VI. Девка Евфросинья (Евфросинья Федорова)
VI. Девка Евфросинья (Евфросинья Федорова)
В предыдущем очерке мы сказали, что две женщины имели роковое значение в трагической судьбе царевича Алексея Петровича, из которых одна, помимо своей воли, вела его к трагической развязке и ускорила эту развязку потому именно, что была им нелюбима, а последняя, потому именно, что была им любима, стала для него тем Дамоклесовым мечом, который она сама же, и также помимо своей воли, а может быть, и по безволию, и обрушила на его голову.
Хотя имена этих двух женщин и неудобно было бы ставить рядом, но рядом они поставлены самой историей, и отделить эти имена одно от другого невозможно.
Эта последняя женщина была – Евфросинья Федорова, по одним свидетельствам – крепостная девушка учителя царевича, известного Никифора Вяземского, с шестилетнего возраста и с азбуки преподавшего царевичу грамоту, по другим – пленная финляндка, «низкой породы из Финляндии, пленная», как писал своему правительству голландский резидент Деби, и потом принявшая православие.
Как бы то ни было, но, когда у царевича шли семейные нелады с крон-принцессой и когда царевич жаловался, что жена его «сердитует» и что он посадит на кол тех, которые «навязали ему эту жену чертовку», – в это время у царевича уже была другая привязанность, которую он сначала скрывал, а потом не таил ее не только от отца, от России, но и от всей Европы.
Что могло привязать царевича к этой девушке – неизвестно; но, вероятно, лучшие стремления его жизни находили отзвук в сердце девушки, от которой царевич ничего не таил, а напротив советовался с ней в самых кровных вопросах своего будущего и будущего всей России, что и погубило его.
Имя Евфросиньи становится историческим с того момента, как царевич, по смерти крон-принцессы и по окончательном разрыве с отцом, задумал тайно бежать за границу.
Получив грозный «тестамент» отца, по которому для царевича представлялось два тяжелых и единственных исхода – или сделаться достойным великого отца, чтобы смело потом взять в свои руки русскую землю, или же отказаться от престола, быть отрезанным от царства подобно «уду гангренному» и постричься в монахи, – Алексей, хотя на письме и отказался от наследства и изъявил покорность идти в монастырь, однако, советуясь с своими приближенными и находя, что можно из монахов раз стричься, что «ведь клобук не прибит ко голове гвоздем», как выражался Кикин, «можно его и снять», – принял намерение бежать из России.
Но еще прежде этого, когда царевич изъявил отцу покорность идти в монастырь, он не мог забыть, что оставляет любимую женщину.
В это время, после нравственных встрясок, после смерти жены и роковых объяснений с отцом, царевич заболел. Думая умереть, он дает Евфросинье два письма, одно к своему духовнику, а другое к Кикину.
– Когда я умру, – говорил он девушке: – отдай те письма: они тебе денег дадут.
В письмах царевич говорил, что идет в монастырь по принуждению и чтобы духовник и Кикин дали вручительнице писем известную сумму из хранившихся у них его собственных денег.
Но вот царевич передумал идти в монастырь: он решился укрыться от отца в Европе, у кого-либо из западных государей.
Одним для него страшен этот побег – на кого он оставить любимую им женщину?
Приказав камердинеру своему Ивану Большому-Афанасьеву готовиться в дорогу, по примеру того, как они и прежде с ним ездили в немецкие края, царевич стал плакать.
– Как мне оставить Евфросинью и где ей быть? – жаловался царевич. – А потом спросил Большого-Афанасьева: – не скажешь ли кому, что я буду говорить?
Афанасьев обещался молчать.
– Я Евфросинью с собой беру до Риги, – начал царевич. – Я не к батюшке поеду (царь в это время находился в Копенгагене и звал туда сына). Поеду я к цесарю или в Рим.
– Воля твоя, государь, – отвечал на это Афанасьев: – только я тебе не советник.
– Для чего?
– Того ради, – отвечал Афанасьев, – когда это тебе удастся, то хорошо; а когда не удастся, тогда ты же на меня будешь гневаться.
– Однако, ты молчи про это, никому не сказывай! – предупреждать царевич: – только у меня про это ты знаешь да Кикин. Он для меня в Вену проведывать поехал, где мне лучше быть. Жаль мне, что я с ним не увижусь. Авось, на дороге увижусь.
Это было в сентябре 1716 года – меньше чем через год после смерти крон-принцессы Шарлотты.
26-го сентября царевич оставил Петербург и направил свой путь на Ригу.
Евфросиньи он не оставил в России: она была с ним. Кроме того, он взял с собой брата Евфросиньи, Ивана Федорова, и троих слуг.
Меншиков знал, что царевич берет с собой Евфросинью, хотя не знал, что едет не к отцу, а бежит укрываться от него.
Впрочем, поведение Меншикова является, тут очень подозрительным: не даром царевич показывал, что Меншиков с самого детства нарочно его развращал, спаивал его, потакал вредным его страстям, чтобы сделать юношу неспособным и на этом построить свои планы – передать русское царство в род своей питомицы Екатерины Алексеевны, а потом ввести в ее род и свой род.
– Где ты ее оставляешь? – спросил Меншиков царевича об Евфросинье,
– Возьму до Риги, а потом отпущу в Петербург, – уклончиво отвечал царевич, не желая открыть Меншикову тайну побега.
– Возьми ее лучше с собой, – советовал Меншиков.
Зачем? На глаза отцу, если он верил, что царевич к отцу едет? Вообще, все это очень сомнительное дело.
Царевич и Евфросинья доехали до Риги. Последняя не осталась в этом городе. Они едут дальше, на Либаву.
Но не на Копенгаген, не к отцу поехал царевич: он поворотил на Вену!
Царевич исчез. Отец в страшной тревоге. Вся Россия в тревожном состоянии.
10-го ноября, поздно вечером, в Вене, царевич явился к австрийскому вице-канцлеру Шенборну, и стал говорить ему с сильными жестикуляциями, с ужасом озираясь во все стороны и бегая из угла в угол:
– Я прихожу сюда просить цесаря, своего свояка, о протекции, чтобы он спас мне жизнь: меня хотят погубить; хотят у меня и у моих бедных детей отнять корону. Цесарь должен спасти мой жизнь, обеспечить мне и моим детям сукцессию; отец хочет отнять у меня жизнь и корону, а я ни в чем не виноват, ни в чем не прогневил отца, не делал ему зла. Если я слабый человек, то Меншиков меня так воспитал, пьянством расстроили мое здоровье; теперь отец говорит, что я не гожусь ни к войне, ни к управлению, но у меня довольно ума для управления. Один Бог владыка и раздает наследства, а меня хотят постричь и в монастырь запрятать, чтобы лишить жизни и сукцессии; но я не хочу в. монастырь, цесарь должен спасти мне жизнь.
Тут царевич в изнеможении бросился на стул и закричал:
– Ведите меня к цесарю!
Спросил пива. Ему дали мозельвейну. Шенборн старался успокоить его.
– Я ничего не сделал отцу, – снова говорил царевич: – всегда был ему послушен, ни во что не вмешивался, я ослабел духом от преследования и потому, что меня хотели запоить до смерти. Отец был добр ко мне. Когда у меня пошли дети и жена умерла, то все пошло дурно, особенно когда явилась новая царица и родила сына. Она с князем Меншиковым постоянно раздражала отца против меня, оба люди алые безбожные, бессовестные. Я против отца ни в чем не виноват, люблю и уважаю его по заповедям, но не хочу постричься и отнять права у бедных детей моих, а царица и Меншиков хотят меня уморить или в монастырь запрятать. Никогда у меня не было охоты к солдатству; но за несколько лет перед этим отец поручил мне управление и все шло хорошо, отец был доволен. Но когда пошли у меня дети, жена умерла, а у царицы сын родился, то захотели меня замучить до смерти или запоить (несчастный повторяется). Я спокойно сидел дома, но год тому назад принужден был отцом отказаться от наследства и жить приватно, или в монастырь идти. Напоследок, приехал курьер с приказом – или к отцу ехать, или немедленно постричься в монахи: исполнить первое – погубит себя разными мучениями и пьянством, второе – погубит и тело и душу. Потом мне дали знать, чтобы я берегся отцовского гнева, и что приверженцы царицы и Меншикова хотят отравить меня из страха, потому что отец становится слаб здоровьем. Поэтому я притворился, что еду к отцу, и добрые приятели посоветовали мне ехать к цесарю, который мне свояк и великий, великодушный государь, которого отец уважает. Цесарь окажет мне покровительство. К французам и к шведам я не мог идти, потому что это враги моего отца, которого я не хотел гневить. Говорят, будто я дурно обходился с моею женой, сестрой императрицы; но Богу известно, что не я дурно с ней обходился, а отец да царица, которые хотели заставить ее служить себе как простую горничную, но она по своей едукации к этому не привыкла и сильно печалилась. К тому же заставляли меня и ее терпеть недостаток, и особенно стали дурно обходиться, когда у нее пошли дети. Хочу к цесарю, цесарь не оставить меня и моих детей, не выдаст меня отцу, потому что отец окружен злыми людьми, и сам очень жесток, не ценит человеческой крови, думает, что, как Бог, имеет право жизни и смерти. Он уже много пролил невинной крови, часто сам налагал руку на несчастных обвиненных. Он чрезвычайно гневлив и мстителен, не щадит никого, и если цесарь выдаст меня отцу, то это все равно, что сам меня казнить. Да если бы и отец меня пощадил, то мачеха и Меншиков не успокоятся до тех пор, пока не замучат до смерти или не отравят.
Царевича затем скрывают в Вейербурге, недалеко от Вены.
Из Вейербурга его перевозят в крепость Эренберг вместе с Евфросиньей и укрывают там под видом государственного преступника. Но отец ищет сына. Он догадывается, где он. В марте 1717 года в Вену приезжает капитан гвардии Александр Румянцев с тремя офицерами, чтобы схватить царевича.
Аврам Веселовский, тоже посланный Петром для розысков сына, узнал, что молодой знатный русский, под именем Коханского, и с ним женщина – спрятаны в Тироле, в крепости Эренберг.
Тогда венский двор отправляет в Эренберг секретаря Кейля, который и увозит царевича вместе с Евфросиньей в Италию, в Неаполь. Евфросинья переодета пажом.
В Неаполе царевича и Евфросинью укрывают в крепости св. Эльмо.
Царь в последней степени раздражения. Он намерен объявить Австрии войну.
В Вену с требованием выдачи царевича является Петр Толстой, тот самый, сын которого женат был потом на дочери гетманши Скоропадской. Начинаются переговоры. Австрия встревожена крайним гневом могущественного царя.
Из Вены Толстой и Румянцев скачут в Неаполь. Царевича они находят в доме вице-короля.
Толстой стращает вице-короля войной. Требует сказать царевичу, что война заставит его выдать.
– Так сурово говорить ему не могу, – уклоняется вице-король.
Толстой настаивает.
– Я намерен его настращать, – прибавляет вице-король: – будто хочу отнять у него женщину, которую он при себе держит.
Это действительно самая страшная для царевича угроза: он на все готов, лишь бы не отнимали у него Евфросиньи.
Вице-король, впрочем, действовал так по инструкциям из Вены. В Вене думали, что царь больше всего негодует на сына за Евфросинью. Поэтому удаление ее Австрия считала средством примирения с суровым царем.
Этим только обманом и напугали царевича. Он покорился, обещал дать ответ на другой день, и просил Толстого обождать.
Царевичу, конечно, нужно было посоветоваться со своей возлюбленной: что выбирать – покориться отцу и ехать в Россию, или лишиться той, которую он любит.
Царевич выбрал первое, чтобы только не расставаться с Евфросиньей.
«И с этим я от него поехал прямо к вицерой (вице-королю), – писал Толстой: – которому объявил, что было потребно, прося его, чтоб немедленно послал к нему сказать, чтоб он девку от себя отлучил, что он вицерой и учинил: понеже выразумел я из слов его, царевича, что больше всего боится ехать к отцу, чтоб не отлучил от него той девки. И того ради просил я вицероя учинить предреченный поступок, дабы с трех сторон вдруг пришли к нему противные ведомости, т. е. что у него отнята надежда на протекцию цесарскую, а я ему объявил отцов к нему скорый приезд и прочая, а вицерой разлучение с девкой. И когда присланный от вицероя объявил ему разлучение с девкой, тотчас ему сказал, чтоб ему дали сроку до утра: «а завтра-де я присланным от отца моего объявлю, что я с ними к отцу моему поеду, предложа им только две кондиции, которые я уже сего дня министру Толстому объявил». А кондиции те: первая, чтоб ему отец позволил жить в его деревнях; а другая, чтобы у него помянутой девки не отнимать. И хотя эти государственные кондиции паче меры тягостны, однако ж я и без указу осмелился на них позволить словесно. А когда мы назавтра к нему с капитаном Румянцевым приехали, он нам тотчас объявил, что без прекословия едет купно с нами и притом нас просил, чтобы мы ему исходатайствовали у отца той милости, дабы повелел ему на оной девке жениться, не доезжая до С.-Петербурга. О семь я его величеству мое слабое мнение доношу: ежели нет в том какой противности, чтоб изволил ему на то позволить, для того что он тем себя весьма покажет во весь свет, еже не от какой обиды ушел, токмо для той девки; другое – цесаря весьма огорчит, и уже никогда ему ни в чем верить не будет; третье, что уже отымет опасность о его пристойной женитьбе к доброму свойству, от чего еще и здесь не безопасно. Мне мнится, что сие ни чему предбудущему противно не будет, но и в своем государстве покажется, какого он состояния».
Царевич, наконец, едет в Россию. 4-го октября он пишет отцу и просит прощения.
Но страшно ему ехать прямо на глаза отцу. От своих приставников он требует прежде провести его в Барии – поклониться мощам Николая-чудотворца.
Поклонившись мощам, они снова едут в Неаполь, и уже 14-го октября выезжают оттуда по дороге в Рим.
Евфросинья беременна. Она не может поспеть за царевичем – и едет с особым поездом, медленно.
На память о ней, при расставанье, царевич берет от нее «платочек».
Всю дорогу до Рима и до Венеции он неотступно упрашивает Толстого и Румянцева – выпросить ему у отца позволение обвенчаться с Евфросиньей до приезда в Петербург. Ожидая этого разрешения, он затягивает свои путь, выдумывает разные предлоги – осмотреть Рим, Венецию и другие города.
Одним словом, царевич ехал очень медленно: ведь, он ехал за своей смертью, не зная того, да и никто этого не знал.
Но впереди, по-видимому, не смерть ждет, а прощенье отца, женитьба на любимой девушке, тихая жизнь в деревне.
Действительно, 14-го ноября отец ему пишет из Петербурга:
«Письмо твое я здесь получил, на которое ответствую: что просишь прощенья, которое уж вам пред сим чрез господ Толстова и Румянцова письменно и словесно обещано, что и ныне подтверждаю, в чем будь весьма надежен. Также о некоторых твоих желаниях писал к нам господин Толстой, которые также здесь вам позволятся, о чем он вам объявит. Петр».
Просто «Петр» – нет прибавки «отец».
Но царевич видит, что он прощен, что ему позволят жениться на любимой женщине. С такими надеждами можно ехать и к суровому отцу.
Отвечая сыну прощением, царь в то же время писал Толстому и Румянцеву:
«Мои господа! письмо ваше я получил, и что сын мой, поверя моему прощению, с вами действительно уже поехал, что меня зело обрадовало. Что же пишете, что желает жениться на той, которая при нем, и в том весьма ему позволится, когда в наши край приедет, хотя в Риге или в своих городах, или хотя в Курляндии у племянницы в доме (т. е: у Анны Иоанновны); а чтобы в чужих краях жениться, то больше стыда принесет. Буде же сомневается, что ему не позволят, и в том может рассудить: когда я ему такую великую вину отпустил, а сего малого дела для чего мне ему не позволить? О чем и напред сего писал, и в том его обнадежил, что и ныне паки подтверждаю; также и жить, где похочет в своих деревнях, в чем накрепко моим словом обнадежьте его».
Ясно, что все прощено и все позволено. Правду говорил царевич вице-канцлеру Шёнборну в ту ужасную ночь, когда явился к нему как помешанный, что «отец к нему добр». Ведь, отец и сам был, как и сын, не без слабостей: и он любил когда-то Анну Монцову, иноземку, дочь виноторговца, и эта «девка иноземка» была ему дороже всех царевен, королевен и принцесс; ведь, и теперь отец любит бывшую пленную немку, приведенную в русский лагерь в одной сорочке; а теперь она царица. Отчего ж и сыну не позволить любить ту, которая для него дороже короны и земли русской?
Беременная Евфросинья, как мы сказали, далеко отстала дорогой от царевича.
От этого времени сохранились три письма царевича и Евфросиньи. Писем этих, по-видимому, не знали прежде наши историки – ни Н. Г. Устрялов, ни С. М. Соловьев, а изданы они академией по подлинникам, хранившимся у покойного К. И. Арссньева.
Какой нежной заботливостью дышит первое письмо царевича к своей «Афрасинюшке», писанное с дороги, с немецкой границы, от 19-го ноября:
«Матушка моя друг мой сердешной Афрасинюшка здравствуй на множество лет. Я слава Богу доехал да немецкой земли, в добром здравии не печался маменка для Бога, а я на твой платочек глядя веселюся зделай друг мой себе теплое одеяло подчем спать для того холодно а печей в италии нет а подшубой не так хороше спать. Не мешкай долго ввенецыи что тебя дале то тяжеле а дорогой поезжай неспеша береги себе и малинково Селебенова засим тебя и с ним и з братом предаю в сохранение божие и пребываю верны твой друг всегда Алексей».
«Селебенов», «Селебен» – это они так называют свое дитя…
На это письмо Евфросинья отвечает царевичу уже из Германии, из Аугсбурга, от декабря:
«Государь мой батюшка друг царевич Алексей Петрович. Здравствуй на многая лета что меня изволишь памятовать: благодатью божиею в добром здравии. Селебиным поздравляю тебе, государю, праздником рождества христова. Желаю слышать о вашем здравии. Доношу тебе, государь, приехали в Аузшпург декабря 24 числа, слава Богу, в добром здравии и впредь уповаю на его божескую милость, который под рукой милости своея сохранит нас от всякого зла. Из Аузшпурга наняли фурманщиков до Берлина и отправимся завтра поутру. Летигу наняли до Берлина, для, того что в коляске не возможно ехать: земля мерзлая и очень колотко. Евфросинья».
Скоро царевич предстал пред очи грозного батюшки. По Москве разносится страшный шепот о том, что скоро начнется розыск. Но розыска еще нет. Может, и пронесется мимо эта горькая чаша. Сторонники царевича бранят Толстого, бранят и самого Алексея.
– Иуда Петр Толстой обманул царевича, выманил, и ему не первого кушать, – говорит Иван Нарышкин.
– Слышал ты, – говорит князь Василий. Долгорукий Богдану князю Гагарину: – что дурак царевич сюда идет, потому что отец посулил женить его на Евфросинье? Жолв ему, не женитьба! Черт его несет! Все его обманывают нарочно.
Но вот 3-го февраля, в понедельник, в кремлевский дворец, где собралось все высшее духовенство и сановники, является царь, а за ним вводит царевича без шпаги.
Отец стал выговаривать сыну. Царевич бросается отцу в ноги, во всем винится и со слезами просит помилования. Отец прощает на условиях – отказаться от наследства и открыть своих сообщников.
Царевич все исполняет. От престола он отрекается в Успенском соборе перед евангелием, и подписывает отречение.
В тот же день обнародывается манифест с изложением причин лишения царевича престола, и начинается розыск.
В тот же день, перед началом страшного дела, царевич ищет утешения в беседе со своей возлюбленной.
Вот что он пишет ей из Преображенского:
«Друг мой сердешной Афрасинюшка. Здравствуй матушка моя на множество лет. Я приехал сюда сегодни а батюшка был вверху на Москве в столовой полате со всеми и тут я пришел и поклонился ему в землю прося прощения что от него ушел к цесарю, и подал ему повинное писмо и он меня простил милостиво и сказал что де тебя наследства илишаю и надлежит де тебе и прочим крест целовать брату яко наследнику и чтоб как мне так и прочим по смерти батюшкой не промышлять о моем возведении на престол, и потом велел честь за что он меня лишил наследства и потом пошли в соборную церковь и целовали я и прочии крест а каково объявление и пред крестом присяга то пришлю к тебе впредь а ныне за скоростью не успел и потом батюшка взял меня к себе есть и поступает ко мне милостиво дай боже что и впред также и чтоб мне даждатся тебя в радости. Слава Богу что нас от наследства отлучили понеже останемся в покое с тобой. Дай боже благополучно пожить с тобой в деревне понеже мы с тобой ничего не желали толко чтоб жить в Рожествене сама ты знаешь что мне ничего не хочется толко б с тобой до смерти в покое дожить а будет что немецких врак будет о сем не верь пожалуй ей болше ничего не было верный друг твой Алексей».
Начались аресты, казни. Жестокая казнь постигла Кикина. Казнили Большого-Афанасьева, дьяка Воронова. Схватили князя Василия Долгорукого, Никифора Вяземского, первого учителя царевича, у которого этот последний и спознался с Евфросиньей.
Глебов, бывший ростовский епископ Досифей, а теперь расстрига Демид, Пустынский, Журавский, Дорукин – все это кончило смертью то на колу, то на колесе.
Покончив московские казни, царь, 18-го марта, едет в Петербург. Царевич с ним. Буря, кажется, прошла совсем.
Царевич весь отдается одной страсти – увидеть Евфросинью. В светлый праздник пасхи он на коленях умоляет мачеху не разлучать их, дозволить им брак.
В половине апреля в Петербург приезжает, наконец, и Евфросинья.
Нужно и ее допросить.
Никто не думал, чтобы показания Евфросиньи дали такой страшный конец делу.
По неведению или из желания спасти себя, эта женщина все открыла, чего никто не открыл, и чего царь даже и не ждал.
Евфросинья показала, что в Эренберге, в крепости, царевич писал письма по-русски: к архиереям, писал к цесарю с жалобами на отца.
Евфросинье царевич говорил, что в русском войске бунт, что об этом в газетах пишут.
Около Москвы волнение – об этом в письмах пишут.
– «Авось либо Бог дает нам случай с радостью возвратиться», – радовался царевич, слыша о смуте в России.
Из Неаполя царевич так же часто писал цесарю жалобы на царя.
– «Вот видишь, что Бог делает: батюшка делает свое, а Бог свое!» – говорил царевич, прочтя в газетах известие, что младший царевич болен.
– «Хотя батюшка и делает, что хочет, только как еще сенаты похотят; чаю, сенаты и не сделают, что хочет батюшка», – так говорил он о «сенатах».
К архиереям для того писал письма, чтоб их подметывать.
– «Я старых всех переведу, – говаривал царевич, – и изберу себе новых по своей воле. Когда буду государем, буду жить в Москве, а Петербург оставлю простым городом. Кораблей держать не буду. Войско стану держать только для обороны, а войны ни с кем иметь не хочу, буду довольствоваться старым владеньем. Зиму буду жить в Москве, а лето в Ярославле».
Читая в газетах о каких-нибудь видениях, или известия, что в Петербурге тихо и спокойно, говаривал, что видения и тишина не даром.
– «Может быть, отец мой умрет, или бунт будет. Отец мой, не знаю, за что меня не любит, и хочет наследником сделать брата моего, а он еще младенец, и надеется отец мой, что жена его, моя мачеха, умна: и когда, сделавши это, умрет, то будет бабье царство! И добра не будет, и будет смятение: иные станут за брата, а иные за меня».
Евфросинья не пускала его бежать из Неаполя к папе римскому просить протекции.
Когда собирался ехать к отцу, то Евфросинье отдал «черные письма, велел их сжечь, а когда приходил секретарь вицероя неаполитанского, то царевич сказывал ему из тех писем некоторые слова по-немецки, а секретарь записывал, и написал один лист, а писем всех было листов с пять».
Вот что открывала Евфросинья…
Когда, затем, царь спросил сына, пристал ли бы он в бунтовщикам, если бы за ним прислали, даже при живом отце, сын отвечал:
– А хотя б и при живом прислали, когда б они сильны были, то б мог и поехать…
Это говорил сын отцу.
«Все было сказано (позволяем себе выписать это блестящее место из истории Соловьева). Перед Петром не был сын, неспособный и сознающий свою неспособность, бежавший от принуждения к деятельности и возвратившийся с тем, чтоб погребсти себя в деревне с женщиной, к которой пристрастился. Перед Петром был наследник престола, твердо опиравшийся на свои права и на сочувствие большинства русских людей, радостно прислушивавшийся к слухам и замыслам, имевшим целью гибель отца, готовый воспользоваться возмущением, если бы даже отец и был еще жив, лишь бы возмутившиеся были сильны. Но этого мало: программа деятельности по занятии отцовского места уже начертана: близкие к отцу люди будут заменены другими, все пойдет наоборот, все, что стоило отцу таких трудов, все, из-за чего подвергался он таким бедствиям, и. наконец, получил силу и славу для себя и для государства, все это будет ниспровергнуто, причем, разумеется, не будет пощады второй жене и детям от нее. Надобно выбирать: или он, или они? или преобразованная Россия в руках человека, сочувствующего преобразованию, готового далее вести дело, или видеть эту Россию в руках человека, который со своими Досифеями будет с наслаждением истреблять память великой деятельности. Надобно выбирать; среднего быть не может, ибо заявлено, что клобук не гвоздем будет к голове прибит. Для блага общего надобно пожертвовать недостойным сыном; надобно одним ударом уничтожить все преступные надежды. Но казнить родного сына! Сначала Петр в Москве был склонен снисходительно смотреть на сына; в нем видно было желание оправдать Алексея через обвинение других. Царь говорил Толстому: «Когда б не монахиня, не монах и не Кикин, Алексей не дерзнул бы на такое неслыханное зло. Ой, бородачи! многому злу корень старцы и попы; отец мой имел дело с одним бородачом, а я с тысячами. Бог сердцеведец и судья вероломцам. Я хотел ему блага, а он всегдашний мой противник». Толстой отвечал: «Кающемуся и повинующемуся милосердие, а старцам пора обрезать перья и поубавить пуха». – «Не будут летать, скоро, скоро!» – сказал на это Петр.»
Пытали, наконец, и царевича.
19-го июня дали царевичу двадцать-пять ударов.
24-го июня – пятнадцать ударов.
26-го июня вновь были в застенке: сам царь, Меншиков, князь Долгорукий, Гаврило Головкин, Федор Апраксин, Иван Мусин-Пушкин, Тихон Стрешнев, Петр Толстой, Петр Шафиров, генерал Бутурлин.
Началось с восьми часов утра. В одиннадцать разъехались.
«Того ж числа (значится в «записной книге с. – петербургской гарнизонной канцелярии») пополудни в 6-м часу, будучи под караулом в Трубецком раскате в гарнизоне, царевич Алексей Петрович преставился».
В тот же день перехвачено было донесение голландского резидента Деби, писанное, вероятно, за несколько часов до смерти царевича:
«Хотя царевич Алексей Петрович чаял, что чрез полученное прощение и для того публикованный манифест о своем животе уверен был, – понеже его царское величество сам его более за проведенного, нежели проводителя и главу того замысла почитал, – однако же, об нем весьма инако оказывается. Метресса царевича случай подала на открытие наивящших тайностей. Она есть низкой породы из Финляндии, пленная и к б…. с принцем Алексеем обнаженным ножем и угрожением смерти принужденная особа. Многие чают, что она, по принятии греческой веры и первому рождению, через греческого священника и духовного отца того принца, который такожде посажен, в пути, действительно, венчана с царевичем, и видится, что сие некоторым образом основательно есть, понеже, когда помянутая метресса от царя совершенное прощение получила, некоторые драгоценные вещи оной назад отданы и ей при том сказано было, что когда она замуж выйдет, то предбудущему ее мужу хорошее приданое из казны выдано будет, она на это ответствовала: «К первому б…. принуждена была, и после того принца никто при моем боку лежать не будет». О которых словах разный сумнения учинены были, которые более к тому клонятся, что она еще вовсе надежду не потеряла, в которое время нибудь корону на себе видеть. Хотя она чрез глубочайшую покорность и объявление того, что она ведает, себя при сих опасных временах ищет в полученную милость от царя утвердить, однако ж она чрез изустное свое объявление много тягости, как несчастливому принцу, так и участникам его причинила, также чрез письма, которые они к нему писали и у нее найдены».
Такова была историческая миссия Евфросиньи Федоровой. Как видно из донесения резидента Деби, и она мечтала видеть на своей голове корону.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.