Страсти по еврейским училищам

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Страсти по еврейским училищам

Независимо от перипетий истории с Собчаковым, к концу 1866 года будущая судьба отдельных еврейских училищ явилась предметом довольно оживленной бюрократической дискуссии в ВУО. Такой обмен мнениями поощрялся самим руководством МНП, нуждавшимся в отзывах с мест для пополнения данных, собранных в 1864 году А.Ф. Постельсом. Выжидательная тактика МНП объяснялась, помимо прочего, и сменой министра. В апреле 1866 года, после обсуждения отчета Постельса в Ученом комитете МНП, министр А.В. Головнин одобрил текст представления в Государственный совет о новых мерах в области еврейского образования, нацеленных на «сближение евреев с христианами». Главной из них должно было стать разрешение евреям поступать «на общем основании» в учебные заведения, подведомственные МНП, «во всей Империи, не стесняясь местностями, определенными для их оседлости…». Раввинские училища предполагалось сохранить, сделав «необходимые перемены в учебном курсе их и устройстве», а казенные начальные училища – «упразднять по мере уменьшения в них учащихся»[1761]. Итак, отдельные начальные училища должны были умереть естественной смертью, неизбежной при возрастании притока еврейских детей в общие заведения как в черте оседлости, так и за нею. Очевидно, что Головнин оптимистически оценивал готовность евреев воспользоваться даруемым правом. Однако воплотить замысел в жизнь ему не удалось из-за поворота в политике Александра II, спровоцированного покушением Каракозова. Не успев представить свой проект в Государственный совет, Головнин был замещен на посту министра Д.А. Толстым. Толстой, хотя и далекий, как известно, от либерально-просветительского воззрения предшественника на задачи учебного ведомства, не имел тогда собственных рецептов по еврейскому вопросу, а потому начал с изучения головнинских начинаний. Упомянутый выше проект так и не был подан в Государственный совет, но базовую идею о пользе общих заведений для просвещения евреев Толстой воспринял. Тому способствовал и симпатизировавший ему (и поддержавший в полемике о классическом образовании) Катков: статьи в «Московских ведомостях» резко критиковали унаследованные от николаевской эпохи учебные программы еврейских училищ. В этой ситуации Толстой был заинтересован в более свободном обсуждении проблемы в учебных округах еще и потому, что оно давало некоторое время на раздумье.

В начале сентября 1866 года Корнилов обязал всех глав училищных дирекций по шести губерниям представить в короткий срок статистический обзор казенных и частных учебных заведений для евреев, а также соображения о том, как привести учебное дело в большее соответствие с интеграционистским приоритетом власти в еврейской политике. К концу 1866 года в Вильне были получены рапорты и записки всех директоров. Спустя несколько недель, в начале 1867-го, директора вернулись к той же теме при составлении отчетов за 1866 год, дополнив и скорректировав прежние заключения. Казенные училища служили не единственным предметом рассуждений (ешивы и хедеры также попали в центр внимания), но именно тем, который породил наибольшие разногласия.

Начать с того, что среди чиновников среднего звена ВУО оформилась явная оппозиция отдельной системе еврейского образования. Стоявшие за ее отмену деятели высказывали свои взгляды развернуто и даже самоуверенно, видимо, предполагая найти одобрительный отклик в вышестоящих инстанциях. Самой заметной фигурой в этой группе был помощник попечителя Корнилова А.К. Серно-Соловьевич, в чьем непосредственном ведении находились три дирекции народных училищ на территории Витебской и Могилевской губерний. Оспаривая соображения подчиненных ему директоров, он отвергал саму концепцию аккультурации, согласно которой, «чтобы преобразовать евреев, сделать их русскими, нужно только научить их русскому языку». Именно такое понимание вещей, по Серно-Соловьевичу, побуждало гипертрофировать роль отдельных училищ как рассадника русской речи, да и роль самого русского языка в интеграции евреев с христианами. Между тем, продолжал он, «опыт говорит противное: поляки, служащие в гражданской и военной службе, вполне владеют русским языком и, однако же, не стали от того русскими, а остались теми же поляками». Более того, сам тип отдельного учебного заведения для евреев казался сомнительным в общеимперском контексте: «…такое же право на это могут иметь и другие народы и племена, обитающие в России…»[1762].

Русскость и еврейскость были для Серно-Соловьевича прежде всего религиозно-культурными, а не этнолингвистическими понятиями. Религиозное обращение еврейской массы он считал достижимой – и достойной – целью правительственной политики:

Для решения вопроса об евреях нам… остается сделать одно: неуклонно и сериозно заботиться о возвышении уровня народного образования собственно русских. Это расширит умственный горизонт нашего народа… предоставит ему надежное средство к соперничеству с другими народами и племенами, обитающими в России. В таком случае материальное существование евреев заставит их не отставать от массы, и у нас может и должно повториться то, что происходило и происходит во всех достигших известной степени образования западных государствах, именно, что евреи станут принимать христианство или, по крайней мере, перестанут верить в талмуд и предписываемые им… правила и, следовательно, перестанут быть евреями[1763].

Однако, в отличие от Брафмана, Серно-Соловьевич помещал переход евреев в православие в относительно удаленную перспективу, видя в нем естественное последствие крупномасштабной образовательной кампании по всей империи. На каком-то этапе он был готов довольствоваться охлаждением евреев к иудаизму (трудно истолковать иначе выражение «перестанут верить в талмуд»), за каковое принимал, как кажется, тип религиозности реформированных евреев в европейских государствах. В приведенной цитате особый интерес представляет националистический мотив, который вскоре подхватят Корнилов и другие администраторы в Вильне: сближение евреев с русскими возможно не в узких рамках специального «еврейского вопроса», требующего особых расходов и усилий, а лишь посредством уврачевания наболевших язв всей России, таких как народная безграмотность. Несмотря на кажущееся прямодушие, эта формула заключала в себе характерную двусмысленность. В устах чиновника учебного ведомства она действительно могла выражать искреннюю заботу о просвещении невежественной крестьянской массы и столь же неподдельное раздражение скудостью казенных субсидий на это благое дело. Но тот же чиновник мог использовать данный тезис для умаления специфики еврейских проблем или для разработки дискриминационной меры, придавая ей вид освобождения евреев от специальной корпоративной повинности[1764].

Примером тому – отчет еще одного противника отдельной системы образования, главы Белостокской (Гродненская губерния) училищной дирекции. В этой дирекции пришлось закрыть введенные в 1864 году при казенных еврейских училищах платные «смены» русской грамотности – ученики утекали оттуда в «муравьевские» народные школы, где преподавались те же самые предметы, но бесплатно. Хуже того, вторые классы основного училищного курса, сокращенного в 1864 году за счет Хае-Адам, Маймонида и молитв, тоже почти опустели: «К чему, думают родители, дети будут учиться долго арифметике, русскому и немецкому языкам, когда можно в народной школе научить ребенка всему, что нужно, употребив времени гораздо менее». Такой результат вовсе не удивителен; удивляет скорее несогласованность действий властей, открывавших в 1864/1865 году платные смены грамотности при казенных училищах и бесплатные народные школы в одних и тех же городах. Белостокский директор, однако, заводил речь не о предсказуемом прагматичном выборе еврейских родителей в пользу бесплатных школ, а о неоправданной выгодности такой системы для евреев. Тот факт, что в Белостоке уже не требовались меры принуждения к обучению детей русской грамоте, означал в его глазах превращение повинности в привилегию. Иными словами, если евреи прекратили противиться отдаче детей в такие школы, есть основания беспокоиться о том, не нашли ли они в этом не предусмотренные правительством блага. Отсюда директор заключал, что отдельное обучение не поведет к слиянию евреев с «общей массой населения» и что вместо казенных еврейских училищ лучше устроить 2-классное общее уездное училище: оно «принесло бы пользу не только евреям, но и христианам, и именно тому среднему классу городского населения, для которого отдавать детей в гимназию не для чего…»[1765]. В скором времени недовольство тем, что при отдельной системе еврейских училищ евреи не участвуют в расходах на образование неевреев, в особенности крестьян, будут открыто выражать ведущие администраторы ВУО.

Сторонники скорейшего упразднения отдельных училищ составляли в ВУО в начале 1867 года все-таки меньшинство. Но те, кто выступал против отмены, не были командой единомышленников; у них не имелось единой четкой программы развития этой системы. Лишь немногие принципиально защищали казенные училища как лучший из доступных способ внедрения русского языка в еврейскую среду. Один из них – глава Могилевской дирекции А.И. Глушицкий, который, в противоположность Серно-Соловьевичу, видел суть «слияния» именно в усвоении русского языка. Доказывая осуществимость этой цели без прямого обращения евреев в христианство, он ссылался на «Царство Польское, где в прошедшем десятилетии употреблены были все средства к ополячению евреев, полонизм проник не только в общее, но и религиозное образование еврейского юношества, и поляки с свойственною им кичливостию… называли евреев поляками Мойсеева закона»[1766].

По наблюдениям Глушицкого, общеобразовательные заведения совсем не были популярны среди сколько-нибудь зажиточных евреев. После введения в 1863 году особых стипендий для учеников-евреев общие заведения «сделались приютом для еврейского пролетариата, ищущего образования». Глушицкий давал понять, что расходы на эти стипендии из сумм свечного сбора препятствуют делу массового просвещения евреев: деньги, расходуемые, как он думал, на горстку выходцев из еврейских низов, лучше бы направить на усовершенствование отдельной системы еврейских учебных заведений (училища 1-го разряда «останутся все-таки только школами грамотности, а одною грамотностию нельзя преобразовать целый народ»). Он был единственным из директоров, кто предложил дополнить ее новым звеном – 2-классным уездным училищем, аналогом общеобразовательного уездного училища. По его мнению, туда поступило бы больше учеников из состоятельных еврейских семей, считающих зазорным отдавать детей в обучение вместе с беднотой в примитивных начальных школах, а потому предпочитающих частные заведения. Привлечь их, поднять престиж училищ казалось Глушицкому столь важной задачей, что он допускал ради этого включение в программу «немецкого языка, знание которого необходимо для евреев, занимающихся торговлею…»[1767]. В конце 1866 года подобное предложение имело все шансы вызвать недовольство Корнилова и его виленских советников, которые к тому времени приняли на вооружение идеологему об опасности германизации евреев (и другие главы дирекций торопились «отметиться», предлагая вовсе отказаться от преподавания немецкого[1768]).

В свою очередь, новогрудский (Минская губерния) директор М.А. Дмитриев представил аргументы против открытия еврейских уездных училищ. Вместо учреждения нового, среднеобразовательного, звена в отдельной системе надо содействовать сближению евреев и христиан в классах общих заведений того же уровня. Но, спрашивается, почему бы тогда не соединить еврейских и христианских детей и на самом элементарном уровне обучения? Ответ Дмитриева отражал еще одну грань взаимосвязи проблем еврейского образования с конфессиональной политикой: казенные училища 1-го разряда надо сохранить, ибо они «предназначены для детей самого малого возраста, когда еврейский мальчик не уживется с нееврейским»[1769]. Этот вывод был продиктован не только опасением подрыва христианской веры в детском сознании из-за возможных склок и перебранок, но и убеждением в равной необходимости религиозного обучения как христиан, так и евреев даже в начальных заведениях. Дмитриев сожалел о положении тех немногих еврейских учеников в общих народных и приходских школах[1770], где они «составляют как бы отдельный класс»[1771].

Вклад казенных еврейских училищ в религиозное образование евреев обсуждался и в других рапортах и отчетах. Директора признавали, что казенные училища не выдерживают конкуренции с хедерами, не говоря уж о ешивах. Описания традиционных еврейских школ в отчетах анекдотически шаблонны и пропитаны уныло-бессильным отвращением к непонятной и чуждой культуре[1772]. В каком-то смысле хедеры олицетворяли собой недоступность еврейской жизни бюрократической регламентации и надзору. Муравьевский план обязать меламедов к содействию своим ученикам в усвоении русской речи вызывал у чиновников кривую усмешку. «Можно положительно сказать, что в дирекции находится столько же хедеров, неизвестных начальству, сколько и известных. Закрыть их нет никакой возможности…» – под этими строками из рапорта Дмитриева могли бы подписаться, пожалуй, все его коллеги[1773].

В понимании директоров, училища не могли перетянуть детей из хедеров прежде всего потому, что в последних дети проводили по обычаю почти весь день, благодаря чему родители избавлялись от немалой доли забот о них[1774]. Занятия же в казенных училищах длились всего два часа, и противопоставить хедерам свой аналог «продленной смены» власти, конечно, были не в состоянии, хотя бы по финансовой причине. В попытке компенсировать эту слабость, администраторы от педагогики не только не возбраняли, но и поощряли растягивание самого курса обучения. Так, ковенский директор училищ И.Я. Шульгин сокрушался о том, что двухлетний курс недостаточен, ибо за этот срок, занимаясь лишь по два часа в день и с длительными перерывами в посещении школы, из-за которых затем приходится возобновлять обучение с азов, «самые даже исправные ученики… едва успевают научиться только механизму русской грамоты». Читавший рапорт инспектор ВУО Траутфеттер назидательно указал Шульгину: «…нигде не сказано, что ученики могут только два года оставаться в народном училище, они должны оставаться, пока они изучают [sic] его (русский язык. – М.Д.) совершенно»[1775]. (Под «совершенным» изучением имелось в виду овладение начатками разговорной речи и письма.) Согласно Траутфеттеру, так и поступали в других дирекциях. Нет худа без добра: второгодничество позволяло одновременно удерживать в сфере влияния казенных училищ большее число учеников.

Несмотря на резкое неприятие хедеров и меламедской педагогики, директора не имели идей об усовершенствовании преподавания религиозных предметов в казенных училищах. Возможно, здесь прямо сказывалась пропагандировавшаяся уже Брафманом в Вильне установка: пустить религиозное воспитание на самотек, с тем чтобы в конце концов внушить отвращение к иудаизму самим евреям. Если это и так, то администраторы еще не были готовы полностью отказаться от прежней парадигмы – регламентации и «очищения» иудаизма. Только теперь не вероучение или язык, посредством которого оно постигается, а отдельные элементы обрядности интересовали деятелей школьного направления еврейской политики. Тот же Шульгин с гордостью сообщал, что в Ковно при казенном училище устроен «стараниями смотрителя и учителей молитвенный дом для учеников еврейских народных училищ и евреев – учеников Ковенской гимназии, в котором введено правильное, лучшее, чем во всех прочих синагогах, богослужение при хоровом довольно эстетическом пении», а оно «имеет весьма хорошее влияние на эстетическое образование евреев г. Ковны». Посещение иудейских молебнов за императора и династию высшими чиновниками губернии «вселяет в них (евреев. – М.Д.) убеждение, что русские не относятся враждебно к евреям, а напротив, отдают и еврейской религии принадлежащую ей долю уважения»[1776]. Эстетизация и упорядочение службы, хоровое пение, а нередко и органная музыка являлись составной частью реформы иудаизма в ряде европейских государств. В Российской империи наиболее удачным из немногочисленных на тот момент опытов таких нововведений стала реформированная синагога в Одессе; аналогичное начинание в новой синагоге в Вильне конца 1840-х годов натолкнулось на возмущение традиционалистов[1777]. Описанная Шульгиным практика посещения службы должностными лицами соответствовала принципу имперской веротерпимости. Однако в скором времени реформирование иудейской службы даже по этой осторожной схеме стало вызывать у близко наблюдавших его чиновников учебного ведомства замешательство: обновленное богослужение и сознательная набожность молящихся напоминали им о куда меньшем обрядовом благолепии во многих и многих православных храмах и о невежестве большинства паствы в основах вероучения[1778].

Как и в ряде других случаев, экспериментаторство в еврейском вопросе высвечивало не только комплексы религиозного самосознания православных[1779]. Оно выявляло и глубинную коллизию конфессиональной политики – противоречие между началом государственной веротерпимости (разумеется, ограниченной) и представлением о России как православном сообществе, которое в 1860-е годы приобретало все более отчетливое националистическое звучание.

Завершим анализ директорских отчетов на рубеже 1866 и 1867 годов. Аргументом в пользу более или менее длительного сохранения отдельных еврейских училищ, приводимым наибольшим числом сторонников этого мнения, служила ссылка на успех, который, как им виделось, сопутствовал произведенной в нескольких училищах замене христианских смотрителей и учителей евреями – выпускниками раввинских училищ[1780]. В основе этой меры лежало представление, выражаясь современным языком, о гибридной идентичности просвещенных евреев, сочетающей восприимчивость и близость к русской культуре с еврейским традиционализмом в его «очищенной» версии. В этом пункте директора вторили принципиальным соображениям, изложенным в записке Бессонова 1865 года. Новогрудский директор Дмитриев утверждал, что «смотритель еврей принимает ближе к сердцу дело образования своих единоверцев, и занятия по училищу становятся для него не только формальною или служебною обязанностию, но и нравственною». По словам Балвановича, «русский, как бы он ни был деятелен и энергичен, не может знать интересов еврейского общества, всех нитей, его связующих… не [может] так быть опасен для евреизма, как кончивший курс в раввинском училище». Он ссылался на пример казенного училища в Волковыске, которое при смотрителе «не еврее», с учетом всех достоинств последнего, «находится в совершенной окаменелости относительно числа учеников»[1781].

Итак, доказывали директора, отдельные училища предоставляли более благоприятные условия для переформовки еврейской идентичности, чем возможно создать в общеобразовательных заведениях, где – даже если бы право преподавания там наравне с христианами получили «лица иудейского исповедания» – их влияние на своих единоверцев, в смешанных классах, оказалось бы распыленным. Как кажется, Корнилов, прочитав рапорты этих директоров, был озадачен, если не встревожен столь недвусмысленным и решительным предпочтением пусть образованных, благонадежных (он еще думал так), опытных, но все-таки иудеев – православным. Его ремарка на полях отчета Дмитриева гласит: «Я вовсе не признаю нужным вводить непременным правилом, чтобы везде были евреи смотрителями и учителями, и предоставляю это, главное, ближайшему усмотрению учебного начальства. Важнее всего – нравственная сторона смотрителя, а не его происхождение»[1782]. Корнилов посылал подчиненным сигнал несогласия под видом упрека в чрезмерном усердии к исполнению якобы угаданной воли начальства[1783]. (Не защищайте так уж рьяно учителей-евреев, я и вправду не считаю их незаменимыми.) В сущности, апелляция к универсалистскому идеалу («нравственная сторона» служащего) помогала Корнилову молчаливо обойти – как слишком частные, специфические – требования к профессионализму, которым мог удовлетворять только человек, исповедующий иудаизм. Процитированная ремарка передает амбивалентность позиции высших администраторов ВУО в отношении проблемы отдельного еврейского образования на рубеже 1866 и 1867 годов.

* * *

Возможно, руководство ВУО с легким сердцем приветствовало бы перспективу упразднения уваровской системы уже в конце 1866 – начале 1867 года, если бы именно тогда в дискуссии о еврейском образовании не раздался голос еще одной стороны – миснагедов. Чиновники получили лишнее напоминание о том, что различные группы внутри местного еврейства перестали быть пассивным объектом правительственных мероприятий. Наиболее примечательны два прошения генерал-губернатору от состоятельной коммерческой страты традиционалистов. Первое из них поступило от шестнадцати виленских евреев. В отличие от зачинщиков чуть более ранней кампании против Собчакова, возмущавшихся его намерением перекрыть юношам доступ в университет, миснагеды обвинили выпускников училища, особенно казенных раввинов, в незнании галахи. К казенным раввинам, утверждалось в прошении, никто из чтущих закон евреев не обращается за «разрешением [галахических] вопросов и недоумений» повседневного, практического свойства (а только в Вильне, если верить прошению, ежедневно имели место до двухсот подобных обращений к толкователям закона). Не пользовались они авторитетом и в роли проповедников, а порученные им метрические книги в состоянии вести каждый грамотный еврей. Что же до выпускников, становящихся учителями в начальных школах, то, заявляли просители, «гораздо полезнее замещение [их] учителями из православных, которые с лучшим успехом исполнят преподавание грамотности». Главное же, стремящиеся к образованию евреи переросли систему отдельных училищ: «Познания русской грамотности, прочих языков и разных других наук всякий может получать в существующих везде народных школах, общих учебных заведениях, гимназиях и университетах, а в них повсеместно образуются и евреи многочисленные»[1784]. В своем прошении традиционалисты представали просветителями б?льшими, чем маскилы: они не видели для светского образования соплеменников нужды ни в каких промежуточных, подготовительных, специфически еврейских формах.

В ответ на этот выпад педагогический совет училища разразился отповедью (подписанной, кроме директора Собчакова, С. Фином, М. Плунгянским, А. Волем, О. Штейнбергом, О. Гурвичем и др.), в которой верноподданническая риторика не приглушает глубокой личной обиды маскилов на проявленное единоверцами пренебрежение к их усилиям[1785]. В целом доказательства компетентности выпускников училища в иудейском законе вышли у маскилов сомнительными. Так, в подтверждение популярности проповедей казенных раввинов приведен факт издания их сборника самим… Министерством внутренних дел! А замечание о том, что повседневные затруднения в «обрядовой казуистике» весьма незамысловаты и потому даже «жены старых раввинов понаслышке ознакомливаются с этими вопросами до того, что сами в состоянии давать ответы вопросителям», обращалось против адвокатов казенного раввината: ведь его противники как раз и говорили об отсутствии у выпускников раввинского училища практического, житейского опыта[1786].

Более весомые аргументы выдвигались против нападок на казенные училища. Дав понять, что декларации о пользе общего образования сделаны для отвода глаз и диаметрально расходятся с тем, что думают их оппоненты на самом деле[1787], маскилы указывали на постоянный приток молодежи в раввинское училище (на тот момент в нем было более 400 воспитанников). Они решительно отрицали мнение, что евреи в большинстве уже предпочитают гимназии и общие училища отдельным заведениям:

Почему многие, даже бедные еврейские общества просят учебное начальство об открытии особых для них школ русской грамотности на собственные их средства и высылке учителей евреев (как напр. в Сморгони, Куринец, Речицу, Режицу, Клецк, Бобруйск, Пинск, Люцин, Жижморы и многие другие местечки), в то время когда воспитание их детей в местных народных христианских школах им и гроша не стоило бы? Почему так ничтожно число еврейских учеников в гимназиях, в то время когда еврейские училища переполнены учащимися?[1788]

Собчаков, представляя в марте 1867 года отзыв педагогического совета Корнилову, добавил в опровержение еще более резкую полемическую ноту, назвав подателей прошения «виленскими фанатиками»[1789]. К тому времени подоспела жалоба и от «фанатиков» ковенских. Двенадцать просителей обратились к ковенскому губернатору еще в конце 1866 года; не дождавшись ответа, они добились приема у генерал-губернатора Баранова и вдобавок подали свою жалобу министру народного просвещения, чей запрос и ускорил рассмотрение дела в ВУО. Хотя ковенцы, несомненно, разделяли взгляд виленцев на казенные учебные заведения для евреев, они ходатайствовали не об их полной отмене, а только о замене учителей-евреев русскими. Их более тонкая тактика учитывала политические перемены, происшедшие после покушения Каракозова на Александра II, возросшую чувствительность властей к угрозе распространения атеизма и связанный с этим пересмотр задач учебного ведомства. Просители пытались актуализировать представление о том, что государство заботится о воспитании прочной, но не «фанатической» религиозности, в равной мере свойственной всем верноподданным, невзирая на различие вероисповеданий[1790]. В этом отношении прошение ковенских евреев созвучно одновременным с ним жалобам минских и гродненских католиков на обращения в православие (см. выше гл. 7). Выпускники раввинского училища представали в прошении опасными безбожниками:

…Еврейские учители суть люди таких убеждений, что их ученики, к ужасу родителей, несмотря на ранние лета, в короткое время начинают явно отвергать даже те истины, пред коими благоговеют лица всех вероисповеданий, не говоря о том, что семейная жизнь этих мальчиков отравляется антипатиею к своим родителям за самое их верование в спасительное слово Божие.

Просители ходатайствовали о замене таких горе-наставников русскими учителями: они, мол, не только не будут вмешиваться в религиозные дела евреев, но «гораздо более усвоят своим ученикам дух русской народности»[1791].

Лишь немногим ранее получения этой жалобы в Вильне некоторые из глав училищных дирекций ВУО предупреждали о новоизобретенной стратагеме евреев «старой партии»: спровоцировать замену еврейских учителей русскими в качестве решающего шага к закрытию в скором будущем отдельных училищ[1792]. Ковенское прошение показывает, что те, кого чиновники презрительно называли «талмудистами», знали о таком истолковании своих намерений: чиновничья среда и разные группы местного еврейства не были обособленными культурными сообществами; напротив, между ними происходила если не прямая коммуникация, то обмен представлениями друг о друге и о самих себе в глазах другого (по схеме «о чем, по их мнению, думаем мы»)[1793]. Один из доводов ковенских просителей в пользу замены учителей был рассчитан на то, чтобы не только убедить чиновников в своей благонадежности, но и польстить их самолюбию: «…русские учители, приехав в здешний край, не понимая ни слова по-жмудски, однако оказали в непродолжительное время большие успехи в обучении русской грамоте крестьянских (читай литовских. – М.Д.) мальчиков, которые, подобно еврейским, не понимали ни одного слова в русском языке. В смышлености же и восприимчивости еврейский мальчик конечно не уступает крестьянскому»[1794]. Народные школы для литовцев составляли тогда предмет гордости руководителей Виленского учебного округа, убежденных в том, что в них создается новая и многообещающая метода обучения «инородцев» – с минимальным использованием их родного «наречия»[1795].

Лести администраторы ВУО не поддались, но для ответа на прошение им пришлось прибегнуть к риторическим ухищрениям. Как и следовало ожидать, ходатайство «старой партии» ковенских евреев (она также названа «партией хасидов и цадиков» – это о миснагдим!) о назначении русских учителей связывалось с тем, что «христианские учители ограничиваются одним преподаванием своего предмета в училище, не вмешиваясь ни в их верование, ни в их общественное, кагальное управление», и, следовательно, не будут способны взломать скорлупу «предрассудков» и «суеверия». Чтобы дискредитировать религиозные чувства просителей, руководители ВУО позволили себе серию передержек при цитировании прошения, вершиной которых стало извращение смысла метафоры, использованной просителями при описании своего конфликта с маскилами. Просители выражали опасение, что «передовые наши евреи», имеющие нужные знакомства и связи, не дадут хода даже самым справедливым жалобам на выпускников раввинского училища и «не пожелают оставить» тех «в грязи». Руководители ВУО постарались обратить это высказывание против просителей, формулируя свой коронный довод за оставление учителей-евреев в начальных училищах:

…Самое главное: еврею не так противны еврейские лохмотья и еврейская грязь, как иноплеменнику. Только еврейский учитель может переносить всё это без отвращения и быть действительным воспитателем и преобразователем своего соплеменника. Просители сами признают, что «передовые евреи не пожелают оставить их в грязи»…[1796]

Не говоря уже о том, что просители прилагали метафору именно к «передовым» учителям (которых они надеялись смешать с грязью, обвинив в атеизме), «грязь» здесь получает не переносный, а фактически прямой смысл: в уста просителей вкладывалось невольное признание, что их мечта – не выпустить еврейских детей из душных и смрадных каморок хедеров. Убеждая вышестоящие власти в том, что просители не заслуживают доверия, руководство ВУО старалось представить еврейский «фанатизм» в самом отталкивающем виде.

Прошения миснагедов вызвали в руководстве ВУО противоречивую реакцию: сплетение интересов вокруг еврейского образования оказалось весьма причудливым. Корнилов и его сотрудники были убеждены (надо признать, не без оснований), что за неожиданной доброжелательностью миснагедов к русским православным учителям кроется изоляционистский расчет: отпугнуть от школ с такими учителями еврейских детей и подвигнуть администрацию на полное закрытие школ. Отклоняя прошения, Корнилов был вынужден защищать репутацию маскилов (на которых со своей ультраинтеграционистской позиции тогда же нападал Брафман) как просветителей еврейства. Однако уже в скором времени выдвинутые миснагедами консервативные аргументы против маскилов и Виленского раввинского училища, вместе с инвективами Брафмана, будут использованы бюрократами для обоснования отмены системы отдельного еврейского образования.

* * *

Появление в Вильне группы энергичных чиновников, готовых предложить свое видение еврейского вопроса, пришлось на время, когда в среде петербургской бюрократии наметился отход от николаевского регламентирующего вмешательства в жизнь российского еврейства. В год Январского восстания в Министерстве внутренних дел составлялся проект положения, ослаблявшего надзор казенных раввинов за соблюдением иудейского закона; в Министерстве народного просвещения эксперты обдумывали перспективу отмены специальных еврейских училищ и привлечения еврейской молодежи в общие учебные заведения, где главной силой аккультурации должно было стать светское образование, а не подчинение новому конфессиональному институту. Именно эту тенденцию виленские русификаторы, прежде всего чиновники учебного округа, попытались существенно скорректировать. Суть их подхода заключалась в соединении прежней, николаевско-уваровской, установки на дисциплинирование иудаизма с постепенной гражданской эмансипацией евреев в типичном для Великих реформ духе благодеяния свыше. В 1865 году руководство Виленского учебного округа в лице попечителя И.П. Корнилова четко высказалось за сохранение и раввинских, и начальных еврейских училищ как, по его мнению, наилучшего на данный момент средства аккультурации евреев. По крайней мере до начала 1867 года Корнилов следовал рекомендациям П.А. Бессонова, директора Виленского раввинского училища в 1865 году, мечтавшего воспитать поколение таких евреев, которые свободно владели бы русской речью и в то же время искренне исповедовали бы иудаизм в некоей облагороженной, но в своей основе традиционалистской версии. Посредством специальных учебных заведений для евреев и контролируемого администрацией преподавания религиозных предметов Бессонов рассчитывал предотвратить резкую секуляризацию образования евреев, неразрывную, в его представлении, с ассимилирующим влиянием Германии. Вообще, опасение онемечивания евреев стало в середине 1860-х годов еще одним измерением еврейского вопроса в политике виленских властей.

Нетрудно подметить любопытный контраст: надежды виленских чиновников на «очищение» иудаизма и преобразование еврейства стояли в зените в тот самый период, когда католицизм в Северо-Западном крае, при участии тех же самых деятелей, подвергался грубому нажиму и весьма унизительным ограничениям. Когда в разных губерниях края по распоряжению миссионерствующей администрации костелы один за другим закрывались и переделывались в православные храмы, русификаторы угощали приезжавших из столицы приятелей пением хора раввинского училища в главной синагоге Вильны. Сходным образом в вопросе о внедрении русского языка в неправославные богослужения Корнилов и Бессонов пессимистически смотрели на католиков и оптимистически – на евреев. Эта разновекторность едва ли случайна. После начала волнений в Царстве Польском и западных губерниях разочарование бюрократов в прежних опытах интеграции католической церкви в аппарат «конфессионального государства» было много глубже, чем их сомнения насчет просветительского проекта фабрикации духовного сословия или подобия такового у евреев. В иудаизме, как ни странно это может прозвучать, тогда усматривался б?льший ресурс приспособляемости, «прилаживания» к переживающему фазу реформ имперскому государству. И не что иное, как новая задача распространения русского языка, придавала особый смысл и даже вкус этому проекту: система отдельного образования для евреев из порядком надоевшей самоцели превращалась в программу двойного воздействия на это население в его массе – и через религию, и через язык. Во многом поэтому немало чиновников неожиданно решительно приветствовали перевод на русский язык иудейского молитвословия: мера, которая на тот момент вызывала острые разногласия и взаимоисключающие предсказания применительно к католикам, обещала, благодаря наличию целой учебно-педагогической структуры, принести позитивные плоды в еврейской среде.

Сравнительно конструктивная политика виленских властей по еврейскому вопросу привела в соприкосновение с бюрократией соперничающие между собой группы внутри местного еврейства. До определенного момента и маскилы, и их противники миснагеды вовсе не уклонялись от обращения за поддержкой к чиновникам. И напротив, эксцессы антикатолической политики и реакция на них со стороны верующих не только препятствовали маневрированию бюрократии между разными силами и течениями в среде католиков, но и скрывали от взора чиновников немонолитность католического клира. Таких добровольных союзников власти, как маскилы-«бессоновцы» из раввинского училища, и днем с огнем нельзя было сыскать в местных католических семинариях. Однако в самой этой ситуации было заложено движение к ее инверсии. В главе 11 мы вернемся к анализу того, как дальнейшее разрастание полемики об отдельной системе еврейского образования спровоцировало то, что можно описать как неприязненное отстранение чиновников-русификаторов от иудаизма. Но прежде обратимся к последнему в настоящем исследовании комплексу католических сюжетов. Речь пойдет о перемене в политике, существенно отличной по своей направленности от тенденции властей к сегрегации евреев и иудаизма. Центральный персонаж следующей главы, ксендз Фердинанд Сенчиковский, был тем самым долгожданным, с позволения сказать, католическим «маскилом», союз которого с администрацией стал возможен только после ее отказа от наиболее одиозных притеснительных мер против «латинства».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.