XX
XX
Все арестованные Особым отделом сидели в Озерковской тюрьме лишь временно, в ожидании допроса следователя, а затем и суда.
Это военный революционный трибунал, учрежденный при тамошней красноармейской дивизии, состоял из трех рабочих и находился в Шувалове в помещении бывшей школы. Председателем его был какой-то эстонец или латыш, фамилия его начиналась, кажется, на Т., – угрюмый, озлобленный на всех человек, почти всегда голосовавший за обвинение. Оба члена были русские и более добродушные. Один из них назывался Анисьевым, другой Романовским. Последний был уроженцем Новгородской губернии и знал хорошо, по его словам, моего соседа помещика Дитлова. Эти оба члена нередко оправдывали и «буржуев», в особенности тех, кто попал в беду благодаря провокаторам, и громко негодовали на своих чекистов, допускавших, по их выражению, «такую подлость». Что касается до большевистских следователей, то тюремные толки о них говорили разное, но все сведения сводились к одному: доброжелательством к заключенным они отнюдь не отличались.
Арестованных было очень много, допрашивали не каждый день, и не более 3–4 человек сразу, а судили и того реже. Очереди при этом никакой не соблюдалось, и все зависело от произвольного выбора председателя. Обыкновенно проходило не менее двух месяцев, когда доходило дело до суда, а многие ждали и по году. Все эти сведения нам сообщила милейшая Н. А. Лаппо-Данилевская, арестованная уже давно и уже успевшая несколько раз побывать на допросе в Шувалове и благодаря этому близко знакомая с распорядками Особого отдела. Следователи из Чека, отобрав у нее все имущество и все ее рукописи, все же относились к ней, как к известной писательнице, с несвойственным им обычно вниманием. Они старались выказать ей свою особую «интеллигентность» и убедить ее в преимуществах и высотах их политической веры. Но ее находчивые, остроумные замечания ставили обыкновенно чекистов в тупик, и они сами нередко смеялись над своими действительно забавными доводами, как это было, например, в споре об особой виновности и вредности человека с титулом. Я уже не помню хорошо подробностей этого разговора, но, кажется, большевики старались доказать, что и граф Лев Толстой писал бы намного лучше, если бы не был графом.
Доброй и отзывчивой Н. А. Лаппо-Данилевской мы всецело обязаны тем, что наше дело не повернулось в худую сторону, как мы того ожидали. Своими разговорами на разные темы как со следователями Особого отдела, так и с секретаршей трибунала, очень милой пожилой женщиной совсем не большевистского толка, она очень искусно и настойчиво старалась вызвать в этих людях сочувствие к жертвам провокаторов, описывая наше положение в самых мрачных красках. С особой сердечностью она заступалась за мою жену и дочь, а будучи уже на свободе не оставляла нас и своими дальнейшими заботами.
Вскоре после Пасхи нас наконец повезли в Шувалово на допрос. Допрашивал какой-то следователь с нерусской фамилией (кажется, Залит) меня и дочь недолго, а жену около часа. Она, по его словам, вела предварительные переговоры с железнодорожным провокатором, а потому ее следователь вызвал первой. Главным образом он старался выведать, не было ли у нас еще и других сообщников, упрекал жену в запирательстве и грозил посадить ее на лед в подвалах Особого отдела Чека, если она не сознается. Наконец, убедившись, что сознаваться ей не в чем, он ее отпустил, совершенно потрясенную и измученную. Меня этот следователь спросил, не граф ли я и что могу добавить к своему первому показанию, и сейчас же стал записывать мои короткие слова. Пока он писал, я успел мельком прочитать в бумаге, лежавшей на краю стола и, вероятно, еще написанной чекистами на передовом посту, выражение, видимо, относившееся к нашему железнодорожному комиссару и красноречиво его там называвшему: «одним из наших людей»…
Впрочем, и сам следователь не очень старался скрыть от жены, какие обстоятельства вызвали ваш арест.
– Что же нам теперь грозит? – спросил я у следователя, когда допрос кончился.
– Это решит суд, – отвечал он. – Вы сами должны понимать, что за намерение тайно перейти неприятельскую границу по голове не погладят… Придется несколько годков в тюрьме посидеть.
– Ведь мы только намеревались, но не перешли, – пробовал возражать я. Следователь даже рассмеялся от такой изумительной наивности.
– Тогда бы вы были уже не у нас, а у ваших друзей за границей, – совсем весело сказал он.
Возвращались мы в тюрьму вечером, после допроса, в не очень радостном настроении. Мнения в нашей камере по нашему делу разделились. Одни говорили, что мы имели счастье попасть к сравнительно более интеллигентному следователю, чем другие заключенные, и это являлось в их глазах хорошим знаком; другие утверждали, что и следователь, и само дело тут ни при чем, а что главную роль на суде будет играть наше «буржуазное» происхождение. Такого мнения особенно сильно держался бывший офицер Кольцов. Он почти одновременно вернулся с нами, но не с допроса, а из суда, вызванный в тот день в трибунал для разбирательства его дела.
– Ну что, – спросил я его, – надеюсь, можно поздравить?
– Какое там, – раздраженно посмеиваясь, отвечал он. – На пять годов пришили… Бывшему офицеру разве дадут оправдание, и всего-то за три фунта сахару, которого в роте недосчитались. Где за всем усмотришь, говорят, что сам съел. Добро бы было, если бы еще так, а вон красноармейцев – два вагона картофеля, который охраняли, продали, тех оправдали. Нет, нашему брату, да и вам, буржуям, пощады не жди, ко всему придерутся, а нельзя придраться, так выдумают.
День революционного суда для нас наступил так же неожиданно, как и день допроса. В то утро, в самом конце апреля, вызвали в трибунал очень многих, и мы приходились по списку последними. Не без волнения выходил я тогда из своей камеры, сопутствуемый пожеланиями остальных заключенных и моего нового соседа по нарам – кочегара Финляндской железной дороги. За мою давно не бритую, как-то внезапно поседевшую бороду он называл меня добродушно, по-приятельски «отцом».
– Ну, смотри, отец, – участливо желал он тогда мне: – боле к нам не оборачивайся. Штоб быть тебе с женкой да с дочкой на воле… Вот што! Помучили тебя, старика, да и полно!
В Шувалове, куда мы добрались через час, под конвоем, нас ввели в большую комнату школы, где происходили заседания трибунала. Комната эта была разделена решеткой на две части. В одной половине находились школьные скамьи для судимых и для публики, в другой на возвышении стоял стол, покрытый красным сукном. Около него, но внизу, за маленьким столиком, сидела секретарша и что-то писала.
Вскоре дверь соседней комнаты открылась, кто-то громко, даже угрожающе закричал «Встать!», и за столом на возвышении появились трое мастеровых в обычном рабочем, а не красноармейском одеянии. Трибунал назывался «военным», но все члены его были «с воли».
– Объявляю заседание революционного военного трибунала при дивизии открытым, – заявил средний из них, худощавый, желчный, с редкой бородкой человек. – Слушается дело такого-то, – и он, назвав имена двух красноармейцев из моей 7-й камеры, стал резким голосом читать, в чем заключалось их преступление. Оно было несложно. Красноармейцы обвинялись в том, что похитили с поля 3 мешка картофеля и были захвачены крестьянами в то время, когда набивали еще четвертый. Наученные уже опытом других, они оба сейчас же сознались и даже выразили самое красноречивое раскаяние. Трибунал удалился для совещания и через минуту появился вновь. Председатель объявил красноармейцев оправданными и вызвал следующих подсудимых. В таком порядке суд продолжался часов пять. В тот день было много суровых приговоров, но некоторых и оправдали. Последнее относилось главным образом к обвиняемым «из народа».
Впрочем, была и одна семья банковского чиновника, арестованная, как и мы, во время бегства, благодаря провокатору, которую оправдали, отобрав от них деньги.
Наконец дошла очередь и до нас. Мы были последними, и никого, кроме нас и конвойных, в комнате уже не оставалось. Было поздно, сильно темнело, и члены суда, видимо, торопились.
– Мордвиновы Анатолий, Ольга и Мария, – возгласил желчный председатель, бегло просмотрев наше «дело». – Вы задумали тайно бежать за границу; почему на такое преступление вы пошли? – обратился он ко мне.
– Причиной была тяжелая болезнь жены, как указано в докторском свидетельстве, – отвечал я. – Оставаться на верную смерть в Петрограде нам было нельзя…
– А другие, не хуже вас, могут? Сидят спокойно на месте, могли бы подождать и вы. Да какая там болезнь… Знаю ваши хитрости. Хорошо на себе злобу ваших буржуев испытал. Новые порядки ненавидите, к врагам народа захотели бежать. Как же. У белогвардейцев, конечно, лучше.
Председателя перебил член трибунала, сидевший от него справа.
– Скажите, – спросил он меня, – если бы проводник не нашелся, вы все равно бежали бы?
– Нет, – отвечал я, – без проводника нам, наверное, пришлось бы остаться. Мы воспользовались лишь подвернувшимся случаем.
Член суда что-то шепнул председателю.
– Ваше последнее слово, – обратился тот ко мне.
– Прошу освободить от наказания мою больную жену и дочь, – сказал только я и сел на свое место.
– Ну а вы обе что скажете? – спросил он у моей жены и дочери.
– Я одна во всем виновата, – отвечала моя бедная взволнованная Ольга, – это я доверилась проводнику и уговорила мужа бежать… Прошу, если возможно, нас всех освободить.
– Я прошу только одного – спасите моих родителей, – проговорила в заключение тихим голосом и моя малолетняя дочь.
– Освободить! – заговорил желчно председатель, поднимаясь из-за стола, чтобы идти в совещательную комнату. – Если уж таких освобождать, то что и будет…
Мы остались в комнате одни с секретаршей. Она нам показалась добродушной, и мы сейчас же подошли к ней.
– Как вы думаете, – спросил я ее, – что нам предстоит? Председатель как будто был более зло к нам настроен, чем к другим?
– Ничего, – отвечала она, – он всегда такой… ему самому много пришлось перенести… да он решает и не один… отчаиваться вам еще рано… по некоторым признакам у меня хорошее предчувствие. – И добрая женщина сочувственно пожала руку моей жене. – Ну, идите, идите скорее на места, а то они сейчас выйдут…
Но совещание трибунала на этот раз длилось долго. Прошло целых томительных 20 минут или полчаса, когда появился председатель и начал торопливо, с явно слышавшимся раздражением читать решение нашей участи. Слова этого приговора запомнились мне до сих пор. Он гласил: «Революционный военный трибунал при такой-то пехотной дивизии, признав Мордвиновых Анатолия, Ольгу и Марию виновными в предумышленном и тайном переходе через финляндскую границу, постановил: все их имущество конфисковать, а самих за болезнью жены и малолетством дочери от наказания освободить».
– Я был против этого, – не удержался сердито добавить председатель и вышел из комнаты. Ко мне подошел высокий, черный член трибунала Романовский и покровительственно похлопал меня по плечу.
– Ну, на этот раз сошло, – добродушно говорил он, – а ведь знаю, снова захочешь бежать… Жизнь-то вам у нас не сладка… А только хороший совет даю, обожди лучших времен, когда границы законно откроют; валяй тогда хошь в поезде, куда хочешь, а сейчас все равно словят. Помни мои слова, не зря говорю – словят.
– Что, мы теперь свободны? – спросил я его.
– Иди на все четыре стороны, – добродушно посмеиваясь, ответил он и приказал нашим конвойным уходить домой.
– У нас ведь нет никаких документов, – спрашивала у Романовского радостная жена, – все отобрали при аресте. Как нам теперь быть?
– Ну, хорошо, хорошо, сейчас вам и документы достанем, – говорил член трибунала и, подойдя к столику секретарши, стал перелистывать наше дело, видимо, отыскивая там удостоверения нашей личности. Бумаг было немного, и удостоверения он сейчас же нашел. Вырвав их, он оставил папку открытой, и я, к большой радости, увидел, что и моя дорогая записка от великих княжон была также вшита в дело. Под каким-то наитием, на глазах у секретарши и стоявшего рядом судьи, я как будто невзначай положил руку на драгоценную бумажку, и через мгновение она была уже крепко зажата в моем кулаке.
– Ну, вот вам и документы, – говорил в это время добродушный член трибунала. – Теперь все у вас в порядке, смотрите снова не попадайтесь, а то будет плохо, верно говорю. – И, погрозив нам пальцем, он ушел.
Мы вышли за ним на двор, на волю, и остановились. Был тихий весенний вечер. Солнце только что зашло, и теплый воздух был полон запаха распускавшихся берез. Все совершившееся было так неожиданно и так хорошо, что мы долго стояли на потемневшей пустынной улице, пожимая друг другу руки, и только радовались, делясь впечатлениями.
– Ну, пойдемте теперь домой… уже становится поздно, – в каком-то забытье сказал наконец я.
– Куда? – переспросила, весело смеясь, моя дочь. – Ведь мы, папа, в Шувалове, идем скорее на вокзал, какой-нибудь поезд еще застанем. – И вдруг мы замолчали, мы вспомнили, что у нас нет уже ни денег, ни вещей, ни пристанища, что мы стали беднее нищего и выброшены на улицу…
– Куда мы теперь денемся? – спросила с тоскливым недоумением жена. Я подумал и сказал:
– Что ж, пойдемте назад в тюрьму, быть может, нас пока оттуда и не прогонят.
Мы молча дошли до Озерков и явились в тюремную канцелярию. Комендант Опочкин удивился нашей просьбе, даже рассмеялся, но разрешил.
– Переночевать – переночуйте, – говорил он, – а утром убирайтесь куда хотите, у меня не гостиница, и своих постояльцев не оберешься.
Мы переночевали в тюрьме, а утром жена храбро сходила в Особый отдел и попросила у следователя выдать нам из забранных у нас денег на дорогу. Тот долго упорствовал, ссылаясь на приговор, но потом все же немного дал, говоря, что дает «свои», и мы поехали в Петроград.
Для нас этот город оставался той же тюрьмой, только более обширной и холодной. Свободная жизнь могла начаться лишь там, где не было большевиков. О таком счастье мы никогда не переставали мечтать, и оно к нам пришло. Пришло неожиданно, в одну незабвенную, изумительно прекрасную пасхальную ночь, но лишь через долгий, невыносимый год, и уже на чужой стороне.
Ноябрь 1922 г. Гарц
Данный текст является ознакомительным фрагментом.