I. Монтекки и Капулетти
I. Монтекки и Капулетти
– Я с крайним огорчением узнала, ваше величество, что с нынешнего года я лишаюсь счастья жить под одной кровлей с моей государыней?
– Это почему же, княгиня?
– Я слышала, ваше величество, что в Зимнем Дворце очищаются комнаты только для Анны Никитишны, а для меня помещения во дворце уже не будет.
– Да, точно, милая княгиня! Так решил совет, в виду приумножения императорской фамилии. Перемены эти вызваны, как вам известно, рождением великой княжны Екатерины Павловны. Анна же Никитишна остается при мне, как ближайшая статс-дама.
– Но я имею счастье быть статс-дамой вашего величества.
– Точно, милая княгиня, я рада иметь вас в числе моих статс-дам; но на вас лежит обязанность выше и почетнее простой статс-дамы: вы – директор академии наук и российской академии председатель. Как же Анне Никитишне равняться с вами?
– Мне кажется, государыня, что близость вашего величества выше и почетнее всяких титулов.
– Vous me cajolez, madame la princesse.
– Oh, non, votre majeste! Tout le monde vous cajole…
– О! только не шведский король! Он грозится не только вас, княгиня, но и меня самое выгнать из моего Зимнего Дворца.
– Как, государыня! Ужели он позволил себе такую дерзость?
– Да, милая княгиня: отъезжая из Стокгольма к войску в Финляндию, он сказал своим дамам, что даст им завтрак в моем Петергофе. Мало того, он не только нам, живым, грозит, но и мертвым: он хочет сделать десант на Красной Горке, выжечь Кронштадт, идти в Петербург и опрокинуть статую Петра I-го! [1]
– Но так может говорить только безумец! Опрокинуть монумент Великого Петра! Это неслыханная дерзость! И я уверена, что ваше величество накажете безумца за такие слова.
– И накажу! Я сама выйду, с моей гвардиею, к нему навстречу к Осиновой Роще[2].
– И повесишь его, матушка, на первой осине…
– Ах, это ты, повеса! Оттого и других собираешься вешать.
– За тебя, матушка государыня, отца родного повешу. Разговор этот происходил более ста лет назад, летом 1788 года, на балконе императорского дворца в Царском Селе.
Беседа шла сначала между императрицей Екатериной Алексеевной и знаменитой княгиней Екатериной Романовной Дашковой, директором академии наук и председателем российской академии: эти две почетные должности занимала тогда, к удивлению всей Европы – женщина! Известно, что, несмотря на предоставление ей такого высокого поста, императрица недолюбливала этой женщины. На то она имела немало уважительных причин. Княгиня Дашкова, при всем своем уме и блестящем образовании, отличалась самомнением и высокомерием, соединенными притом с навязчивостью. Более всего отдалило от нее императрицу то, что Дашкова, пользуясь обширным знакомством со светилами европейского ума и учености, находясь в дружбе, как ей казалось, с такими царями европейской мысли, как Вольтер и Дидро, хвасталась, будто бы, как передавали императрице, что она возвела ее на престол и что Екатерина не оценила ее услуг, лишив своей дружбы и интимности. Может быть, на Дашкову и клеветали завистники и завистницы; но, во всяком случае, отношение обеих высоких женщин были натянутые, и Екатерина охотнее делилась своей интимностью со статс-дамой Анной Никитишной Нарышкиной или даже просто с Марьей Саввишной Перекусихиной, чем с директором академии наук в юбке и чепчике. Дашкова не могла не видеть этого, и потому не редко припоминала слова, сказанные ей покойным императором Петром III-м, когда он был еще великим князем, а молоденькая Дашкова, тогда еще княгиня Воронцова, была любимой наперсницей его супруги, будущей императрицы Екатерины II-й: «Дитя мое, не забывайте, что несравненно лучше иметь дело с честными и простыми людьми, как я и мои друзья, чем с великими умами (намек на свою супругу), которые высосут сок из апельсина и бросят потом ненужную для них корку». В самом деле, кому не известно, что, помогая вместе с прочими Екатерине Алексеевне совершить великий государственный переворот, княгиня Дашкова десять раз рисковала жизнью ради своего кумира, к которому она обращалась с такими восторженными словами:
Природа, в свет тебя стараясь произвесть,
Дары свои на тя едину истощила,
Чтобы на верх тебя величия возвесть, —
И награждая всем, – тобой нас наградила.
И вдруг после всего этого – холодность, отчуждение. Во время знаменитого путешествия в новообретенный Крым, императрица говорит Храповицкому:
– Княгиня Дашкова хочет, чтобы к ней писали, а она, ездя по Москве, перед всеми моими письмами хвастается.
– С Дашковой хорошо быть подалее, – говорит она в другом месте[3].
Над Дашковой, наконец, просто издеваются: в драматической пословице – «За мухой с обухом», принадлежащей перу самой императрицы, Дашкова осмеивается в лице сварливой бабы Постреловой[4].
И вдруг теперь у нее отбирают апартаменты в Зимнем Дворце, которые она все время занимала в качестве статс-дамы, и отдают Анне Никитишне Нарышкиной. В «Двевнике» Храповицкого об этом так записано под 19 мая 1788 года: «Выведен (из Зимнего Дворца) совет, чтобы очистить комнаты Анне Никитишне Нарышкиной, но так расположено, чтобы не было комнат для княгини Дашковой. «С одной хочу проводить время, а с другой нет; они же и в ссоре за клок земли» (слова императрицы курсивом)[5].
– Дашкова с Александром Александровичем Нарышкиным (мужем этой Анны Никитишны) в такой ссоре, что, сидя рядом, оборачиваются друг от друга и составляют двуглавого орла, – сострила императрица. – Ссора за пять сажен земли[6].
Наш настоящий рассказ и застает княгиню Дашкову в разговоре с императрицей о щекотливом для первой вопросе – о благовидном удалении ее из Зимнего Дворца. На этом разговоре и застает их Лев Александрович Нарышкин, обер-шталмейстер императрицы и личный, самый преданный из ее старых друзей, попросту – «повеса Левушка» или «шпынь». Дашкова и с ним находилась в ссоре по поводу того, что в издававшемся тогда при академии под ее редакцией журнале Фонвизину знаменитый автор «Недоросля», позволил себе весьма злую шутку насчет Нарышкина: очень прозрачно намекая на него, Фонвизин писал, что в старину шуты и шпыни придворные были просто шутами, а теперь эти же шуты, ничего не делая, занимают очень высокие должности при дворе.
Понятно, что едва Нарышкин появился на балконе, как Дашкова тотчас же откланялась императрице и удалилась. Нарышкин сделал неуловимую гримасу.
– Ты все тот же повеса, – улыбнулась государыня.
– Тот же, матушка царица, и потому желал бы на первой осине повесить твоего супостата! Шутка ли! За эти дни, государыня, ты успела даже с лица спасть.
– Как не спасть, мой друг! Столько забот, такая альтерация – и за всем надо самой присмотреть. Думается мне: буде дело пойдет на негоциацию, то, может быть, он, Густав, захочет, чтобы я признала его самодержавным королем. Вчера всю ночь не выходило из головы, что он может вздумать атаковать Кронштадт, ибо надобно сообразоваться с его безумием, чтобы предузнать его намерения.
– Ах, государыня матушка, и не с такими супостатами приходилось тебе иметь дело, и всех-то ты превозмогла: не ему чета был Фридрих II.
– Да тот, Левушка, был умен, а этот – дурак! – проговорила императрица, ударив рукой по бумагам, лежавшим против нее на столе. – И вот мне пришло обдумывать и дурачества его, дабы на всяком пункте он разбил себе лоб.
– И разобьет, матушка, всенепременно.
– Вот и император Иосиф пишет мне, что хотя много видал дураков, но не знавал такого, который бы других считал себя глупее.
– Оно так именно, матушка, и бывает: дурак всех считает глупыми, а только себя умнейшим.
– Так-то так, мой друг, – а он, все-таки, хитрите: мне пишут из Стокгольма, что он, Густав, обвиняет меня в том, будто бы я возмущаю против него его подданных, и за то, что я в своей ноте сделала, яко бы, различие между королем и нацией, приказывает моему резиденту, графу Разумовскому, выехать из Стокгольма в восемь дней, а мне хочет писать уже из Финляндии, куда и выехал к войску.
– И отлично! Пусть идет разбивать себе лоб, – махнул рукой Нарышкин. – А у нас, матушка, на плечах теперь более серьезная негоциация.
– Какая же? – улыбнулась императрица, вперед догадываясь, что ее испытанный друг, Левушка, для того, чтобы несколько отвлечь ее от государственных забот и треволнений, наверное, задумал какую-нибудь шалость.
– Да как же государыня, – серьезно отвечал Нарышкин: – у нас под боком разгорается жестокая война между Монтекки и Капулетти.
– Это между Дашковой и твоим братом из-за клочка земли?
– Точно, государыня, между ними; но только теперь на сцену выступают Ромео к Джульетта.
– Это кто же? – как бы машинально спросила императрица.
– Да вот что, матушка: брат мой выписал из Голландии пару превосходных свиней – борова и свинью. Так этот боров, которому брат и дал кличку Ромео, чувствуя холодность к своей подруге, стал махаться со свинкой, принадлежащей княгине Дашковой, и для свидания с ней пробирается в сад Дашковой, где иногда и дают сюрпризом вокальные дуэты эти новые Ромео и Юлия. А дачи их, сама знаешь, матушка, по соседству – сад к саду. Ну, и быть беде. Уже раз княгиня прислала брату словесную ноту – чтобы держал борова взаперти.
А этот голландец, матушка, любит свободу, – не то, что у нас – Ромео не выносит хлева, и визжит, точно его режут. Ну, брат и не велит его запирать, – а он сейчас же и к Джульетте[7].
Но Нарышкину не удалось развлечь императрицу. В дверях показался граф Безбородко с бумагами в руках.
– С манифестом? – спросила государыня, отвечая на низкий поклон графа.
– С манифестом, ваше величество, – отвечал пришедший, подавая папку с бумагой.
Императрица взяла папку, развернула ее, внимательно прочла манифест, объявлявший войну Швеции, и три раза набожно перекрестившись, твердой рукой подписала его.
– Быть по сему! – как бы про себя сказала она: – на начинающего Бог.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.