Феномен интеллигенции

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Феномен интеллигенции

Не говорит ли вам это…что мы имеем дело с одной из роковых тем, в которых ключ к пониманию России и её будущего?

Георгий Федотов. Трагедия интеллигенции

Где и когда родился этот загадочный российский феномен, и, главное, в чём его смысл?

Ох, и темна российская история! Какую дверь ни открой — пусть даже в самые недавние времена, — всюду неоднозначность в датах, сумрак в определении понятий и противоречивость в оценках. Даже такое крупное и значимое для России явление, как интеллигенция, удостоившееся тысяч научных статей и книг, до сих пор пребывает в тумане сплошных неясностей!

Начать с того, что никто не знает, когда она появилась на свет. Многие литераторы конца XIX — начала ХХ веков, подобно философу Георгию Федотову, полагали, что «по-настоящему, как широкое общественное течение интеллигенция рождается с Петром» [30. Т. 1. С. 79]. Почему именно тогда, обычно не объяснялось. Лишь изредка поминали, что не кто, иной как Пётр начал активно заботиться о появлении в России слоя образованных людей, отправляя отечественных недорослей учиться за границу, а те попутно нахватались там чужих, европейских, идей.

Однако многим авторам петровское отцовство в отношении российской интеллигенции казалось далеко не бесспорным. Некоторые, сами того не замечая, словно мимоходом, нарушали принятую датировку. Так, философ Сергей Булгаков в одной и той же статье сперва привычно назвал интеллигенцию «созданием Петровым», а затем вдруг определил в её духовные отцы Белинского [4. С. 45, 49], который принадлежал к гораздо более поздней исторической эпохе.

Без Петра, как и во многом в России, тут, конечно, не обошлось. Но, очевидно, правильнее говорить, что северный демиург, а ещё точнее — выстроенное им государство лишь дало толчок появлению интеллигенции. Вот как характеризует рождение этого важного социального явления Яков Гордин: «Первый император своими реформами разбудил в русском человеке — прежде всего, в дворянине и “вышедшем в люди" разночинце — понятие о своём достоинстве, о своём высоком долге и при этом поместил его в жёсткую структуру, основанную на всеобщем политическом рабстве. Это рождало мучительный духовный дискомфорт, который, усугубляясь в эпохи “либерального самодержавия" с их иллюзиями, порождал отчаянные попытки привести внутреннее самоощущение в соответствие с реальным общественно-политическим положением: мятеж декабристов, кровавый героизм народовольцев и так далее…» [11. С. 114].

Итак, будем считать, что определиться с отцовством удалось. А как всё-таки быть с датой рождения?

Одни историки говорят, что интеллигенция родилась в первой четверти XVIII века, то есть опять-таки при Петре I, другие — в конце того же столетия, третьи — в годы, предшествовавшие восстанию на Сенатской площади. Однако большинство современных исследователей всё же сходятся на том, что российская интеллигенция появилась в 1860-е годы, когда в связи с началом александровских реформ студенчество, а также представители так называемых интеллигентских профессий — учителя, вузовские преподаватели, врачи, инженеры, деятели искусства — образовали достаточно широкий, социально значимый слой общества. Именно в ту пору к основным сословиям — дворянам, почётным гражданам, купцам, мещанам, крестьянам — добавились те, кто не подходил под главные сословные рубрики и кого стали называть разночинцами.

Параллельные заметки. Обе крайние датировки служат ещё одним подтверждением старой истины: часто стереотипное мировосприятие свойственно не только массовому сознанию, но и специалистам-интеллектуалам.

В первом случае, как нетрудно догадаться, трафаретка наложилась на аксиоматичную формулу, согласно которой все основные приметы новой России возникли при Петре и спор может идти лишь о том, чего в этих приметах больше — положительного или отрицательного. Во втором случае отчётливо проявилась впитанная со школьной и студенческой скамьи ленинская схема, определяющая 60-е годы XIX века как начало второго этапа в развитии русского революционного движения. Неслучайно сталинский краткий курс «Истории ВКП(б)», а вслед за ним и все издания «Истории КПСС» начинались именно с этого десятилетия.

Ещё более запутанная история произошла со словом «интеллигенция».

Не так давно считалось, что слово это придумал Пётр Боборыкин. Тем более Пётр Дмитриевич и сам в начале ХХ века не без гордости вспоминал: «…в 1866 г. в одном из своих критических этюдов я пустил в обращение в русский литературный язык или жаргон. слово интеллигенция. т. е. самый образованный, культурный и передовой слой общества известной страны» [18. С. 384]. Действительно, в первом издании словаря Владимира Даля (1865) такого слова не было, оно появилось лишь во втором издании и почти дословно повторяло боборыкинскую трактовку.

Однако ещё в 1836 году, то есть в том самом, когда Боборыкин — бывают же такие совпадения! — появился на свет Божий, Василий Жуковский, описав в своём дневнике ужасный пожар в балагане Лемана близ Адмиралтейства, возмущённо добавил: «Через три часа после этого общего бедствия, почти рядом с местом, на коем ещё дымились сожжённые тела 300 русских… осветился великолепный Энгельгардтов дом, и к нему потянулись кареты, все наполненные лучшим петербургским дворянством, тем, которое у нас представляет всю русскую европейскую интеллигенцию (курсив мой. — С. А.); никому не пришло в голову (есть исключения), что случившееся несчастье есть общее; танцевали и смеялись и бесились до 3-х часов и разъехались, как будто ничего и не было. И для чего съезжались: для того, что бывает ежегодно. И у Мещерских был вечер. были танцы; и С.Н. Карамзина, тридцатилетняя дева, танцевала со своею обыкновенною жадностью, и даже смеялась, когда я сказал ей, что считаю непристойным бал дворянский.» [14. Т. 4. С. 671]. Иначе говоря, за тридцать лет до самого плодовитого русского писателя и за сорок пять до автора «Толкового словаря живого великорусского языка» Жуковский уже употребил слово «интеллигенция», причём вложил в него не только обозначение наиболее образованной части общества, но и требование её нравственной чистоты!

Параллельные заметки. Аналогичный факт, но как пример открытой антиинтеллигентности, тогда же занёс в записную книжку Пётр Вяземский: «Вскоре после бедственного пожара в балагане на Адмиралтейской площади… кто-то сказал: “Слышно, что при этом несчастьи довольно много народу сгорело".

— Чего “много народа”! — вмешался в разговор департаментский чиновник, — даже сгорел чиновник шестого класса» [7. С. 192].

Так что же, выходит, Боборыкин присвоил себе чужую славу? Собратья по перу, недолюбливая Петра Дмитриевича за всезнайство и «надпартийность», частенько обвиняли его в чрезмерной литературной плодовитости, скороспелых и поверхностных суждениях, чрезмерном увлечении бытописательством, однако профессиональную порядочность Боборыкина никто и никогда не ставил под сомнение.

Скорей всего, в середине 1830-х годов слово «интеллигенция» мимолётно возникло в определённых кругах столичного высшего света и очень быстро, по каким-то неясным для нас причинам, исчезло. Затем оно вновь появилось уже в начале 1860-х, но в статьях — Ивана Аксакова, Петра Ткачёва, Николая Шелгунова… По всей видимости, заслуга Боборыкина в том, что он, включив слово «интеллигенция» в свои романы «В чужом поле» (1866) и «Жертва вечерняя» (1868), вывел его из публицистических статей в обиходную речь. Особенно большую роль в этом отношении сыграл второй боборыкинский роман, в котором заветное слово упоминалось довольно часто и который, благодаря смелым сценам (вплоть до описаний эротических оргий), критикующим нравы аристократического общества, имел скандальный, а потому широкий успех [32. С. 66–78].

Если слово «интеллигенция» в нынешнем его значении завоёвывало своё место в русском языке на протяжении по крайней мере пяти десятилетий XIX века, то, надо думать, и сама интеллигенция вряд ли могла возникнуть в одночасье. Такие крупные социальные явления не образуются одномоментно, революционным способом; они вырастают долго, исподволь.

Параллельные заметки. Академик Дмитрий Лихачёв называл первыми интеллигентами в одном случае князя Андрея Курбского [24. С. 33], в другом — Максима Грека, «человека итальянской и греческой образованности, до своего монашества носившего имя Михаила Триволиса и принадлежавшего к учёному кругу Альда Мануция» [25. С. 378]. ««В России, — уточнял Дмитрий Сергеевич, — <Максим Грек> подвергался гонениям, находился в заключении и был причислен к лику преподобных только после своей смерти. Своей жизнью на Руси он прочертил как бы путь многих и многих интеллигентов» [25. С. 378].

Однако, надо думать, были интеллигенты на Руси и прежде — среди средневековых монахов-летописцев, религиозных просветителей…

Тем не менее первая по-настоящему значимая плеяда интеллигентов появилась, лишь начиная с царствования Екатерины II. Александр Радищев с его «Я взглянул окрест меня, душа моя страданиями уязвлена стала» олицетворял собой любовь и сострадание страждущему народу. Николай Новиков, неутомимый издатель и книжник, — просветительство. Пётр Чаадаев, первый наш философ, с его кредо ««Слава Богу, я всегда любил своё отечество в его интересах, а не в своих собственных» — склонность к размышлениям о судьбах Родины. Павел Пестель, создатель ««Русской Правды», — стремление к революционному переустройству общества. Николай Карамзин — кабинетного учёного, мечтающего логикой своих исторических трудов вразумить и смягчить высшую власть. Наконец, Александр Герцен — диссидентский дух и борьбу с властями силой свободного слова.

Да, интеллигенты в России были всегда. Но вот интеллигенции долгое время не было, потому что каждого окружала всего лишь малая горстка друзей-единомышленников, которая ещё не способна была образовать свой особый социокультурный пласт. Или, как называла этот феномен историк Вера Лейкина-Свирская, ««разнородный социальный слой» [21. С. 3].

Вслед за некоторыми моими земляками — например, философом Моисеем Каганом [17. С. 80] или писателем Михаилом Кураевым [20. С. 136] — я рад был бы сказать, что интеллигенция возникла в Петербурге и именно он породил этот уникальный тип личности. Однако в действительности она вызревала далеко не только в северной столице. Интеллигенция формировалась в декабристских тайных обществах, литературных гостиных, университетах, редакциях «толстых» журналов, кружках Аксаковых, Т. Грановского, В. Белинского, А. Герцена, М. Петрашевского, а также в десятках других кружков, которые в 18201840-е годы, наряду с Петербургом, широко распространились в Москве, Казани, Киеве, Харькове… Все эти группы, несмотря на разную идейную приверженность и эстетические вкусы своих организаторов, развивались по одной и той же схеме. Начинали с разговоров о высоком искусстве, литературе, а заканчивали горячими дискуссиями на темы политической философии и мечтами о скорейшей отмене крепостного рабства, цензуры, учреждении гласного суда…

* * *

С тех давних пор слово «интеллигенция» обросло множеством определений. Столичная и провинциальная, городская и сельская, творческая и научно-техническая, купеческая и армейская, мелкобуржуазная и народная, либеральная и консервативная, рабочая и крестьянская, старорежимная и советская, чиновная и партийная, трусливая и гнилая, в шляпе и в очках, — какой только интеллигенции у нас не было и нет!

Разноречивость всех этих и уйма других эпитетов наглядно свидетельствует: в общественном сознании отсутствует ясное представление о том, что же представляет собой столь значимое явление. Одни убеждены, что это сливки общества и вообще лучшее, что было создано российской нацией. Другие, наоборот, относятся к интеллигенции презрительно, враждебно, даже с ненавистью. Этот разброс в суждениях существовал всегда. Негативно относился к интеллигенции, например, Лев Толстой: достаточно вспомнить первые страницы «Войны и мира», на которых в самых иронических тонах описываются гости салона Анны Павловны Шерер, где, как знал Пьер Безухов, была «собрана вся интеллигенция Петербурга» [29. Т. 4. С. 17]. Ещё критичнее был настроен Фёдор Достоевский: в его восприятии интеллигенты — «чужой народик… очень маленький, очень ничтожненький» и совершенно не нужный России [33. С. 205].

Интересно проследить, как изменялось это понятие в наиболее популярных толковых словарях русского языка. Само слово «интеллигенция», несмотря на коренные перемены общественного строя, неизменно оставалось в шорах социологизированной заданности. Владимир Даль, 1881 год: «…разумная, образованная, умственно развитая часть жителей». Дмитрий Ушаков, 1935 год: «…общественный слой работников умственного труда, образованных людей». Сергей Ожегов, 1970 год: «…социальная прослойка, состоящая из работников умственного труда, обладающих образованием и специальными знаниями в различных областях науки, техники и культуры». А вот слово «интеллигент» под ударами политического молота пережило несколько принципиальных трансформаций. У Даля этого слова ещё не было. По Ушакову, оно обозначало человека, «социальное поведение которого характеризуется безволием, колебаниями, сомнениями (презрит.)», а по Ожегову — это и вовсе нечто нейтральное: просто «человек, принадлежащий к интеллигенции».

Ёмкой и точной формулы, определяющей, что же такое интеллигенция и интеллигент, — нет до сих пор. По всей вероятности, это объясняется тем, что оба понятия до сих пор пытаются оценивать с прежних, социологизированных, позиций. Между тем идентифицировать интеллигенцию в рамках социологии невозможно: она не является ни классом, ни сословием, ни социальным слоем или социальной группой.

…Вернёмся к Петру I, истоку новой российской истории. Именно он заложил основание той раздвоенности, которая по сей день определяет характер всего нашего Отечества: с одной стороны, ориентир на западный уровень развития экономики, науки, техники, бытовых стандартов, а с другой — организация государственного устройства по нормам восточной деспотии. Это противоречие со временем и породило относительно широкие, устойчивые круги людей особого, до той поры невиданного типа сознания и душевной организации.

По своему образованию, мировосприятию, жизненным идеалам они являлись европейцами, но в России с её азиатскими социально-государственными институтами для них не было места. В Европе первой половины и середины XIX века способный, энергичный, ищущий общественного признания интеллектуал мог найти своё призвание в политике (в парламенте страны, выборном собрании родного края, городском муниципалитете), в одном из общественных движений (в рядах тред-юнионистов, феминисток) или в какой-либо свободной профессии (музыканта, художника, частного врача, адвоката). В Российской империи такие возможности были мизерны или вообще отсутствовали. В стране, продолжавшей жить по средневековому укладу, когда неписаные законы могущественнее официальных, когда преимущественная часть населения находится в рабстве, когда личность и частная собственность не имеют никакой действенной защиты перед всесильной властью и верховный феодал безраздельно царствует над телами и душами всех своих подданных, вплоть до приглянувшейся ему чьей-то дочери или жены, — в такой стране не было да и не могло быть ни независимого «третьего сословия», которое всё сильнее цементировало устойчивость европейской государственной модели, ни социально-политической жизни в её цивилизованном понимании.

«В России не служить — значит не родиться. Оставить службу — значит умереть», — так характеризовал существование при Николае I цензор, профессор Санкт-Петербургского университета Александр Никитенко [27. Т. 2. С. 245]. Но и к концу столетия ситуация не претерпела принципиальных изменений: вспоминая события рубежа 1890-х годов, Александр Бенуа отмечал, что «существование людей нашего круга вне государственной службы как-то не мыслилось (если они не имели какой-либо художественной или специальной профессии)» [2. Т. 1. С. 628]. Таким образом, неразвитость рынка труда, в том числе интеллектуального, вынуждала мыслящих людей к служебной и материальной зависимости от государства. Многие интеллигенты волей-неволей оказывались в двусмысленном положении: они критиковали и ненавидели ту самую власть, которой вынуждены были служить, чтобы не помереть с голода.

До начала Великих реформ, по большому счёту, перед русским интеллектуалом на общественном поприще были открыты только два пути: преподавательская деятельность в университете и литературно-журналистское творчество. И не удивительно, что часто, скажем, на лекцию историка Тимофея Грановского собиралась чуть не половина Москвы, а статьи Виссариона Белинского, едва не вырывая друг у друга из рук, петербуржцы зачитывали буквально до дыр. Профессора, литературные критики, публицисты, прозаики и поэты — многие из них в глазах думающей части общества оказывались прежде всего общественными деятелями, а наиболее талантливые — кумирами, чьё каждое слово воспринималось, как откровение. Позже Василий Розанов заметил, что многие отечественные интеллигенты XIX века, от литераторов до бомбистов, — это фактически неудавшиеся политики [28. С. 50–52].

Реформы Александра II отменили крепостное право и ввели отдельные институты демократического общества — земство, открытый суд с участием адвокатов и присяжных, ослабление цензуры в печати и книгоиздании, частичную автономию университетов (выборность ректора и деканов, расширение прав профессорской корпорации)… Можно было ожидать, что теперь интеллигенция — это искусственное образование в искусственно созданной модели государства — мало-помалу станет исчезать, найдя, в конце концов, более естественное применение своим силам. Однако этого не произошло. Потому что реформы коснулись только социально-экономических аспектов жизни России, но вплоть до 1905 года почти не затронули политический её уклад, в частности не разрешили создание политических партий. К тому же реформирование фактически охватило лишь средние этажи государственного здания, тогда как верхние его этажи (высшая власть) и нижние (в первую очередь, крестьянство, перешедшее из помещичьей кабалы в кабалу мирской общины), тоже не претерпели существенных изменений.

Да и само общество не знало толком, что делать с объявленными вдруг свободами — как с ними жить, как ими распоряжаться и как их развивать. Аналогичную картину мы сами переживали в конце 1980-х — начале 1990-х годов, когда вдруг распахнулась дверь советского собачника, и все ринулись наружу, не понимая в общей эйфории, чем отличается свобода от воли.

Ну, а после того как на престол взошёл следующий царь, Александр III, политические преобразования прекратились, страну «подморозили». Впрочем, эти две фазы — «оттепель» и «заморозки» — ещё со времён Екатерины II и вплоть до наших дней, сменяя одна другую, неизменно формировали замкнутую цикличность российской истории. Именно эта циклическая неизменность и обусловила столь долгую жизнь нашей интеллигенции — уникального слоя людей, которых объединяла общая система культурных и морально-нравственных ценностей.

* * *

Лишённая возможности полноценно реализовать свои интеллектуальные, творческие, а в иных случаях и политические амбиции, интеллигенция с самого начала пыталась найти себя. Одна её часть пошла в идейно-духовное услужение властям, утеряв тем самым свою оппозиционность — важнейший признак истинной интеллигенции. Другая, наиболее многочисленная, — заняла нишу мировоззренческого и морально-нравственного противостояния государству. Интеллигенция родилась как альтернатива российской власти, а потому она уже по рождению своему всегда была оппозиционна. Причём сразу и навсегда по всему фронту: в политике, экономике, культуре, искусстве, образовании… И закономерно, что камнем преткновения в отношениях интеллигенции и власти неизменно оставалось восприятие таких базовых понятий, как «свобода», «независимость личности», «общественный долг», «вина и ответственность».

«…Жалкая нация! — нация рабов — снизу доверху, все сплошь рабы.» — эта крылатая фраза Николая Чернышевского из неоконченного романа «Пролог» [31. Т. 13. С. 197], над которым автор работал в конце 1860-х годов, по сути, была адресована уже прошлому. Интеллигенция стала той стратой российского общества, которая первой духовно порвала с рабством.

Служить противовесом авторитарному режиму не только ответственно, но также высокая честь, в иные времена даже увенчанная ореолом героизма. Однако эта почётная роль таила в себе опасную ловушку. Отсутствие чёткого социального статуса, вынужденная оторванность от практической общественной деятельности, запрет на публичный обмен мнениями, крайне узкий круг себе подобных в сравнении с огромной армией верных охранителей государства и миллионами безгласных подданных — всё это придавало интеллигенции самые противоречивые качества: одновременно притягивающие и отталкивающие, возвышенные и низменные… Или, проще говоря, — положительные и отрицательные.

Положительные качества. Мужество перед лицом физических и духовных репрессий, а также готовность подчинить личные интересы — вплоть до самопожертвования — общему делу. Постоянное ощущение своего общественного и личного долга, обострённое чувство гражданственности. Активная жизненная позиция. Интеллектуальная независимость, внутренняя свобода. Превосходство духовного, нравственного начала над материальным; как сказал Фазиль Искандер, «настоящий интеллигент — это человек, для которого духовные ценности обладают материальной убедительностью, а материальные ценности достаточно призрачны» [15. С. 248]. Способность думать и бороться за лучшие условия жизни других людей, зачастую совершенно незнакомых. Повышенное чувство добра и сострадания, которое Фёдор Достоевский в своей «Пушкинской речи», говоря о русском народе, назвал даром «всемирной отзывчивости» [13. Т. 26. С. 145]. Обострённое чувство вины и ответственности, причём не только за себя, но и за всё общество. Бескорыстие. Толерантность: отсутствие ксенофобии и сословных предрассудков, уважительное отношение к мнению оппонента, а также к чувствам представителей других религий. Деликатность. Альтруизм. Неумение командовать и выполнять чужие команды. Скромность в самооценке: к примеру, истинный интеллигент никогда не может назвать себя интеллигентом, ибо, по его понятиям, люди этого круга обязаны соответствовать самым высоким требованиям. Непритязательность в быту — в одежде, в убранстве жилища, в питании, в поведении. Причём поведенческая скромность в непременном сочетании с правилами хорошего тона и строгом соблюдении лексических приличий. Стремление к интеллектуальному и культурному обогащению. Как заметил Дмитрий Лихачёв, «восприимчивость к интеллектуальным ценностям, любовь к приобретению знаний, интерес к истории, вкус в искусстве, уважение к культуре прошлого, навыки воспитанного человека, ответственность в решении нравственных вопросов и богатство и точность своего языка — разговорного и письменного — вот это и будет интеллигентность» [22. С. 480]. При этом, по словам Моисея Кагана, «речь идёт не только и даже не столько об особой потребности в искусстве, о высоком уровне художественного вкуса, сколько о широте, даже универсальности действия эстетических критериев как регуляторов деятельности, поведения, общения» [16. С. 309].

Отрицательные качества. Чрезмерная политизированность, причём даже в тех случаях, когда декларируется аполитичность. Недостаточное ощущение реальности, склонность к утопизму. Убеждённость в том, что мир возможно в кратчайший срок изменить к лучшему — то ли с помощью культуры и искусства, нравственно-эстетического совершенствования, то ли путём социальной революции. Подмена реальной заботы и сострадания к близким стремлением помочь большим сообществам, которые к тому же зачастую находятся на недосягаемом удалении. Отсутствие правового сознания и неуважение к праву. Презрение и спесь по отношению к так называемому мещанству — тем, кто, по мнению интеллигентов, не желает приобщаться к высокой культуре и погряз в меркантильности. Неприятие богатства как такового, а равно и средств его достижения, включая любой вид предпринимательства. Подчас доходящий до воинственности атеизм. Житейская непрактичность.

Параллельные заметки. Есть ещё одно неотъемлемое качество интеллигенции — сознание избранности своего круга. Многие авторы не раз иронизировали над этим качеством, сравнивая его с чем-то подобным кастовости или даже средневековому рыцарскому ордену. Ну, а если, отбросив иронию, попытаться всё же понять природу этого явления?..

Прежде Россия знала две культурно-интеллектуальные элиты — боярство и постепенно сменившее его дворянство. Интеллигенция стала третьей по счёту аристократией. Однако, в отличие от двух предыдущих, она не являлась каким-либо сословием, не имела никаких материальных и должностных выгод и привилегий, а принадлежность к ней не была ни наследуемой, ни пожизненной. Больше того, приобщение к интеллигенции всегда предполагало максимум ответственности и минимум прав, да к тому же таило в себе немало опасностей со стороны всесильной власти, которая боялась, ненавидела и всячески стремилась уничтожить любую оппозицию.

Интеллигенция — самая странная из всех аристократий в истории человечества. Не желая иметь ничего общего с официальной властью, она стала властью неофициальной — интеллектуально-нравственной, то есть той, которая царит над умами и душами. Её единственными средствами управления всегда оставались только слово и личный пример.

Вполне естественно, что при отсутствии традиционных атрибутов отличия аристократии интеллигенция просто вынуждена была выработать в себе ощущение собственной особости, даже исключительности. Оно помогало уцелеть, не раствориться в общей массе. Так на протяжении многих веков внутреннее ощущение богоизбранности (то есть ответственности своего народа перед Всевышним) помогало иудеям сохранить свою религиозную и национальную идентификацию.

Российская интеллигенция всегда была глубоко чужда не только «верхам», но и «низам», оставаясь изгоем в собственном отечестве. И те и другие обычно воспринимали её как чужака: в лучшем случае — с непониманием, а чаще — с презрением и даже с ненавистью.

Сергей Витте, чьи «Воспоминания» уже не раз цитировались в этой книге, писал: «…князь Мирский (П. Святополк-Мирский, в 1904–1905 годах — министр внутренних дел. — С. А.) мне говорил, что. раз за столом кто-то произнёс слово “интеллигент", на что государь (Николай II. — С. А.) заметил: “Как мне противно это слово”, — добавив, вероятно саркастически, что следует приказать академии наук вычеркнуть это слово из русского словаря» [6. Т. 2. С. 328]. Дело было не только в личности последнего российского царя. Точно также во второй половине XIX — начале ХХ века воспринимало интеллигенцию большинство родового дворянства. Отношения с так называемым простым народом тоже складывались не лучшим образом. До большевистского переворота интеллигенция свято считала народ мучеником и готова была сражаться за его счастье, жертвуя собой. Но народ не понимал и не принимал этих жертв, упорно называя своих защитников «АНТИллингенцией».

И всё-таки, несмотря на окружающую интеллигентофобию, несмотря на свою чуждость всем прочим кругам российского общества, интеллигенция оставалась плотью от плоти того народа, из недр которого вышла. Поэтому неудивительно, что с самого начала её главными свойствами являлись три неотъемлемые черты российского национального характера, которые во многом определили трагизм новой и новейшей истории нашего Отечества.

Во-первых, это — одержимость той или иной идеей в сочетании со склонностью к мечтательности. Сначала интеллигенция была зачарована постулатами немецких идеалистов — Шеллинга, Фихте и, в особенности, Гегеля. Потом всей душой уверовала в пророков социализма — Оуэна, Сен-Симона, Фурье — и, наконец, пришла к Марксу, чью философию грядущего коммунизма провозгласила «единственной подлинно научной». Таковы были наиболее крупные концепции, но, кроме них, в том же XIX веке мыслящая часть российского общества переболела вдобавок идеями Руссо, материализмом Фейербаха, политэкономией Милля, социологией Прудона, позитивистской психологией Спенсера, а параллельно — контианским позитивизмом, дарвинизмом, неомедиевизмом, анархизмом… В результате, как подметил Михаил Гершензон в статье «Творческое самосознание», история отечественной общественной мысли в XIX веке представляла собой «не. этапы внутреннего развития, а. периоды господства той или другой иноземной доктрины» [8. С. 94–95].

Да, почти все социально-философские концепции приходили в Россию из Европы. Но если там они обычно оставались уделом лишь избранной кучки студентов, учёных или фанатиков, а потом благополучно умирали, то здесь превращались в символ веры и обретали силу политической идеологии. Некоторые более поздние западные исследователи объясняли столь неожиданный эффект тем, что Россия в те поры не имела собственных мыслителей и, вообще, являлась чуть ли не интеллектуальной пустыней. В частности, такой вывод сделал Исайя Берлин в статье «Обязательства художника перед обществом»: «…отсталые в культурном плане регионы часто принимают новые идеи со страстным, порой некритическим энтузиазмом и вкладывают в них такие эмоции, такую надежду и веру, что в своём обновлённом, концентрированном, упрощённом до примитива варианте идеи эти становятся гораздо величественнее, чем раньше на своей родине, где их со всех сторон толкали и теснили другие доктрины и среди множества течений не было ни одного неопровержимого» [3. С. 34–35]. Автор, видимо, запамятовал, что у России уже тогда — правда, далеко не в обилии — имелись свои философы и даже свои философские учения (достаточно назвать Петра Чаадаева, славянофилов) и что вряд ли можно именовать «отсталым в культурном отношении регионом» страну, которая в том же столетии дала целые плеяды выдающихся поэтов, прозаиков, живописцев и композиторов мирового уровня.

Нет, дело было в другом. Действительно, при всём обилии талантов Россия всегда испытывала острый дефицит мыслителей со своей собственной, качественно новой философской системой. Видимо, такова особенность отечественного творческого мышления. Оно движется не от философской идеи к образу, как это всегда было свойственно европейцам с их университетским образованием, которое восходит к античному миру, где философская мысль считалась вершиной творчества. Российские мыслители шли, наоборот, от образа к философской идее, в соответствии с византийской традицией, заложенной некогда на Руси авторами летописных повестей. Поэтому наша философия долгое время выливалась не в научные трактаты, а художественную литературу.

Нельзя забывать и о том, что мыслящая часть российского общества XIX века, в отличие от европейцев, жила в атмосфере жёсткого авторитаризма, иначе говоря — в духовно-интеллектуальной тюрьме. А в тюрьме, за неимением реальной действительности, живут воображением: тут подлинные проблемы заменяются фантазией и одно стихотворение, песня, коротенькое письмецо, принесённые с воли, воспринимаются как важнейшие события жизни. Неслучайно наряду с идеями фетишизировались в России XIX века и народ — «чистый, добрый, мудрый, страждущий под ярмом царизма и готовый моментально пробудиться к новой жизни, едва только откроется перед ним светлая дорога к свободе», и революция, которая сразу «установит всеобщее равенство, братство и счастье». С такой истовой страстью только некогда Пётр I фетишизировал создаваемое им государство.

Параллельные заметки. Интеллигенция была одержима не одними лишь философскими или революционными идеями. Являясь плотью от плоти как своего народа, так и того режима, в котором ей довелось родиться и вырасти, она к тому же нередко болела теми же мифами, что и всё российское общество. Вот всего один, но весьма характерный исторический штрих, иллюстрирующий это свойство. Павел Милюков, либерал и профессиональный историк, который написал немало критических строк об экспансионистской внешней политике Петра I, в реальной политике как лидер кадетской партии и сам оказался приверженцем того же российского империализма. Весной 1915-го, когда уже большинство думающей России явственно ощущало приближающееся крушение государства, Милюков упрямо продолжал заявлять прессе, что России необходимы проливы и Константинополь» [9. С. 137; 26. С. 105].

Во-вторых, это — максимализм в мыслях и действиях. Известный постулат «кто не с нами, тот против нас» задолго до большевиков укрепился именно в интеллигентской среде. Даже в кругах либерально-умеренной интеллигенции было принято делить всех на своих и чужих, без серединок. При этом малейшие отступления от принятого — хотя и неписаного — кодекса считались предательством, равнозначным измене в военном сражении. Тот же Исайя Берлин в статье «Рождение русской интеллигенции» с ироничным недоумением отмечал: «Докажи кто-нибудь, что Бальзак шпионил в пользу французского правительства, а Стендаль был замешан в биржевых махинациях, это известие, вероятно, опечалило бы их друзей, но вряд ли бросило бы тень на статус и дар самих художников. А вот среди русских авторов, будь они уличены в занятиях такого рода, вряд ли хоть один усомнился бы в том, что подобный поступок перечёркивает всю его писательскую деятельность» [3. С. 27]. Да что там финансовые махинации или шпионаж в интересах чужого государства — всего одна неосторожная фраза, подвергающая сомнению чистоту риз «простого народа», благотворную роль грядущей революции или необходимость социального направления в отечественной литературе, неминуемо губили реноме писателя, критика, историка, даже скромного интеллигента, далёкого от публичной деятельности!

Но опять-таки — суть не в самом факте явления, которое и без того достаточно известно, а в попытке понять его. На самом деле эта, максималистская, черта российской интеллигенции тоже имела свои исторические корни. С одной стороны, такова была русская традиция: в безграмотной стране, где исстари культура гнездилась лишь в православных обителях — храмах и монастырях, всякий образованный человек, прежде всего пишущий, являлся своего рода миссионером, который проповедовал Божьи заповеди, и сам его религиозный сан требовал строжайшей приверженности постулатам вероучения. С другой стороны, нетерпимость к внутреннему инакомыслию была продиктована всё той же ролью морально-нравственной и политической оппозиции, которую с самого начала вынуждена была принять на себя значительная часть интеллигенции, вступив в перманентную войну с правящим режимом.

Параллельные заметки. Обычно об этом стыдливо умалчивается, но не только российская власть, а также и сама интеллигенция всегда не терпела диссидентства. Любое публичное высказывание, противоречащее идеологии одного из интеллигентских сообществ, будь то славянофилы или западники, либералы или консерваторы, неминуемо влекло за собой изгнание из рядов. Вероотступнику не подавали руки, его всячески игнорировали и даже подвергали травле. В лучшем случае он мог перейти в другую корпорацию, в худшем — остаться абсолютным изгоем.

И опять-таки — интеллигентский максимализм имел глубокие народные корни. «Совершенно правы те, кто говорит о склонности русских к крайности во всём… — писал Дмитрий Лихачёв в статье «Об интеллигенции». — Это предпочтение крайностей во всём в сочетании с крайним же легковерием, которое вызывало и вызывает до сих пор появление в русской истории десятков самозванцев, привело и к победе большевиков. Большевики победили отчасти потому, что они (по представлениям толпы) хотели больших перемен, чем меньшевики, которые якобы предлагали их значительно меньше. Такого рода доводы, не отражённые в документах (газетах, листовках, лозунгах), я тем не менее запомнил совершенно отчётливо. Это было уже на моей памяти» [23. С. 209].

И, наконец, в-третьих, это — крайнее нетерпение в осуществлении задуманного. Какая бы идея ни овладевала умами тех или иных кругов интеллигенции позапрошлого столетия, почти всякий раз возникала целая когорта энтузиастов, которые тут же пытались осуществить эту идею на практике. Увлечение фурьеристским учением порождало создание трудовых коммун, надежды на скорую крестьянскую революцию — хождение в народ и распространение прокламаций, одержимость идеями индивидуального террора — охоту на высших государственных чиновников… Все эти усилия всякий раз заканчивались полнейшим провалом. Поселяне, не желая жить и работать коммунистическим стадом, разбегались, ломали инструменты и сжигали просторные фаланстеры-общежития, в которых им надлежало жить вместо родных тёмных и грязных изб. Разбрасываемые с превеликим трудом и опасностями прокламации крестьяне приспосабливали для бытовых нужд, а чаще передавали в руки полиции, причём вместе с самими агитаторами. На место убитых градоначальников, министров или самого царя заступали другие. И всё-таки каждая следующая идея находила новых, не менее многочисленных сторонников, страстно убеждённых в правоте своего дела и столь же страстно стремящихся поскорей воплотить мечту в реальность. Те, кто вслед за историком Николаем Костомаровым могли с гордостью сказать о себе: «Я считаю путём к достижению свободы научный труд и развитие гражданского долга.» [19. Т. 7. С. 80], чаще всего, к сожалению, составляли меньшинство отечественной интеллигенции.

Желание как можно скорее перейти от революционной теории к практике, чтобы уже завтра — и никак не позже! — «взошла заря народного счастья», тоже вполне объяснимо. Основную часть интеллигенции XIX века составляли дети провинциальных священнослужителей («поповские дети»), мелких чиновников, небогатых помещиков, торговцев средней руки, ремесленников. Иными словами — интеллектуалы в первом поколении, которые в короткий срок овладели культурой, но весьма поверхностно. Это были «интеллектуальные нувориши». Им казалось, что если они сумели — в считаные годы и своими собственными силами — выскочить из абсолютного бескультурья, нищеты и бесправия, то и весь народ может совершить такой же прыжок. Больше того, внутренний долг настоятельно требовал, чтобы именно они, молодая интеллигенция («если не мы, то кто же? помогли народу в этом великом преобразовании. По сути, экстремистское крыло интеллигенции (народовольцы-террористы, эсеры, большевики) боролись с той государственной властью, которую выстроил Пётр I, но сами при этом были плоть от плоти Петра, такого же нетерпеливого максималиста и экстремиста. Впрочем, всё же «чернышевских было куда меньше, чем пыпиных» [16. С. 329].

… И ещё одно важное обстоятельство: нетрудно заметить, что в характеристике интеллигенции как социокультурного феномена заложена его биполярная сущность: это явление, с одной стороны, социальное, а с другой — морально-нравственное. Конечно, выше перечисленные отрицательные качества и черты трудно назвать морально-нравственными, но не будем забывать — эти свойства интеллигенции, как правило, были проникнуты возвышенным идеализмом и личным аскетизмом.

* * *

Одержимость идеей, крайний максимализм и нетерпение в достижении цели — всё это свойственно не только самой интеллигенции, но испокон веку было присуще всей российской нации. Когда такие черты встречаются у рядовых членов общества или руководителей невысокого ранга, это весьма болезненно для окружающих. Но когда они проявляются у первых лиц государства, это оборачивается всенародной трагедией. Конечно, я имею в виду прежде всего Петра I, Ленина и Сталина. Прямые результаты их деятельности — геноцид, массовые чудовищные поражения социальной психики, переход всей нации с магистрального пути развития мировой цивилизации на окольно-тупиковые.

Впрочем, многие полагают, что Ленин и Сталин — прямое порождение деятельности интеллигенции, а потому именно на ней лежит вина за трагедию Октября 1917-го и последующих семидесяти четырёх лет советской власти. Ведь кто, как не интеллигенты, являлись главной движущей силой политических партий конца XIX — начала XX века, да и все концепции революционного переустройства России — разве не плоды интеллигентского ума?

Впервые этот один из двух сакраментальных вопросов русской истории — «Кто виноват?» — встал перед интеллигенцией в 1909 году; причём она же его себе и адресовала. Весной того года вышли «Вехи. Сборник статей о русской интеллигенции», авторами которого выступили семь уже хорошо известных философов, экономистов, публицистов, юристов — Николай Бердяев, Сергей Булгаков, Михаил Гершензон, Богдан Кистяковский, Пётр Струве, Семён Франк и Александр Изгоев.

Несмотря на то что книга, в общем-то, доступна лишь весьма подготовленному читателю, её появление произвело эффект разорвавшейся бомбы, и она почти сразу вышла вторым изданием. Уже меньше чем через год в газетах и журналах было опубликовано свыше 220 статей, рецензий и различных откликов. В том же 1909-м увидели свет «контрвеховские» сборники «В защиту интеллигенции» и «По вехам. Сборник об интеллигенции и “национальном лице"», а на следующий год ещё два — «Интеллигенция в России» и «"Вехи" как знамение времени». И это, не считая десятков публичных диспутов, которые почти всякий раз проходили в Петербурге и Москве при широком стечении интеллигентской аудитории. В числе наиболее известных оппонентов «веховской» семёрки оказались самые разные личности — лидеры кадетов Павел Милюков и князь Дмитрий Шаховской, глава эсеров Виктор Чернов и руководитель большевиков Владимир Ленин, историк Александр Кизеветтер и философ князь Евгений Трубецкой, архиепископ Антоний Волынский, писатели Лев Толстой, Андрей Белый, Дмитрий Мережковский, Корней Чуковский и многие другие.

Критика, которой авторы «Вех» подвергли отечественную интеллигенцию, основываясь на итогах первой русской революции и других крупных политических событиях первого десятилетия ХХ века, в той или иной степени сохранялась в центре общественного внимания и в последующие годы, даже в последующие эпохи, вплоть до нашего времени. При этом идеологические позиции участников этого до сих пор не завершившегося диспута остаются в целом неизменными: право-патриотическое крыло всегда критиковало интеллигенцию, стараясь доказать, что она сыграла и продолжает играть самую пагубную роль в истории России, а либерально-демократическое, наоборот, защищало интеллигенцию, утверждая, как Максим Горький, что это «самое крупное, что создано Русью на протяжении всей её трудной и уродливой истории, эти люди были и остаются поистине мозгом и сердцем нашей страны» [12. С. 257].

Водораздел в споре, конечно же, проходил — да и сегодня проходит — по основной оси, вечно разделяющей российскую интеллигенцию: славянофилы — западники.

Так, с точки зрения славянофилов, западники изначально навязывали России чуждые ей европейско-американские идеи и жизненные принципы: демократическое равенство взамен исконно русского поклонения царю как наместнику Бога на земле, индивидуализм взамен традиционной общинности, меркантильно-буржуазную безнравственность взамен православной духовности и т. д. Ведь именно эти и прочие чуждые русскому человеку идеологии брали на вооружение революционеры всех мастей — от революционеров-демократов, народовольцев и большевиков в XIX — начале ХХ века до «младореформаторов» и СПС-овцев конца ХХ — начала XXI века, то есть те, кто и ввергал Отечество в пучину народных бедствий.

Со своей стороны, западники убеждены, что именно славянофилы — как бы они себя ни именовали: панслависты, византийцы, евразийцы и т. п. — повинны в бедах России на протяжении по крайней мере последних полутора столетий. Это их воззрения заимствовала сначала царская, а затем коммунистическая власть, и как раз эти идеи приводили в итоге к национальным катастрофам. Откуда родилась пресловутая триада «православие-самодержавие-народность», провозглашённая Николаем I в качестве государственной идеологии и с известными вариациями просуществовавшая во властных структурах до наших дней? Кто воспевал русскую общину как многовековую основу народной жизни — ту самую общину, которая оставила в нищете русское крестьянство после отмены крепостничества, послужила одним из главных условий, обеспечивших успех большевистского переворота, и стала основой советского колхозного строя? А навязчивая идея великодержавности, которая ввергла Россию в ряд разорительных и губительных войн второй половины XIX — начала ХХ века, включая Первую мировую, и чуть было не вовлекла в югославский военный конфликт уже в начале XXI века?

…Так виновна всё-таки или не виновна интеллигенция в октябрьской катастрофе 1917 года? И если — да, то какая интеллигенция: славянофильская или западническая, а может быть, революционно-радикалистская, из которой рекрутировали своих сторонников народовольцы, эсеры, анархисты, большевики, или, наоборот, умеренно-либеральная, «погрязшая в пустопорожних разговорах»?

Параллельные заметки. Наряду с проблемой вины в пылу полемики время от времени дебатируется и проблема ответственности интеллигенции. Однако рассматривать эту тему сколько-нибудь серьёзно нельзя. Во всемирной истории вопрос об ответственности отдельных социальных сообществ, как и целых этносов, наций, народов, ставили только диктаторские режимы тоталитарного толка. Например, в недавнем прошлом это делали нацистский режим в отношении евреев, славян и цыган, а также советский — в отношении буржуазии, дворян, священнослужителей, зажиточного крестьянства, ряда народов Советского Союза…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.