Холерный бунт. Государь на Сенной

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Холерный бунт. Государь на Сенной

Общее настроение горожан в первые дни холерной эпидемии читателю уже известно; к началу двадцатых чисел напряжение достигло предела. И не только из-за неудобств и неустройств, не только из-за страха заболеть. Петр Андреевич Вяземский отмечал позже: «На низших общественных ступенях холера не столько страха внушала, сколько недоверчивости. Простолюдин, верующий в благость Божию, не примиряется с действительностью естественных бедствий: он приписывает их злобе людской или каким-нибудь тайным видам начальства. Думали же в народе, что холера есть докторское или польское напущение».

Польское – потому что как раз шло подавление польского бунта, русские войска подступали к Варшаве, о поляках в столице говорили безо всякой теплоты, с неизменным недоверием. Столичные поляки, как вспоминает другой мемуарист, «перестали бывать в русских домах, заметив, что иные хозяйки, заваривая за общим столом чай, наблюдают за ними и ставят подальше от них сахарницу, сливки и печенья».

Предметом особо пристального внимания настороженной публики стал тогда дом Мижуева на Фонтанке, у Симеоновского моста, где обитал статс-секретарь Царства Польского Степан Фомич Грабовский вместе с подчиненными. Своим сотрудникам Грабовский велел не появляться на улицах поодиночке, только в экипажах. «Это продолжалось до тех пор, пока публике не стал известен результат дознаний, производимых следственной комиссией о лицах, заарестованных по подозрению в отравлении народа. Наконец во всех газетах появилось официальное извещение, что из 700 и более задержанных лиц ни у одного не найдено никакого ядовитого или вредного вещества и что между ними не было ни одного поляка».

Столичный цензор Осип Антонович Пржецлавский, сам поляк и университетский товарищ Адама Мицкевича, вспоминал о тех же днях: «Внезапность действия болезни, ее ужасные симптомы и то обстоятельство, что она непосредственно развивалась после дурной пищи или холодного питья, породили мысль, что эпидемии нет и что люди заболевают и умирают вследствие отравления, в чем участвуют доктора и полиция. А как появление холеры в Петербурге пришлось как раз во время первого польского мятежа, то огромное большинство жителей столицы не колебалось эти мнимые отравления приписать и непосредственному действию, а также подкупам поляков. По всему городу разошлись и повторялись нелепые рассказы о том, как поляки ходят ночью по огородам и посыпают овощи ядом; как, незаметно проходя в ворота домов, всыпают яд в стоящие на дворах бочки с водой; как зафрахтованные мятежниками корабли привезли целые грузы мышьяку и всыпали их в Неву, и т. п. Взволнованная чернь, в которой коноводами были мальчики – ученики разных мастерских и фабричные рабочие, расхаживала толпами по улицам и всякого, кто ей казался почему-нибудь „холерщиком“, била и истязала нередко до смерти».

Александр Павлович Башуцкий вторит в своих мемуарах: «…Скоро народ, будто по общему лозунгу, вдруг начал повсюду останавливать сперва пешеходов, а потом и ездивших в экипажах, обшаривал их карманы и строго допрашивал. Находя порошки, склянки (а до жестоких уроков этих из десяти человек, конечно, более половины были тогда непременно снабжены хлористою известью, спиртом, пилюлями, каплями и всякими средствами, будто бы предохранявшими от заразы и останавливавшими ее действие), чернь нередко заставляла схваченного тут же глотать всю свою аптеку. Видя несомненно вредное действие как испуга, так и подобной медикаментации, народ еще более убеждался в существовании отравлений. Бедные жертвы заботливости о самосохранении были избиваемы нещадно, и многие поплатились даже жизнью».

Красок в общую картину подбавляет и Авдотья Яковлевна Панаева, в будущем известная писательница и мемуаристка, одна из муз Николая Алексеевича Некрасова (в 1831-м ей было 11 лет): «Я видела с балкона, как на Офицерской улице, в мелочной лавке, поймали отравителя и расправлялись с ним на улице. Как только лавочник, выскочив на улицу, закричал: „Отравитель!“ – мигом образовалась толпа, и несчастного выволокли на улицу. Отец побежал спасать его. Лавочники и многие другие знали хорошо отца, и он едва уговорил толпу отвести лучше отравителя в полицию, и пошел сам с толпою в часть, которая находилась в маленьком переулочке против нашего дома. Фигура у несчастного „отравителя“ была самая жалкая, платье на нем изорвано, лицо в крови, волосы всклокочены, его подталкивали в спину и в бока; сам он уже не мог идти.

Это был бедный чиновник. Навлек на него подозрение кисель, которым он думал угостить своих детей. Идя со службы, он купил фунт картофельной муки и положил сверток в карман шинели; вспомнив, что забыл купить сахару, он зашел в мелочную лавку, купил полфунта сахару, сунул его в карман, бумага с картофельной мукой разорвалась и запачкала ему его руку. Лавочники, увидав это, и заорали: „Отравитель“…».

21 июня стало тем днем, когда брожение начало переходить в настоящий бунт. Воскресенье, день был свободный, народ в обилии ходил по улицам. Утром состоялись многолюдные крестные ходы из многих петербургских церквей с молитвой об избавлении от холеры; после двух часов дня горожане стали сбиваться в толпы. Градус напряжения нарастал. Именно в этот день было приказано оцепить Зимний дворец, закрыв для входа и выхода все подъезды и дворы – но основные события развернулись вдали от царской резиденции.

Первый инцидент случился на Сенной площади, неподалеку от дома Таирова, давно уже привлекавшего к себе внимание взволнованных горожан: взбудораженный народ остановил больничную карету, освободил находившихся в ней больных, а сам экипаж разломал. Александр Васильевич Никитенко записал в этот день в дневнике: «Народ явно угрожает бунтом, кричит, что здесь не Москва, что он даст себя знать лучше, чем там, немцам лекарям и полиции. Правительство и глухо, и слепо, и немо».

Нечто похожее случилось и в Рождественской части столицы, у дома чиновницы Ирины Ивановны Славищевой, где помещался временный холерный лазарет. Здесь, по оценке современников, собралось до двух тысяч человек – и вели они себя весьма беспокойно: «окружили больницу и начали выходить из послушания полиции». Когда квартальный надзиратель Сердаковский, состоявший при лазарете в качестве смотрителя, отправился за подмогой, в окна лазарета полетели камни, было разбито два стекла, а лазаретный цирюльник Абрам Шейкин получил ушиб.

На этом, впрочем, инцидент пошел на убыль. Полиция и пожарная команда оттеснили собравшихся на Конную площадь, куда подоспели и военные. Полтора десятка человек задержали по подозрению в том, что именно они выступали зачинщиками беспорядков (дальнейшее следствие показало, впрочем, что под арест попали большей частью случайные прохожие). К десяти часам вечера лазарет взяли под усиленную охрану, да и народ «почти весь уже разошелся».

Спокойствие, однако, было лишь затишьем перед бурей. Из разных частей города народ стал стекаться на Сенную площадь, где до утра продолжались тревожные толки, звучавшие вперемешку с угрозами, там, в конце концов, и грянуло. Что конкретно превратило народную тревогу в настоящий бунт, определить трудно, хотя некоторые версии имеются. Петр Петрович Каратыгин предполагал, например, что последней каплей стала история, случившаяся с кучером одного из столичных купцов. В тот день отбыл с хозяином по делам, оставив молодую жену совершенно здоровой, а по возвращении узнал, что она заболела холерой и взята во временную больницу у Сенной площади. Примчавшись в дом Таирова, несчастный муж узнал, что супруга скончалась и тело ее отнесено в мертвецкую.

«Немало слез и молений стоило бедняку, чтобы ему дозволили взглянуть на покойницу. Его ввели в „мертвушку“: трупы мужчин и женщин, совершенно нагие, лежали на полу, в ожидании гробов, осыпанные известью… Он отыскал труп жены, рыдая, упал на него и к крайнему ужасу и невыразимой радости заметил в нем признаки жизни. Как безумный, схватив жену на руки, он выбежал во двор, осыпая проклятиями больницу и докторов. Мнимоумершая, которую немножко поторопились снести в мертвушку, часа через два действительно скончалась».

По версии Каратыгина, именно молодой кучер и стал «одним из главных действующих лиц» в последовавших событиях. Александр Васильевич Никитенко записал 22 июня в дневнике, что «в час ночи меня разбудили с известием, что на Сенной площади настоящий бунт», а вскорости стало известно, «что войска и артиллерия держат в осаде Сенную площадь, но что народ уже успел разнести один лазарет и убить нескольких лекарей».

Красочно и эмоционально описал эти события Александр Христофорович Бенкендорф; свидетелем происходившего он не был, но после немало времени отдал следствию над виновниками совершенных преступлений: «Чернь столпилась на Сенной площади и, посреди многих других бесчинств, бросилась с яростью рассвирепевшего зверя на дом, в котором была устроена временная больница. Все этажи в одну минуту наполнились этими бешеными, которые разбили окна, выбросили мебель на улицу, изранили и выкинули больных, приколотили до полусмерти больничную прислугу и самым бесчеловечным образом умертвили нескольких врачей. Полицейские чины, со всех сторон теснимые, попрятались или ходили между толпами переодетыми, не смея употребить своей власти».

Страшные были часы, что и говорить. В ходе разгрома больницы убили ее главного врача Земана; были и другие жертвы. Достоверно известно, что спастись в тот день удалось лишь 72-летнему доктору медицины Георгу Магнусу фон Молитору – возможно, бунтовщики пощадили его в силу возраста…

Бунт с кровопролитием стал совершенной неожиданностью для городской власти. А еще неожиданней оказалось то, что по совершении этих бесчинств народ не только не разбежался с Сенной площади, но и продолжал на ней собираться, задерживая приближавшиеся больничные кареты. Беспорядки начались и в других частях города: разгромили временную холерную больницу в доме Греко-униатской церкви на 12-й линии В.О. (ныне 12-я линия, 29–31, угол Среднего пр., 53), народ «изломал, побросал в реки встречавшиеся ему экипажи, перевозившие больных, разбил полицейские будки, избил, где было можно, не только низших полицейских служителей, но многих офицеров, разогнал, запер других в погреба, лавки, подвалы; отыскивал везде квартиры докторов, уничтожил, выбросил на улицу все имущество старшего полицейского врача (носившего польскую фамилию)».

Последняя цитата – из доклада столичного обер-полицеймейстера Сергея Александровича Кокошкина холерному комитету. Александр Павлович Башуцкий позже вспоминал, как очередное заседание этого комитета, проходившее ранним утром 23 июня в доме военного генерал-губернатора столицы Петра Кирилловича Эссена, прервалось визитом Кокошкина. Обрисовав ситуацию в целом, тому пришлось признать, что «полиции не существует, войска нет (оно все было в лагере), в городе оставалось лишь несколько слабых батальонов для гарнизонной службы, но и те именно в это время были разбиты на мелкие команды, рассеянные по всему пространству столицы; одни шли вступать в караулы, другие, сменившись, возвращались домой».

По оценке Кокошкина, на улицы тогда вышло до трети всего населения столицы. Велики глаза у страха, что тут скажешь, но масштаб народных волнений и вправду оказался серьезен.

Холерный комитет и генерал-губернатора Эссена пугающие новости застали врасплох. Император отсутствовал в столице, ждать его указаний из Петергофа было долго, пришлось поневоле взяться за дело самим. Петербургскому коменданту отправили приказ направлять все имеющиеся караулы на Сенную площадь; «военный же генерал-губернатор сел в коляску с дежурным адъютантом своим, и мы поскакали с Большой Морской по Невскому проспекту на означенную площадь, главную сцену действия, в намерении уговорить народ».

Дежурным адъютантом в тот день являлся как раз Александр Павлович Башуцкий и воспоминания его, пусть и окрашенные некоторой излишней литературностью, ярко обрисовывают картину происходящего. Полностью читатель сможет прочесть мемуары А. П. Башуцкого в конце книги, здесь же – ключевые эпизоды.

«Дня этого я не забуду. Народ стоял с обеих сторон нашего пути шпалерами, все гуще и теснее, чем ближе к Сенной площади. Закрыв глаза, можно бы было подумать, что на улице нет живой души. Ни оружия, ни палки; безмолвно, спокойно, с видом холодной решимости и с выражением странного любопытства, народ стоял, как будто собравшись на какое-нибудь зрелище. По мере нашего движения вперед он молча оставлял свои места, сходился с обеих сторон на середину, окружал коляску тучею, которая все росла, запружала улицу и с трудом в ней двигалась, как поршень в цилиндре. Так втащились мы, будто похоронный поезд, в устье площади, залитой низшим населением столицы, и остановились по невозможности двинуться далее. То же безмолвие, неподвижность и сдержанность. И здесь, как там, ни одна шапка на голове не заломалась. На противоположном конце, в углу, виднелась, с выбитыми стеклами, взятая штурмом злосчастная больница, на лестнице и в палатах которой еще лежали кровавые жертвы безумной расправы».

Петр Кириллович Эссен, по единодушному свидетельству всех, кто его знал, не был бойцом – но отступать было некуда. Встав в коляске, он обратился к народу с вопросом: «Зачем вы тут? Что вам надобно?».

«Безмолвие нарушилось. Сперва гул, потом шум, потом тысячеголосый крик заменили мертвую до этой минуты тишину; не было возможности ни разобрать, ни унять бури звуков. Вскоре без буйства еще, но уже и без всякой уважительности, сначала будто бы из желания объясниться внятнее, стоявшие около самого экипажа и продиравшиеся к нему ораторы взяли коляску приступом; влезли на ступицы и ободья колес, на крылья, подножки, запятки, козлы, цеплялись за бока, поднимались на руках и высовывали вперед раскрасневшиеся от духоты и оживления лица. Мы очутились в небольшом пространстве, окруженные сотнями разнообразных физиономий, нос к носу. „Нет холеры! Какая там холера! Морят да разоряют только!.. Прочь ее!.. Не надо нам холеры!.. Выгнать за Московскую заставу!.. Не хотим ее знать!.. Ну ее! Чтоб не было!.. Выгнать!.. Говори, что нет холеры!.. Так-таки скажи народу прямо, что холеры нет!.. Скажи сам!.. Не хотим ее!.. Выгнать сейчас холеру из города!.. Скажи, что холеры нет!..“ Такие возгласы повторялись на тысячи ладов спершими нас говорунами, а от них перенимались морем народа».

Из возгласов собравшихся, вспоминает Александр Павлович Башуцкий, выяснилась и еще одна причина волнений. Как уже знает читатель, торговцев разорял карантин – но попутно разоряло и стремление горожан соблюдать рекомендации врачей и МВД, отказавшись от употребления в пищу всего сырого, жирного и тяжелого для желудка. Торговцы фруктами жаловались Эссену на то, что «ворохи ягод повыкидаем; персиков, слив, разного фрукта погноили на большие тысячи», а харчевники и трактирщики – что провизия пропадает, потому что соленого и копченого не едят…

«Была хитро приготовлена и сцена, народно-эффектная, вполне удавшаяся. Пока происходили эти пререкания в коляске и около нее, – „Смотрите-ка, – раздалось кругом, – глядите, вон они, больные-то, что травят в госпиталях! Вишь каковы!“. Из угла от больницы медленно тянулась оригинальная процессия: с дюжину кроватей высоко неслись на руках, за ножки, над головами толпы; люди, стоя на них, в больничных халатах и колпаках, со штофами, кривлялись, весело приплясывали, подпевали и выпивали за здравие православных да за вытолканье за заставу холеры… Народ расступался, очищая путь и приветствуя смехом и восторженными криками это триумфальное шествие. „Вот-те холера, больные-то пьют да пляшут! Знатно! Вон ее, чтоб не было у нас и духу холеры!“ – гудело по площади, как по морю буря».

Эссену с Башуцким удалось благополучно покинуть площадь, чего не скажешь о некоторых других представителях власти. Тот же Александр Павлович вспоминал, как «схватили на руки и в изодранном мундире отнесли куда-то» местного пристава, как «там, сям выказывались над толпой каска затертого в ней с лошадью жандарма».

По возвращении домой военный генерал-губернатор обратился за советом к другим членам холерного комитета. Генерал-адъютант Илларион Васильевич Васильчиков, командовавший тогда войсками гвардии в столице, помочь сумел не только словом, но и делом: он с барабанным боем вывел на Сенную батальон лейб-гвардии Семеновского полка. Александр Христофорович Бенкендорф, впрочем, вспоминал: «Это хотя и заставило народ разойтись с площади в боковые улицы, но нисколько его не усмирило и не заставило образумиться. На ночь волнение несколько стихло, но все еще город был далек от обыкновенного порядка».

В самом деле далек, вечером того же дня разгромили временный холерный лазарет в доме поручика Черноглазова в Большой Подьяческой улице. Публицист и мемуарист Илья Васильевич Селиванов писал позже со слов своего двоюродного брата, жившего поблизости: «Толпа повыкидала из больницы все, что там было, потом взобралась на крышу, раскидала железные листы ее и разобрала дом до основания. Потом, найдя на дворе холерную карету, запряглась в нее и с песнями возила по улицам, до тех пор, пока, утомившись, не сбросила ее в канаву».

Тот же мемуарист рассказывает и более локальный эпизод – то, как под подозрение толпы попал переводчик Соколов, сотрудничавший с газетой «Русский инвалид». Дальше изложение монолога самого Соколова: «Подходя к Пяти Углам, я вдруг был остановлен сидельцем мелочной лавки, закричавшим, что я в квас его, стоявший в ведре у двери, бросил отраву. Это было часов около 8 вечера. Разумеется, на этот крик сбежались прохожие и менее нежели через минуту я увидел себя окруженным толпой, прибывавшей ежеминутно. Все кричали; тщетно я уверял, что я никакой отравы не имел и не бросал: толпа требовала обыскать меня. Я снял с себя фрак с гербовыми пуговицами, чтоб показать, что у меня ничего нет; – душа была не на месте, чтоб толпа не увидала иностранных журналов и в особенности польских, бывших в числе их. Толпа не удовольствовалась фраком; я принужден был снять жилет, нижнее платье, сапоги даже нижнее белье и остался решительно в одной рубашке. Когда окружающие меня, наводнившие улицу до того, что сообщение по ней прекратилось, увидали, что при мне подозрительного ничего нет, тогда кто-то из толпы закричал, что я „оборотень“ и что он видел, как я проглотил склянку с отравой. Досаднее всех мне был какой-то господин с Анной на шее, – он больше всех кричал и всех больше приставал ко мне… После слова оборотень в толпе закричали, что меня надо убить, и некоторые отправились для этого на соседний двор за поленьями дров. Видя приближение смертного часа, я стоял почти нагой среди толпы и поручал душу мою Богу. Вдруг в толпу въехал кавалергардский офицер, мальчик лет 19, верхом, и подъехавши ко мне, стал меня спрашивать: кто я такой и в чем дело. Как мог, второпях и в испуге, я ему объяснил, кто я такой и просил меня спасти. Юноша, не думая долго, обнажил палаш и плашмя, разгоняя им народ, велел мне идти за собою. Подобравши в охапку платье свое и сапоги, я в од ной рубашке, насколько мне позволяли силы, побежал за ним, под охраной его палаша».

День 22 июня закончился, началось уже 23 июня – но волнения на улицах столицы продолжались. Архивные документы сохранили свидетельства многих новых инцидентов. Утром на Разъезжей улице, например, взбудораженная толпа заметила проезжавшего в дрожках штаб-лекаря Московской части коллежского асессора Кралицкого. Врача узнали, поднялся крик, народ попытался остановить экипаж и принялся бросать камни, но кучер сумел выбраться из толпы – и Кралицкий в итоге спасся в съезжем доме Московской части, находившемся на углу Гороховой улицы и Загородного проспекта. Позже полиция выяснила, что зачинщиком беспорядков стал мещанин Дмитрий Васильев, торговец писчей бумагой в Гостином дворе, у которого от холеры умерла дочь…

В первом часу дня событие практически там же: «для взятия заболевшей женщины» в дом купца Ванчакова на Разъезжей улице (близ Мясного рынка) была послана с полицейским унтер-офицером и фонарщиком больничная карета. Экипаж въехал во двор, оба отправились за холерной больной в верхний этаж. В тот же момент толпа хлынула во двор, вытащила на улицу карету и стала ее ломать.

Но тем временем уже приближалось главное событие этого холерного дня. Император Николай I, получив доклад о происходящем в столице, решил отправиться из Петергофа на Сенную площадь, приказав одновременно привести в боевую готовность все наличные войска. На пароходе «Ижора» он прибыл к Елагину острову, выслушал доклады Петра Кирилловича Эссена и других чиновников, был «поражен видом унылых лиц всех начальников» – и в сопровождении князя Александра Сергеевича Меншикова сел в подготовленную для него коляску. Александр Христофорович Бенкендорф позже так описывал прибытие монарха на Сенную площадь: «Государь остановил свою коляску в середине скопища, встал в ней, окинул взглядом теснившихся около него и громовым голосом закричал: „На колени!“ Вся эта многотысячная толпа, сняв шапки, тотчас приникла к земле. Тогда, обратясь к церкви Спаса, он сказал: „Я пришел просить милосердия Божия за ваши грехи; молитесь Ему о прощении; вы Его жестоко оскорбили. Русские ли вы? Вы подражаете французам и полякам; вы забыли ваш долг покорности мне; я сумею привести вас к порядку и наказать виновных. За ваше поведение в ответе перед Богом – Я. Отворить церковь: молитесь в ней за упокой душ невинно убитых вами“. Эти мощные слова, произнесенные так громко и внятно, что их можно было расслышать с одного конца площади до другого, произвели волшебное действие. Вся эта сплошная масса, за миг перед тем столь буйная, вдруг умолкла, опустила глаза перед грозным повелителем и в слезах стала креститься. Государь, также перекрестившись, прибавил: „Приказываю вам сейчас разойтись, идти по домам и слушаться всего, что я велел делать для собственного вашего блага“. Толпа благоговейно поклонилась своему царю и поспешила повиноваться его воле».

Николай I на Сенной площади. С гравюры XIX столетия

Канонический эпизод, вошедший во все летописи царствования императора Николая I и даже запечатленный на одном из барельефов его конного монумента на Исаакиевской площади. Знаменитая уваровская триада в ее живом воплощении.

Здесь, однако, немного притормозим: поскольку эпизод сразу разошелся по тысячам изустных и письменных пересказов, до нас дошла далеко не одна версия того, что же именно сказал Николай коленопреклоненным петербуржцам на Сенной площади. Уже 23 июня Александр Васильевич Никитенко отмечал в дневнике: «Нельзя добиться толку от вестовщиков: одни пересказывают слова государя так, другие иначе».

Среди свидетельств есть и вполне анекдотические: баронесса Мария Петровна Фредерикс, например, рассказывает в своих воспоминаниях, будто император перед всей толпой выпил «склянку меркурия, которым тогда лечили холеру и который простые люди принимали за отраву». А на предостережение подбежавшего медика, что-де император может потерять зубы, Николай ответил: «Тогда вы мне сделаете челюсть».

Некоторые современные авторы вполне всерьез цитируют свидетельство баронессы, однако им стоило бы знать: меркурием, то есть ртутью, холеру не лечили, а сама мемуаристка родилась на свет божий в 1832 году – и никак не могла видеть происходившее на Сенной.

Еще одно не менее анекдотическое свидетельство оставил писатель Николай Александрович Лейкин: со ссылкой на своего отца, гостинодворского купца, он рассказывал, «о государе Николае Павловиче, также во время холерного бунта в 1831 г. усмирявшем на Сенной площади народ одними площадными ругательствами». Свидетельство по большей части тем, что характеризует само гостинодворское купечество, а никак не монарха.

Куда более правдоподобную, близкую к словам Бенкендорфа, версию опубликовало в свое время Общество истории и древностей российских при Московском университете: «Государь Император прибыл в коляске с Князем Меншиковым на Сенную площадь, остановился у самой церкви Спаса, и говорил народу, окружающему Его, следующую Речь: „Не кланяйтесь Мне, а падите на колена, поклонитесь Господу Богу, просите помилования за тяжкое прегрешение, вами вчера учиненное. Вы умертвили Чиновника, пользовавшего ваших собратий, нарушили тишину и порядок, осрамили Меня перед светом. За вас, за вас всех, обязан я, по силу присяги Моей, дать ответ Царю Царей. Возможно ли мне сие исполнить после тяжкого вашего прегрешения? Не узнаю я в вас Русских: что, Французы ли вы, или Поляки? Сии последние уморили возлюбленного Моего: так и вы со мною хотите то же сделать! Но я уповаю на Всевышнего Творца, стою здесь безбоязненно среди вас, вот и грудь Моя…“

Тогда народ, рыдая, воскликнул: „Согрешили пред Богом, но ради умереть за Царя, за Отца нашего!“ Государь возразил: „Умрете тогда, когда Богу угодно то будет; лягу и Я с вами, но теперь повелеваю вам: Падите ниц пред Богом, и теплыми молитвами укротите праведный гнев его, возвратись в домы ваши и исполняйте приказания Военного Генерал-Губернатора, как собственные Мои повеления! Кто облечен Мною властью, того слушайтесь!“

Тут народ закричал: „Ура!“ – и разошелся».

По сути, с версией Бенкендорфа это свидетельство расходится лишь в деталях – и возможно, стоило бы считать его достоверным. Тем более, что от него также немногим отличается изложение царской речи Василием Андреевичем Жуковским в его письме принцессе Луизе Прусской: «Представьте себе эту прекрасную фигуру, этот громкий и звучный голос, этот внушающий и строгий вид, и эту толпу, накануне столь мятежную, столь сильную в своей смуте и теперь, столь спокойную, столь покоренную присутствием самодержавного величия и магическим обаянием геройской отваги. Вот слова, им произнесенные: „Венчаясь на царство, я поклялся поддерживать порядок и законы. Я исполню мою присягу. Я добр для добрых: они всегда найдут во мне друга и отца! Но горе злонамеренным: у меня есть против них оружие! Я не боюсь вас, вам меня бояться! Нам послано великое испытание: зараза! Надо было принять меры, дабы остановить ее распространение: все эти меры приняты по моим повелениям. Стало быть, вы жалуетесь на меня: ну, вот я здесь! И я приказываю вам повиноваться. Вы, отцы семейств, люди смирные, я вам верю и убежден, что вы всегда прежде других уговорите людей несведущих и образумите мятежников! Но горе тем, кто позволяет себе противиться моим повелениям! К ним не будет никакой жалости! Теперь расходитесь! В городе зараза! Вредно собираться толпами. Но наперед следует примириться с Богом! Если вы оскорбили меня вашим непослушанием, то еще больше оскорбили Бога преступлением: совершено было убийство! Невинная кровь пролита! Молитесь Богу, чтоб Он вас простил!“. При этих словах он обнажил голову, обернулся к церкви и перекрестился. Тогда вся толпа, по невольному движению, падает ниц с молитвенными возгласами. Император уезжает, и народ тихо расходится, наставленный и проникнутый сознанием своего проступка. Минута единственная!».

Расхождения с Бенкендорфом и здесь больше в длине речи, чем в ее содержании. При этом Жуковский заверял принцессу, что «речь, которую я привел вашему высочеству, была мне пересказана слово в слово князем Меншиковым, находившимся в коляске с императором в те минуты, когда он говорил народу, и потому имевшим возможность не проронить ни одного звука».

Содержание речи известно? Однако вот какое обстоятельство: некоторым другим мемуаристам, вполне ответственным и осведомленным, сцена на Сенной представлялась все-таки иначе. Александру Павловичу Башуцкому, например: «Государь встал, сбросил запыленную шинель, перекрестился перед церковью, поднял высоко руку и, медленно опуская ее, протяжно произнес только: „На колени!“. Едва раздался этот звук над залитою тридцатью и более тысячами народа безмолвною площадью, по мановению этой руки все, как один человек, опустились на колени с обнаженными и поникшими головами…

– Что вы сделали? – строго спросил тот же звонкий голос, доходивший до каждого слуха. – Бог дал мне власть карать и миловать вас, но этого преступления вашего даже и я простить не могу! Все виновные будут наказаны. Молитесь! Ни слова, ни с места! Выдайте зачинщиков сию же минуту!

Государь передал свое повеление графу Эссену, перекрестился пред тою же церковью и изволил отбыть».

Выдача зачинщиков – новый мотив, дотоле еще не звучавший.

Еще один тогдашний петербуржец, Иван Романович фон дер Ховен, особо недоволен был рассказом Жуковского, считая его художественной фантазией: «Кто знал пылкий, энергический характер императора Николая, проявлявшийся в каждом слове, в каждом жесте его, тому трудно предположить, чтобы он в эти тяжкие минуты стал распространяться с народом длинною, впрочем весьма красноречивою, речью, какую В.А. Жуковский влагает в уста его… Сколько раз мне случалось слышать его в лагерях, на маневрах при отдании приказаний, и всегда и во всем я не замечал ни вялости, ни растянутости, как это выразил В.А. Жуковский в сочиненной им речи».

В общем, расхождения и расхождения. Поневоле приходит на ум старый афоризм, столь любимый историками: «Врет, как очевидец».

А может, все расхождения объясняются простым обстоятельством: царских речей в тот день была не одна, а несколько. Вот что записал тогда в дневнике бывший секретарь Екатерины II Адриан Моисеевич Грибовский: «Встретил Государя, который на Сенной и у Гостиного двора три раза с народом говорил из коляски, приказал стать пред ним по старине на колени и, вспомнив со слезами о смерти брата от холеры, уверял народ, что холера есть, и что меры правительством приняты по его указу. „Что вы наделали? – говорил он. – Вы убили людей, приставленных от меня для вашего спасения. Это на моей совести остается; но всякий из виноватых будет строжайше наказан за малейшее впредь сопротивление распоряжениям правительства. Чего вы хотели?“ Но никто не смел ему ничего сказать, вероятно, оттого, что был он в большом гневе».

О том же и Жуковский: «Несколько раз он останавливается для разговора с теми, кто теснился вокруг самой его коляски».

Были еще и обращения к войскам, о которых вспоминает Бенкендорф: «В тот же день он объехал все части города и все войска… Везде он останавливался и обращал по нескольку слов начальникам и солдатам; везде его принимали с радостными кликами, и появление его водворяло повсюду тишину и спокойствие».

Как минимум три разговора с народом и еще несколько с войсками. Так что место могло найтись и для короткой речи, и для пространной. И для одних слов, и для других. Разве что мата не было наверняка: не в стиле монарха это было.

Но пора уже завершать этот сюжет. Каков оказался эффект монаршего визита в столицу? Василий Андреевич Жуковский заверял принцессу Луизу, что «с этой минуты все пришло в порядок». О том же и Бенкендорф: «Порядок был восстановлен, и все благословляли твердость и мужественную радетельность Государя. В тот же день он назначил своих генерал-адъютантов князя Трубецкого и графа Орлова в помощь графу Эссену, распределил между ними многолюднейшие части города».

Так в столице появились два временных военных генерал-губернатора: генерал от кавалерии князь Василий Сергеевич Трубецкой – он управлял Литейной, Каретной и Рождественской частями, и генерал-лейтенант граф Алексей Федорович Орлов – ему вверили 3-ю Адмиралтейскую часть, а днем позже еще и Московскую часть.

Впрочем, рано еще было радоваться общему спокойствию. Успокоительное действие царского визита проявилось не сразу; в тот же день 23 июня инциденты случались самые неприятные. Александр Васильевич Никитенко записывал в дневнике:

«Возле моей квартиры чернь остановила сегодня карету с больными и разнесла ее в щепы.

– Что вы там делаете? – спросил я у одного мужика, который с торжеством возвращался с поля битвы.

– Ничего, – отвечал он, – народ немного пошумел. Да не попался нам в руки лекарь, успел, проклятый, убежать.

– А что же бы вы с ним сделали?

– Узнал бы он нас! Не бери в лазарет здоровых вместо больных! Впрочем, ему таки досталось камнями по затылку, будет долго помнить нас».

Сохранились документы и об инциденте, произошедшем днем позже, 24 июня, на углу Усачева переулка, где пьяная толпа избила ехавшего на дрожках штабс-капитана Михайлова. После того, как за офицера вступился коллежский секретарь Павел Крупеников, побили и его, а затем поволокли через Никольский мост в полицейскую часть. Разумеется, этот инцидент не был единственным. Адриан Моисеевич Грибовский записывал 24 ноября, что народ «начал вопить, что их отравливают, стал ловить поляков, жидов и других иностранцев и находить у них мышьяк и другие ядовитые вещи и колотить их. Войска пешие и конные разъезжали по улицам и площадям, приказывая народу расходиться по домам».

В общем, совсем не случайно в тот же день 24 июня Петр Кириллович Эссен вынужден был подкрепить эффект от царских речей предостерегающим официальным заявлением: «От Санктпетербургского Военного Генерал-губернатора объявляется, что после распоряжений Правительства, всенародно опубликованных и имеющих целью сохранение тишины и спокойствия в Столице, остается ожидать, что никто не подаст повода к обращению на себя сомнения в составлении неблагонамеренных скопищ или в причастности к оным. Посему никто из людей благомыслящих не должен присоединяться к толпе, если бы где таковая дерзнула появиться, дабы, при исполнении принятых Правительством мер, невинные не пострадали вместе с виновными. Притом, на основании Устава Благочиния, предваряется всякий, что если после одиннадцати часов по полудни и до пяти часов по полуночи, патрули и разъезды откроют даже до пяти человек вместе собравшимися, то все таковые будут забираемы под стражу, как нарушители общего спокойствия».

Тогда же, 24 июня, роте дворцовых гренадеров было приказано на всякий случай «на всех постах сверх сюртуков иметь тесаки и патронные сумки с боевыми патронами и с ружьями» (этот приказ отменили 7 августа).

Приступила к работе и следственная комиссии для изыскания виновных в происходивших возмущениях, созданная под руководством Александра Христофоровича Бенкендорфа. В особом заявлении военного генерал-губернатора на этот счет говорилось: «При случившихся на сих днях в некоторых частях города беспорядках, люди, взятые в буйстве и неповиновении, и другие, приведенные к начальству частными жителями города, с обвинением их в покушениях к нарушению общественного благочиния и спокойствия, задержаны под арестом.

Для исследования поступков сих людей, изобличения и предания суду виновных из них, и освобождения тех, которые могли бы оказаться невинным, Государь Император повелел составить особенную Следственную Комиссию, которая уже начала свои действия».

В Петропавловскую крепость за четыре дня с 23 по 26 июня взято под стражу 172 подозреваемых; некоторые ожидали своей участи в других местах заключения. Как установил в свое время историк царской тюрьмы Михаил Гернет, участники холерного бунта сидели в Невской, Петровской и Никольской куртинах, в бастионах Анны Иоанновны, Екатерины I, Зотова и Трубецкого, на карауле у Петровских ворот и на гауптвахте у Невских ворот – одним словом, по всей крепости. (Известно, впрочем, что многих арестованных в конце концов отпустили на свободу без уголовного наказания. По бунту у дома чиновницы Славищевой освободили большую часть задержанных, лишь зачинщикам назначили розги и церковное покаяние. А тех, кто избивал штабс-капитана Михайлова приговорили к 15 ударам плетьми публично и высылке из столицы навечно…)

Постепенно город втягивался в жизнь при холере. Перед больницами стояли пикеты, разбитые крыши и палаты восстанавливались. Шли в ход и новые увещевания. В заявлении военного генерал-губернатора от 24 июня 1831 года говорилось: «Государь Император, узнав о сих неожиданных и крайне огорчительных для Его сердца происшествиях, Высочайше повелел мне поставить в пример обывателям здешней столицы похвальное и достойное подражания поведение жителей первопрестольного града Москвы, уверенностью в полезных действиях Правительства и усердным исполнением предписанных им правил, соответствовавших благим намерениям Государя Императора и тем избавивших себя от грозившей им гибели.

Здесь, в Санктпетербурге, принимаются те же самые меры, как и в Москве, то есть те, которые по опыту дознаны самыми необходимыми и полезными для прекращения губительной холеры. Никого силою не принуждают отправляться в больницы, предоставляя всякому, кто имеет на то способы, лечиться в своей квартире. В больницах же принимают только тех, которые не в состоянии с успехом пользовать себя дома, и без врачебного пособия, без надлежащей пищи могут сделаться жертвами жестокой болезни. Посему все жители города приглашаются Начальством успокоиться на сей счет, заняться своими обыкновенными упражнениями, и во всем положиться на попечение благонамеренного Правительства и на помощь Всевышнего».

Насчет «никого силою не принуждают», как мы знаем, Эссен приукрасил действительность – но после бунта тащить людей в лечебницы и в самом деле перестали. Было даже издано особое распоряжение генерал-губернатора, прибитое на углах улиц: «Занемогаемые холерою могут, по желанию своему, оставаться для лечения дома, на своих квартирах, полиция же отнюдь не будет вмешиваться ни в отправление больных, ни в принятие их в больницы, а будет только получать сведения от домовладельцев о заболевших».

Отдельно предупреждал генерал-губернатор о последствиях буйного поведения, если таковые случаи снова повторятся: «Если же, сверх всякого чаяния, увещания сии не подействуют, то к прекращению непозволительных скопищ будут приняты действительные меры, а виновники сих беспорядков и разглашатели нелепых и лживых слухов будут преданы суду, и наказаны по всей строгости законов».

И все-таки инциденты не прекращались. Константин Яковлевич Булгаков так описывал поведение простолюдинов: «Стали они сами забирать тех, кои, по слухам, кидали порошки в лавочках на разные припасы съестные и питейные, и представлять их на гауптвахты; но дорогою их так колотят, что приводят всех избитыми, и привязываются к тем у коих находят уксус, хлор и тому подобное; этим также доставалось порядочно».

Осип Антонович Пржецлавский, живший тогда неподалеку от Ордонансгауза (Комендантского управления на Садовой улице), вспоминал, что «видел множество несчастных, задержанных Бог весть за что»: «Я видел, как толпы народа отводили их туда избитых и окровавленных. Таким образом отведено и заарестовано было более 700 человек всякого звания, бо?льшею частью иностранцев и людей средних классов… Подобное возбужденное состояние в среде необразованных классов, подозрение в отравлении народа и последствия его, уличные беспорядки, повторились почти во всей Европе во время холеры. В Петербурге это состояние усложнилось и приняло определенную форму от случайного совпадения эпидемии с польским мятежом. Знаменитый медик, гражданский генерал штаб-доктор С.Ф. Гаевский говорил мне, что такое волнение умов и расположение к насилиям, по его мнению, есть одно из отличительных свойств господствующей в холеру ауры (aura), наводящей на массы род временного умопомешательства. Кроме климатических и гигиенических условий, лучшим противодействием этой ауре служит распространенная в народных массах образованность. В подтверждение такого взгляда Гаевский сослался на пример Англии и Швеции, где холера не вызвала беспорядков».

Писатель Николай Лейкин рассказывал про эпизод, который случился тогда же с его отцом: «Любил отец рассказывать, как он во время холеры в 1831 г. был схвачен на Чернышовом мосту стоявшими тогда на набережной Фонтанки и взбунтовавшимися ломовыми извозчиками, искавшими поляков, будто бы отравлявших воду. Его приняли почему-то за поляка, обыскали и нашли у него в кармане банку ваксы. Дабы доказать, что это не отрава, отец должен был отхлебнуть из банки малую толику ваксы и тем спасся».

Еще один случай несколько иного свойства произошел в девятом часу утра 25 июня. Служители фонарной команды, назначенной для поднимания с улице заболевающих и умерших от холеры, получили сообщение, что на левой стороне Лиговского канала лежит покойник. Человек, однако, оказался еще жив, хоть и при смерти. Его посадили на дрожки, толпа численностью человек двадцать окружила экипаж, а проезжавший мимо частный медик Каретной части штаб-лекарь Костылев бегло осмотрел человека и признал его мертвым.

Уже после этого в больном заметили признаки жизни. И хотя он уже скоро в самом деле умер, толпа пришла в возмущение. Когда через четверть часа Костылев ехал обратно, его стащили с коляски и начали бить. Подоспевший патруль по требованию толпы связал доктора и отправил на квартиру. Позже по итогам следствия арестовали четырех ямщиков Московской части; год спустя решением Сената троих из них освободили, а одного зачинщика Алексея Горохова приговорили к 25 ударам плетьми «при собрании ямщиков».

В общем, совсем не случайно военный генерал-губернатор Эссен вынужден был в тот же день 25 июня 1831 года издать новое грозное объявление: «Некоторые частные люди, большею частью из простого народа, вздумали останавливать, обыскивать и даже обижать разных прохожих по улицам, нюхавших уксус в сткляночках и хлориновые порошки в бумажках, под тем предлогом, будто они имели в сих сткляночках и бумажках яд, коим хотели отравить пищу и питье. По строгом исследовании оказалось, что все сии подозрения были напрасные, что никто из взятых по сему случаю не был намерен отравлять что-либо и не имел при себе никакого яду, и что все сии подверглись подозрению и обидам без малейшей вины с их стороны и без всякого повода. Ношение же при себе и нюхание уксуса и хлориновых порошков есть единственное предохранительное средство от заражения болезнью холерою.

Извещая о сем обывателей здешней столицы, Начальство оной запрещает частным людям останавливать, обыскивать и брать под страху кого бы то ни было, ибо наблюдение за порядком и благочинием города есть должность установленных на то властей. – Если же кто, после сего объявления, дерзнет на подобное самоуправство, тот будет наказан, как нарушитель общественного спокойствия».

26 июня Николай I снова посетил Петербург – и остался удовлетворен тем, что не заметил «непозволительных сборищ, которые были там в прежние дни». Впрочем, исследователи биографии В.И. Ленина утверждают, что именно в тот день 26 июня погиб двоюродный дед вождя пролетарской революции Дмитрий Дмитриевич Бланк. «Обезумевшая толпа вновь ворвалась в помещение Центральной холерной больницы и выбросила из окна третьего этажа дежурившего в этот день штаб-лекаря Д.Д. Бланка».

Ошибаются исследователи: никакой Центральной холерной больницы в Петербурге не было. А вот происшествие с Бланком в самом деле имело место: об этом мы знаем из переписки Сергея Семеновича Уварова, где так и сказано: «Выброшен из окна третьего этажа на улицу».

В письме Константина Яковлевича Булгакова брату от 26 июня содержится и другая информация: «Толпы эти все добираются до докторов, и говорят, человек трех избили, так что они умерли».

Нет, не прекратились еще в Петербурге беспорядки. И продолжали ползти по городу слухи, слухи, слухи… Адриан Моисеевич Грибовский, дневник от 26 июня: «Слухи, что Поляки подсыпают и разливают яд, все еще бродят не только в народе, но и в людях несколько образованных. А.М. Крыжановский рассказывал, что на полу разлитый Поляком и засохший яд через четыре дня собранный при нем на сахар, дан был собаке, у которой тотчас оказались признаки холеры и которая через два часа в конвульсиях и с воем издохла. Поляка этого прежде еще взяли жившие в этом доме люди и отдали военной команде; при обыске найдено у него много ассигнаций и скляночки с составом. Сегодня же отвезли к военному губернатору доску, на которой разлит был яд и умершую собаку».

Авдотья Яковлевна Панаева: «Каждый день наша прислуга сообщала нам ходившие в народе слухи, один нелепее другого: то будто вышел приказ, чтобы в каждом доме заготовить несколько гробов, и, как только кто захворает холерой, то сейчас же давать знать полиции, которая должна положить больного в гроб, заколотить крышку и прямо везти на кладбище, потому что холера тотчас же прекратится от этой меры. А то выдавали за достоверное, что каждое утро и вечер во все квартиры будет являться доктор, чтобы осматривать всех живущих; если кто и здоров, но доктору покажется больным, то его сейчас же посадят в закрытую фуру и увезут в больницу под конвоем».

И все-таки постепенно раздражение и злость стали уступать место страху: холера наступала, с каждым днем все больше гробов отправлялись на кладбища. Народные бунты отчасти подстегнули эпидемию; тот же Булгаков справедливо замечал, что после разгрома больниц «Бог знает, что сделалось с больными и сколько они распространили болезнь». Данные официальной статистики красноречивы: если 21 июня холерой заболели 152 человека, а умерли 67, то уже 22 июня – 223 и 106; 24 июня – 240 и 119. И хотя 25 июня болезнь, казалось, пошла немного на спад – 254 и 113, – следом за тем эпидемия снова перешла в наступление:

26 июня – 399 заболевших и 156 умерших;

27 июня – 525 заболевших и 177 умерших.

Александр Васильевич Никитенко записывал 27 июня: «Тяжел был вчерашний день. Жертвы падали вокруг меня, пораженные невидимым, но ужасным врагом… В сердце моем начинает поселяться какое-то равнодушие к жизни. Из нескольких сот тысяч живущих теперь в Петербурге всякий стоит на краю гроба – сотни летят стремглав в бездну, которая зияет, так сказать, под ногами каждого».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.