные показания Бухарина, послужившего прообразом Рубашева», – пишет Конквест.[1588] Представляется, что такое сравнение некорректно, что замысел Раковского был совершенно иным, и мы стремились показать это выше.

В 21 час 30 минут 12 марта суд удалился на совещание. Все еще продолжавшийся спектакль состоял теперь в том, что фактически готовый заранее и утвержденный Сталиным приговор судьи якобы «сочиняли» в течение шести часов. Посреди ночи, в 3.45, заседание возобновилось. Корреспондент агентства Гавас сообщал: «Подсудимые появились бледные, с безразличными выражениями лиц, сильно освещенные прожекторами. Они шатались, видимо, из-за усталости. Как всегда, Бухарин, которого считают вождем заговора, шел первый, с опущенной головой, держа под мышкой копию обвинительного акта».[1589]

Признав Х. Г. Раковского виновным в «шпионаже и подготовке к помощи иностранным агрессорам в случае нападения на СССР», неправый суд вынес сравнительно «мягкий» приговор – как не принимавшему «прямого участия в организации террора и диверсионно-вредительских актов», он был осужден на 20 лет тюрьмы, поражение в политических правах на пять лет после отбытия заключения и конфискацию всего личного имущества.[1590]

Это был иезуитский приговор, обрекавший уже 65-летнего Х. Г. Раковского на медленную мучительную гибель в застенке. Суд признал доказанной «вину» Раковского по целым шести пунктам пресловутой статьи 58 Уголовного кодекса РСФСР, которые предусматривали кары за измену родине (1), организацию вооруженного восстания или вооруженного вторжения на советскую территорию, захват власти и т. п. (2), подрыв государственной экономики (7), совершение террористических актов (8), разрушение или повреждение с контрреволюционной целью железнодорожных и иных путей, средств сообщения, связи и т. д. (9), участие в организации, образованной для совершения государственных преступлений (11).[1591] Как видим, даже в пределах самого текста приговора его авторы впадали в грубейшие внутренние противоречия. С одной стороны, мотивировка «мягкого» приговора не совпадала с формулами установленной якобы вины, с другой – по всем пунктам статьи 58 предусматривались расстрел или же заключение от 5 до 10 лет. 20-летнее же заключение не входило в правовую «норму» вообще.[1592]

Непосредственно после этого последнего «открытого» процесса, часть обвиняемых на котором являлись бывшими оппозиционными деятелями, многие сотни находившихся в заключении оппозиционеров, в прошлом сторонников Троцкого, были даже без комедии суда предательски и подло расстреляны в концлагере близ Воркуты, что, по словам А. И. Солженицына, завершило достижение морально-политического единства ВКП(б).[1593]

Зарубежное общественное мнение, в частности связанное с рабочим движением, но не симпатизировавшее социально-политическому строю в СССР, вполне четко и логично определило смысл процесса «правотроцкистского блока» как чудовищную провокацию, увенчавшую провокационные судебные дела предыдущих лет. Логика этого судилища была раскрыта в публикациях Л. Д. Троцкого и его последователей, а также эмигрантов-меньшевиков и деятелей Социалистического Рабочего интернационала.

Л. Д. Троцкий счел, что от этого процесса веяло запахом «гнили и зловония автократии». «Вот какую поразительную картину… вынужден дать Вышинский… Но здесь возникает затруднение! Тоталитарный режим есть диктатура аппарата. Если все узловые пункты аппарата заняты троцкистами, состоящими в моем подчинении, почему в таком случае Сталин находится в Кремле, а я в изгнании?»[1594]

В интервью, данном английской газете «Дейли экспресс» 6 марта, Троцкий очень тепло отзывался о Раковском в те годы, когда встречался с ним, назвав его блестящим оратором и писателем, завоевывавшим сердца откровенностью, человечностью, богатством своей натуры.

Один из лидеров эмигрантов-меньшевиков Р. А. Абрамович утверждал: «Перед лицом всего мира советская юстиция попыталась доказать, что Октябрьская революция была сделана руками германских, японских или австрийских шпионов – Раковского, Бухарина, Троцкого и др.»[1595]

Руководитель французских социалистов Л. Блюм писал: «Люди, которые еще недавно считались светилами советской истории, признают, что они совершали преступления, которые разумный человек не может понять и которые в действительности столь же невозможны, как и обвинения по предыдущим делам».[1596]

Наиболее убедительные опровержения обвинений, выдвигавшихся по адресу Х. Г. Раковского, звучали из уст тех британских и французских общественных деятелей, которые поддерживали с ним связь в период дипломатической работы в Лондоне и Париже. Адвокат Бертен заявил представителю газеты «Матен»: «Я не верю в признания обвиняемых. Я встречался с г. Раковским и знаю его. Этот человек не предатель. Думаю, что обвиняемые были вынуждены сделать эти признания под страхом ужасной судьбы, угрожавшей их родным и членам их семей».[1597] Социалист Северак, не раз встречавшийся с Раковским в минувшие годы, писал: «Я не могу поверить, что мой старый товарищ Раковский мог изменить делу, которому он посвятил всю свою жизнь. Я не могу принять, что этот человек предатель, что он оказывал услуги иностранному шпионажу, что он участвовал в заговоре против жизни Сталина или Горького».[1598]

Видный французский государственный деятель А. де Монзи, который также, как уже говорилось, близко знал теперешнего подсудимого, высказывался о его показаниях коротко и энергично: «Это – полное сумасшествие».[1599]

Журналист Э. Бюре, имя которого упоминалось во время допроса Раковского, сделал заявление для печати, указав, что во время его приезда в Москву в 1935 г. ему не было позволено встретиться с Раковским, вопреки данным предварительным обещаниям, и, таким образом, бессмысленный антисоветский разговор между ними физически не мог состояться. «Тогда у меня возникло болезненное предчувствие того, – продолжал Бюре, – что происходит ныне».[1600]

Показания Х. Г. Раковского опровергали и другие упомянутые им лица. М. Пейджет заявила, например, что встречалась с Раковским в Токио и в Москве в 1934 г., но в обоих случаях рассматривались лишь вопросы работы Красного Креста и не затрагивались политические темы, так как Пейджет занималась лишь благотворительностью.[1601] В свою очередь А. В. Александер сообщил прессе, что Раковского знал в качестве посла в Лондоне, что в России был лишь один раз, в июле 1935 г., но на этот раз с Раковским не встречался.[1602]

С известной осторожностью, чтобы не нарушить отношений с советскими властями, обвинение фактически опровергли многие западные журналисты, присутствовавшие на процессе. Корреспондент «Таймс», описывая сцену внезапного допроса Христиана Георгиевича перед повторным допросом Н. Н. Крестинского, назвал Раковского «самой благородной фигурой среди обвиняемых».[1603] У представителя лейбористской газеты создалось впечатление, что Раковский говорил на процессе, как профессор перед студентами, но что никакой здравый разум не может поверить сделанным признаниям.[1604] Впрочем, корреспондент другой британской газеты, фиксируя внезапный допрос Раковского, фактически пошел на поводу у обвинения, заявив, что показания Раковского – это черная неблагодарность, ибо Крестинский спас, мол, ему жизнь, добившись перевода ссыльного из Астрахани в Саратов.[1605]

Немаловажное, хотя и несколько преувеличенное соображение высказала одна из польских газет: «Его (Раковского. – Авт.) европейская культура была опасна для врагов этой культуры. На заседаниях в Генуе самый большой наплыв был в зале, когда с представителями печати говорил Раковский. Через него Советская Россия установила связь с Европой и вышла из изоляции. Теперь путем его уничтожения она возвращается к этой изоляции».[1606]

Внимательно следило за процессом в Москве болгарское посольство. Посол М. Антонов и первый секретарь Г. Левинсон, присутствовавшие на процессе, посылали в Софию политические письма, в которых содержались попытки, подчас, правда, поверхностные, дать анализ того, как проходил суд. Уже 1 марта Антонов изложил сообщение прокуратуры СССР о завершении следствия и, отметив, что к суду были привлечены два болгарина – Раковский и Казаков, информировал, в частности, что оба они жили в одном доме, и после ареста Раковского Казаков продолжал принимать в своей квартире его жену Александрину, то есть проявил «доблесть, которую в Советском Союзе не прощают».[1607]

Антонов позже подробно изложил допросы Раковского, обвинительное заключение, дал детальную биографическую справку о своем соплеменнике.[1608] Но тактику Раковского на процессе Антонову понять не удалось. «Наибольшее угодничество, – писал Антонов в свой МИД, – проявил Крыстю Раковский, который был фальшив от начала до конца и даже объявил себя чужаком в партии, как объявил чужаками и всех бывших троцкистских руководителей, в отношении которых партийное руководство допустило ошибку, доверив им в прошлом ответственные посты».[1609]

О процессе в Москве и особенно о месте Раковского на этом судилище подробно информировала болгарская печать различных политических направлений, особенно газеты «Дъга» и «Зора». Газету «Дъга» издавал Союз друзей кооперации, которым руководили социал-демократы. Газета стремилась отразить советские судебные процессы так, чтобы не допустить раскола как в своем кругу, так и в среде демократической общественности в целом. Поэтому по инициативе редакторов Г. Боршукова и Р. Крумова было решено публиковать без комментариев все сообщения, поступавшие по официальным советским каналам, но в то же время широко использовать информацию французского агентства Гавас и своего корреспондента в Париже болгарина Ами Бакалова – близкого родственника упоминавшегося видного коммуниста Георгия Бакалова. Редактор газеты Р. Крумов через пятьдесят с лишним лет вспоминал: «Откровенно говоря, мы, социал-демократическое руководство газеты, скептически относились к вине подсудимых. К тому же среди обвиняемых были двое болгар – личных знакомых болгарских социал-демократов. Янко Сакызов – один из основателей социал-демократического движения в Болгарии, который когда-то работал с Раковским, сказал мне: “Я хорошо знаю Крыстю – он не может быть шпионом”».[1610]

Следуя намеченной линии, газета «Дъга» исправно публиковала советские официальные сообщения, в частности о «самопризнаниях» Раковского, и в то же время поместила его портрет, биографические данные о нем, диаметрально противоположные образу «врага народа», опровержения агентства Гавас, французской и германской прессы.[1611] «Небезынтересно отметить, – писала газета, – что интернационалист Раковский всегда был добрым болгарином. Особенно хорошо это видно в книге “Арест и освобождение”». Опубликовав отрывки из этой книги Раковского, «Дъга» продолжала: в России началась «самая интересная последняя часть его бурной жизни революционера».[1612]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.