Послесловие

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Послесловие

Эта книга, вышедшая в Англии (издательство «Блэкуэлл»), в Испании («Критика»), во Франции («Сей»), была отвергнута — несмотря на первоначальное одобрение — мюнхенским издательством «Бек». В оправдание такого серьезного решения было приведено три аргумента: 1) «the complete silence about the Gulag»; 2) «your description of the Hitler-Stalin Pact»; 3) «you put the Adenauer-government more or less on the same level as Franco’s dictatorship». — 1) полное молчание относительно ГУЛАГа; 2) ваше описание пакта между Гитлером и Сталиным; 3) то, что вы ставите правление Аденауэра примерно на ту же доску, что и диктатуру Франко. Пункты 1 и 2 определялись как «crucial point», основной пункт.

Привожу эти замечания по-английски, поскольку в таком виде мне их прислали в письме от 22 июля 2005 г. Когда полемика по этому поводу разгорелась в немецких, итальянских, испанских, греческих, швейцарских, североамериканских газетах, замечание № 2 приобрело следующую форму: «Canfora spricht etwa davon, dafi es ein Mythos sei, dafi mit dem Hitler-Stalin-Pakt die Teilung Polens vor-bereitet worden ist» (интервью Детлефа Фелкена, главного редактора (Cheflector) издательства «Бек», газете «Frankfurter Allgemeine Zeitung» от 16 ноября 2005 г., с. 35). Это означает: «В сущности, Канфора утверждает, будто тот факт, что раздел Польши последовал за пактом между Гитлером и Сталиным, является не более чем мифом».

Любопытно, и вместе с тем, наверное, симптоматично, что эта грубая выдумка (я никогда не писал подобной ерунды!) не была сообщена непосредственно мне, а запущена через газеты. Мы еще вернемся к этому вопросу. Пока достаточно сказать, что неверный перевод («den Mythos einer Auf-teilung Polens zu konstruieren» вместо «было нетрудно создать миф о Польше, «разделенной» между Гитлером и Сталиным» /с. 252/) лежит в основе этой надуманной претензии. Помимо всего прочего, вся страница, в которую входит данная фраза, посвящена именно тому факту, что Польша подверглась разделу, а также «сокрушительному» удару, какой нанес коммунистическому движению и европейскому антифашизму «пакт» 1939 года[667].

Прежде чем продолжать, укажем еще на одно знаменательное явление. В 1993 году появилась очередная книга серии «Становление Европы»: Чарльз Тилли «Европейские революции (1492-1992)» с обычным предисловием Жака Ле Гоффа; ее выпустили практически одновременно все издательства — участники проекта. В указанной книге на страницах с 301 по 320 приведена краткая история СССР начиная с Октябрьской революции. Так вот, в данной главе не только не встречается ни разу слово ГУЛАГ (или соответствующее понятие), но единственным упоминанием о сталинских репрессиях является следующая фраза: «В тридцатые годы система консолидировалась / .../ И все же чистки 1937 и 1938 гг. обнаружили насильственный характер этой консолидации» (с. 309). На той же странице читаем: «При Сталине Советский Союз сформировался как удивительно слаженное многосоставное целое». И немного ранее: «Сталин осуществил нечто вроде революции сверху, при первых проблесках революционной ситуации — то есть намечающегося раскола в советских структурах» (абсолютно то же самое утверждаю и я на с. 351-352 данной книги). Что же до раздела Польши, Тилли рассматривает его в связи с «политическими разногласиями между Советским Союзом и новыми независимыми государствами, образованными у его северо-западных границ» (с. 308). Следующая за только что процитированной фраза звучит так: «Оккупация Советским Союзом половины Польши (1939), поражение Финляндии в русско-финской войне (19391940) и последующее урегулирование отношений между двумя странами, а также вступление в военные альянсы, за которыми последовало присоединение к СССР Латвии, Литвы и Эстонии, привело к коренным изменениям в этих государствах» (с. 309). Наконец, чудом эвфемизма представляется оборот, описывающий послевоенную историю Восточной Европы: «Особое значение имело использование советских войск для подавления диссидентских движений в Венгрии, Чехословакии и Польше»[668] (с. 311).

Эта книга была безо всяких проблем опубликована издательством «Бек», одним из участников серии «Становление Европы», сразу после английского и итальянского изданий, в том же 1993 году, под названием «Europ?ische Revolutionen». И переиздана точно в том же виде в 1999-м. На суперобложке значится: «Revolutionen sind die Locomotiven der Geschichte (Marx)» [«Революции — локомотивы истории» (Маркс)]».

Из сказанного со всей очевидностью следует, что яростное неприятие моей книги имеет под собой какие-то другие основания. Тем более что мои суждения о фактах, таким образом представленных у Тилли, носят не столь олимпийский характер. Приведу пример. На заключительных страницах книги, предваряющих Эпилог, я писал, имея в виду историю СССР: «Кажется почти бесчеловечным рассуждать об «аналитических ошибках» и «культурных ограниченностях», когда речь идет о событиях, в ходе которых каждая из таких «ошибок» могла принести страдания и смерть человеческим существам» (с. 368). И добавлял, что подобные соображения можно приложить «к любому насильственному фактору изменения», из которых «сплетается история, включая историю христианства».

Невероятно, но меня обвинили в том, что я будто бы ловко выкрутился, к месту упомянув «отсталость». Д-р Фел-кен писал в «Corriere della Sera» от 18 ноября 2005 г., что я употребляю «терминологию, которая оскорбляет убитых женщин, мужчин и детей, объясняя жертвы отсталостью»!

За несколько страниц до этого (с. 351), в той же самой главе, я с восхищением вспоминал предвидение Бенедетто Кроче: в конце своей «Истории Европы» (1932) философ утверждал — по поводу СССР и его лидеров, — что рано или поздно «революционеры сами разрушат то, что создали»[669]. На той же странице Кроче, истинный историк, также написал: «Этим мы ни в коей мере не умаляем ни необходимости, следуя которой, русские революционеры были вынуждены избрать такой, а не иной путь, ни величия того труда, который они предприняли в сложившихся условиях и довели до конца». Я опустил эти слова (во многом отдающие должное советскому опыту), ибо, коль скоро этот опыт уже завершился, было гораздо важнее заострить внимание на прозорливости историка, чем упомянуть Кроче в числе тех, кто, пусть и находясь в противоположном лагере, имел мужество подойти к этому важнейшему историческому событию с пониманием, а не только с отвращением.

Основная идея, высказанная Кроче на этих страницах, относящихся к далекому 1932 году, состоит в том, что «коммунизм, который, как говорят, воплотился в реальность и явил себя в России, вовсе не коммунизм» (с. 356), а специфический этап истории России: раз этот этап закончился, необходимо подвести итоги, ступая по зыбкой почве соответствий между словами и вещами.

Такой вывод — в целом он совпадает с выводом Артура Розенберга в его «Истории большевизма», книге, вышедшей в том же самом году, — давно кажется мне наиболее приемлемым и близким к истине. Поэтому им и завершается последняя глава книги, не зря носящая название «Это и была «Новая история»?». Я, конечно же, отсылаю читателя к «Кампании во Франции» Гете, к его суждению очевидца о битве при Вальми, которое открывает главу (с. 348) вместе с мучительным вопросом, который Симона Вейль задает Троцкому: пророчество Гете тем самым оказывается поколебленным, ставится под вопрос. Ведь надо иметь в виду, и этим завершается глава, что «революции», эти ускорители истории, эти ее «локомотивы», в конечном итоге поглощаются и преображаются национальной историей, национальной спецификой, коренным образом меняя свое первоначальное значение. Вывод представляет собой апорию[670], но все же зиждется на твердом убеждении в том, что нигде и никогда не бывает полного возврата ad pristinum. Когда радикальный переворот и фактура национальной истории встречаются, сталкиваются, переплетаются в конце приведенного в движение процесса — еще до того, как образ революции, представляющей саму себя, разрушится окончательно, — рождается нечто небывалое и непредвиденное: плод «истории», которая никогда не возвращается к отправной точке, уже почти ничем не похожий на «революцию», зачавшую его.

Такой взгляд на предмет исследования может показаться убедительным или нет, но — это очевидно — он весьма далек от апологетического. Поэтому уже не изумление, но тошноту (в том смысле, какой выражает греческое слово ???????) вызывают у меня нападки, предметом которых я стал (хотя, разумеется, я отдаю себе отчет в том, что мир несколько больше Баварии). Была развязана кампания в печати («Suddeutsche Zeitung», «Die Zeit», «Neue Zurcher Zeitung», «Die Welt», и с запозданием в несколько дней «Wall Street Journal»), перепевающая в основном следующие мотивы: мою книгу нельзя публиковать, ибо автор ее замалчивает преступления Сталина; отрицает, будто имел место раздел Польши (sic!) и рассуждает о СССР и Сталине в духе «публицистики отошедшей в небытие Восточной Германии». Меня обвиняют также в том, что в моей книге, в главе 12 («Европейская гражданская война») восхваляется пакт Молотова-Риббентропа. Между тем в данной главе я неоднократно и совершенно недвусмысленно повторяю (полемизируя с искаженным толкованием событий, к какому прибегала советская сторона с июня 1941 года), что «это было стратегическое решение, а не тактический ход» (с. 251); что последствия его были «сокрушительными»; что Анджело Таска первым серьезно исследовал этот вопрос; что Молотов, выступая на заседании Верховного Совета (31 августа 1939), дошел до того, что заговорил об «идиотическом антифашизме» (с. 253).

В комичном виде, как всегда, предстали толпы полузнаек, которые, в глаза не видев того, что в книге действительно написано, бросились рассуждать, основываясь на измышлениях, пущенных в оборот. Венцом этой сюрреалистической симфонии стало выступление одного автора, который предложил «подвергнуть систематической проверке» все мои сочинения и выявить наконец, целиком и полностью, все отклонения, ошибки, умолчания, огрехи («Corriere della Sera», 24 ноября 2005 г. с. 41).

По поводу всех этих событий возникает по меньшей мере два вопроса: 1) так ли история СССР и тех европейских стран, которые вошли в его орбиту после 1945 года, важна для книги, посвященной бытованию демократии в Европе; 2) как издательство, обладающее некоторым престижем, в чем не откажешь компании «Бек», могло «дойти до такого», говоря словами Джакомо Леопарди.

Отвечая на первый вопрос, мы имеем под ногами более-менее твердую почву. Когда Жак Ле Гофф, составитель серии «Становление Европы», прочтя мою предыдущую книжицу, тоже изданную в «Латерца», под названием «Критика демократической риторики»[671], неоднократно и со всей ответственностью просил меня написать этот том, он дал мне совет — совершенно справедливый — рассмотреть в нем не только Западную Европу, но и другую половину континента, которой часто пренебрегают вовсе или говорят о ней обобщенно. Его доводы убедили меня. Мне как историку показалось необходимым не только рассказать, как, начиная с 1789 года, через якобинский эксперимент, бонапартистскую авантюру, появление либеральных олигархий, мало-помалу, путем противостояний и революций, на Западе утвердилась парламентско-представительная модель; описать кризис этой модели на рубеже XIX и XX веков (до «самоубийства» либералов, все более и более подпадавших под обаяние фашизма); но и, копнув поглубже и не впадая в пропаганду, показать, как в разгар кризиса либеральных режимов, объятых бурей «Великой войны», большевики выдвинули неоякобинскую гипотезу, а затем последовательно отрекались от самой ее сути, — вплоть до Эпилога, о чем я сказал ранее. Мне показалось также необходимым рассмотреть, как уже в масштабе всей планеты, соответствующем возрастающей «унификации» человечества, неоякобинцы-большевики после победы над Гитлером поддались искушению пойти путем, уже разведанным в свое время французскими революционерами, то есть путем экспорта собственной модели в страны-«сателлиты», что вызвало в последних — как и в Европе, завоеванной Наполеоном, — отторжение, оказавшееся в конце концов неодолимым.

Но, хотя при изложении такого рода необходимо все время обращаться к фактам, очевидно, что оно не может превратиться в сплошное (или полное) изложение фактов. Тип письма, — советовал мне Ле Гофф, — должен быть «очерковым», не «исследовательским». Я, несомненно, последовал этому совету.

В свете вышесказанного глупость тех, кто громко вопрошает, почему нигде на страницах моей книги не говорится о «рвах Катыни», становится очевидной. Интересно, почему бы им не потребовать абзаца о массовых захоронениях в заброшенных шахтах или о расстреле в Порцузе[672]; но, похоже, редакторов «Бека» не интересуют массовые захоронения. Но итальянские-то критики, ополчившиеся на меня, могли бы на этом настоять! Может быть, поставить мне в вину преступное замалчивание английской бомбардировки Дрездена или усмирения французами Алжира, которое стоило жизни 700 тысячам человек; ведь к тому и другому апеллировал, весьма жестко, Бернар-Анри Леви («Corriere della Sera», 7 декабря 2005 г., с. 44), резко полемизируя с последней законодательной инициативой французов (закон № 158 от 23 февраля 2005 г.)[673], которая гласит; «Les programmes scolaires reconnaisent en particulier le role positif de la presence franchise outremer, notamment en Afrique du Nord, et accordent ? l’histoire et aux sacrifices des combattants de Гагтёе franchise issus de ses territoires la place eminente ? Iaquelle ils ont droit»[674]. (Фашисты тоже обосновывали нападение на Эфиопию тем, что эта страна изнывала под гнетом рабства и мракобесия — что, конечно, имело место, — а потом набирали в армию «аскари», чтобы показать, как Итальянская Африка, освобожденная, поставляет бойцов для итальянской «родины».)

Не распространялся я и об ужасающих цифрах работорговли, цифрах, которые заставили бывшего президента Клинтона «просить прощения», как Войтыла просил прощения за всех замученных инквизицией.

Короче говоря, замечания, которые, в перспективе[675] «общей» истории Европы XVIII-XX веков, я мог бы сделать самому себе за то, что оставил в тени преступления «великих демократий», возможно, были бы куда строже, чем те, что получены из Баварии. Я, конечно, обрисовал вкратце тернистый путь, какой пришлось пройти в парламентах культурной, цивилизованной Европы идеям аболиционистов. Я вспомнил о том, как якобинский Конвент отменил рабство в колониях (февраль 1794); как Бонапарт восстановил это постыдное явление[676]; как в конце концов принцип свободы и равенства одержал победу в новой французской Палате 1848 года. Но я не мог предвидеть, что через несколько месяцев после выхода в свет моей книги в большой французской печати поднимется дискуссия, в ходе которой Бонапарт — частично, по крайней мере — будет «оправдан»: ведь даже Джефферсон, славный президент США, был «рабовладельцем» (Э. Леруа Ладюри в «Le Figaro» 3 декабря 2005 г.).

Теперь перейдем ко второму вопросу: что же на самом деле вызвало неудовольствие в Баварии, поскольку «обвинения» относительно Сталина, ГУЛАГа и т. д. не имеют подсобой оснований? (Учитывая также «прецедент» книги Тилли, которую «Бек» опубликовал не дрогнув.)

Речь идет о главе 14: «Холодная война и отступление демократии». В данной главе я высказал взгляды, по правде говоря, отнюдь не оригинальные: что «холодная война» явилась серьезным фактором отступления демократии не только на Востоке, но и на Западе. Примером тому, как известно, послужило «возвращение» бывших нацистов во властные структуры едва родившейся Федеративной Германии. Все это происходило при активной поддержке Соединенных Штатов, особенно когда (1952) государственным секретарем США стал брат Аллена Даллеса, Джон Фостер Даллес. Я припомнил отказ ФРГ официально заявить — чего требовала Чехословацкая республика — о том, что Мюнхенский пакт, заключенный в сентябре 1938 года, утратил силу; также отказ, столь же упорный и внушавший еще большую тревогу политикам, признать границу по Одеру-Нейссе; упомянул я и о том, как немецкая коммунистическая партия была объявлена вне закона; и, наконец, осветил щекотливые «казусы» Зеебома и Глобке.

Сдержанный критик Рудольф Лилл — один из немногих, кто не требовал от меня регулярных припадков бешенства по поводу цинизма Сталина, — указал мне на то, что Аденауэр был вынужден принять в свою команду бывшего нациста, не раскаявшегося и помышляющего о реванше, такого, как Зеебом: иначе он не мог рассчитывать на поддержку крайне правых в парламенте. (Зеебом был лидером Немецкой партии (Deutsche Partei) до 1960 г., потом перешел в ХДС, партию Аденауэра, не переставая выступать в защиту Мюнхенского пакта)[677]. Я долго раздумывал над замечанием Лилла и пришел к выводу, что его интерпретация совершенно согласуется с тем, что написал я (в самом деле, кто бы усомнился в антинацизме Аденауэра uti singulus[678]?). Тогда почему же Лилл полагал, будто он критикует, если на самом деле он подтвердил написанное мною? Вот как я это объясняю: зачастую вместо того чтобы судить о книге (мысли и пр.), люди дискутируют о том, что написано в газетах по поводу этой книги (мысли и пр.). Так, кружась в этой неистовой «кадрили», они, в конце концов, обсуждают то, чего нет, даже не пытаясь выяснить, что же там есть на самом деле. Предельный случай — обвинение, высказанное по баварской «шпаргалке», будто я написал, что в августе 1939 года не было раздела Польши, в то время, как я долго распространялся о «сокрушительных» последствиях (с. 251-253) означенного раздела!

Но вернемся к истинам, которых нельзя касаться. Говоря о «неудобной» эпохе в послевоенной немецкой истории (обо всех ее перипетиях можно осведомиться в фундаментальном труде Энцо Коллотти «История двух Германий 1945-1968», «Эйнауди», Турин, 1968), я отметил, что США, особенно в те восемь лет, когда у власти был Эйзенхауэр, с равной снисходительностью относились как к франкизму (в обмен на военные базы, которые предоставил Франко), так и к «возвращению» бывших нацистов в Германию. Факт поразительный, особенно если вспомнить ту оправданную суровость, с какой США производили антинацистскую чистку в оккупированной Германии.

Это (очевидное) наблюдение вызвало к жизни пункт № 3, процитированный в начале: «you put the Adenauer-government more or less on the same level as Franco’s dictatorship». А ведь я даже не упомянул о казусе Гелена. Рейнхардт Гелен, генерал СС, руководивший «советской секцией» в нацистских шпионских структурах, был завербован Алленом Даллесом еще до окончания войны. Вначале он был magna pars[679] в спецслужбах ФРГ (Bundesnachrichtendienst), затем перешел непосредственно в ЦРУ Статьи, обличавшие «дело» Гелена, были опубликованы в лондонской «Daily Express» 17 марта 1952 г., в цюрихской «Weltwoche» 6 августа 1954 г., в штутгартской «Christ und Welt» 19 августа 1954 г. и так далее. Поразительно, что имя Гелена не упоминается ни разу на 545 набранных убористым шрифтом страницах книги Детлефа Фелкена под названием «Dulles und Deutschland.

Die amerikanische Deutschlandpolitik 1953-1959» [«Даллес и Германия. Американская политика в Германии, 19531959»] (Bouvier-Verlag, Bonn-Berlin 1993).

Не забудем и вклад Симона Визенталя, его замечательной книги «The Murderers Among Us» [«Убийцы среди нас»] (1967, в том же году переведена на итальянский в издательстве «Гарзанти»), в разоблачение пособнической роли, какую сыграло среднее звено властных структур ФРГ в деятельности «ОДЕССы» (организации, защищающей бывших эсесовцев: «Organisation der ehemaligen SS-Angeh?rigen»)[680]: без пособничества властей эта деятельность вряд ли была бы возможна.

Думая оскорбить меня, редактор «Suddeutsche Zeitung» сравнил мою работу с трудом Эдварда Халлетта Карра по истории СССР Карра он обвиняет в том, что этот ученый «неуемно приукрашивает политику Сталина» и считает, что английское правительство проявило особое великодушие и широту взглядов, раз во время Второй мировой войны «Карр имел возможность писать в лондонской «Times», да еще и занимал кафедру»[681].

Если оставить в стороне лестный характер подобного сравнения (никогда не следует поддаваться тщеславию), в основе столь оригинального хода лежит, увы, явное невежество. Почти очевидно, что наш редактор понятия не имел, кто такой Карр, какую огромную предварительную работу он проделал, чтобы довести до конца свой труд о первых двенадцати годах существования СССР. Карр никогда не исповедовал никакой идеологии (марксистской либо какой-то еще). Ему повезло — как дипломат, он в двадцатые годы долгое время работал в Латвии, потому и попытался описать государственную историю новой формации, возникшей на обломках царской империи. В политических взглядах Карр всегда был либералом и как таковой достиг поста заместителя главного редактора «Times». Его сближение с «левыми» (позиция либерала-диссидента) относится к более позднему времени, к 1942 году, когда СССР уже присоединился к союзникам. В 1953 году он высказался по поводу первых томов своего труда: «Я не ставил себе целью написать историю событий (это уже делали многие другие авторы): меня интересовал политический, общественный и экономический строй, выросший из этих событий». Историку позволено самому избирать себе тему, рассматривать под определенным углом объект своего исследования. А значит — если вернуться к примеру, с которого мы начали, — трактовать историю «моделей демократии» в современной Европе без того, чтобы каждый раз пересказывать общую историю Европы (если допустить, что можно без существенных опущений и перекраиваний написать некую историю Европы, вне связи — на самом деле, очень тесной — с остальной частью планеты).

Но если говорят: «ты пишешь, как Карр», намереваясь уничтожить оппонента, данный факт свидетельствует лишь о том, до какого уровня интеллектуальной деградации мы дошли.

Когда несколько месяцев назад в издательстве «Галлимар» вышло исследование Оливье Петре о traites n?gri?res[682], среди многих благоприятных отзывов не замедлили появиться и такие, в которых автора упрекали в том, что он недостаточно высказал свое возмущение по поводу самого феномена рабства. Но, может быть, он должен был «в каждой фразе своей работы давать волю все новым и новым припадкам гнева?» — с вполне оправданной иронией задается вопросом Леруа Ладюри[683].

В 1882-1883 годах Джозуэ Кардуччи опубликовал, как всем известно, цикл из двенадцати сонетов под названием «Qa ira»: страстный, явно идущий вразрез с общепринятыми тогда в Италии взглядами очерк Французской революции, взятой в решающие моменты сентябрьской (1792) резни и победоносной битвы при Вальми. Вся умеренная, процерковная печать восстала. Кардуччи клеймили как «террориста» (то есть апологета робеспьеровского Террора); как защитника кровавого Марата; особенно же ставилось ему в вину — например, в статьях Руджеро Бонги — то, как невозмутимо поведал он (в сонете VIII) о жестокой казни принцессы Ламбаль. Кардуччи был весьма смущен и задет этими нападками. Некий М.Т. (Кардуччи полагал, что то был депутат Марко Табарини) негодовал в «Rassegna italiana»: «Не позабыт, — вещал М.Т., — даже Марат с его всегдашним болезненным пристрастием к крови» (имеется в виду VI сонет: «Марат видит в воздухе темные стаи // Людей с торчащими из груди кинжалами, //И там, где они пролетают, идет кровавый дождь»). «Но можно ли сказать по совести и в здравом уме, — ярился М.Т., — что каким-то образом послужило делу защиты / читай, Республики, окруженной войсками Коалиции[684]/ это ненасытное чудовище, неустанно отправляющее жертвы свои на гильотину?»

Кардуччи отвечал: «Я переложил в стихи то, что фактически свершалось в сентябре 92-го года. Фактические свершения сводились к двум: защита родины, вдохновленная славными традициями и героическим духом французского народа; и резня, направляемая страхом и осуществляемая с тем лихорадочным фанатизмом, зловещей легкостью и жестоким легкомыслием, какие у кельтов в крови /sic/». Достойная защита, если не считать экстравагантного «расистского» выпада. За несколько лет до того, в другом своем сочинении, посвященном годовщине Вальми, Кардуччи много говорил о Марате, представляя его одним из тех, кто более других чувствует, пропускает через себя многовековые страдания народа, «позор двадцати веков»; поэтому, не забывая о мере, он пытался синтезировать этот монументальный образ, от которого нельзя так просто отмахнуться: «Опыт ненависти и боли // Отяжелил ему сердце и растворил чувства: // Он, словно пес, чуял измену и т. д.». Разумеется, тот, кто радостно сбрасывает с себя ужасный груз истории (или высокомерно иронизирует над «филологией металлургов»), не может избежать сарказма, с которым Троцкий отвечает Симоне Вейль: «Вы из Армии Спасения?». Но добряк Кардуччи, безобидный застольный якобинец, задетый велеречивой критикой Бонги, который чуть ли не приписывал ему соучастие в убийстве злополучной принцессы, с совершенно законным сарказмом вопрошал, не должен ли он написать «сонетишко, полный обычной ругани, радующий школьных учителей и добропорядочных журналистов», например, с жуткой заключительной строкой, адресованной непосредственному исполнителю казни: «О подлый, подлый, подлый, подлый!»[685]. Короче говоря, тот же отказ от «припадков гнева» в каждой фразе, о котором говорил Леруа Ладюри.

Подобное небрежение и Фукидиду поставил в вину прилежный, но недалекий критик Дионисий Галикарнасский[686], желая видеть у историка яркое, патетическое описание каждой осады, каждого города, который афиняне предали огню и мечу во время свирепой Пелопоннесской войны («О Фукидиде», главы 15-16). А поскольку в свое время Фукидид не предавался столь бессмысленным словесным ухищрениям, Дионисий, не имея возможности сквозь века заставить его замолчать или же лишить звания образцового политического историографа, закончил свой очерк утверждением, что, вообще-то говоря, Фукидид попросту не владел пером. Любопытно, до чего живуча подобная критика, не заглохшая за столетия.

Истинная проблема критиков подобного рода, не столько злополучного Дионисия, сколько разных Бонги прошлых и нынешних времен, состоит в том, что сочувствие их простирается в одном-единственном направлении. В их системе ценностей имеется мир, деяния которого никак не могут быть занесены в какие бы то ни было «черные книги»: этот мир Пий XII[687], Джон Фостер Даллес и Франсиско Франко называли «свободным миром». Темные стороны свободного мира скрываются различными способами, например, того, кто говорит о них, награждают определениями разного рода («апологет третьего мира» — самое частотное из них, хотя оно практически ничего не значит[688]). Какую же лазейку находит эта безупречная совесть, эта мораль переменного тока? А такую, что в случае «свободного мира» вся грязная работа делается вдали от дома; в Чили, Индонезии, Конго, Центральной Америке, Аргентине, Анголе и так далее, и почти всегда «третьими лицами». Если бы перед нами возникла проблема — многие мои критики все сводят именно к ней — установить, какой режим является наиболее криминогенным, эти характерные черты и следовало бы поставить в центр дискуссии. Было бы неплохо в таком случае припомнить, что Международным уголовным трибуналом Генри Киссинджеру предъявлено обвинение, до сих пор не снятое, за то, что он совершил, и что с его подачи было совершено в Чили; это обвинение документально подтвердил Кристофер Хитченс в книге «The Trial of Henry Kissinger» (2001) [«Суд над Генри Киссинджером»][689]. Очевидно и то, что произвольный подсчет жертв время от времени дает осечку, как это случилось и с Робертом Конквестом («Цена коммунизма: человеческие жертвы»), точнее, с данными «Черной книги коммунизма» (число жертв от издания к изданию уменьшается от 100 до 80 миллионов и еще ниже, ускользая за пределы какой-либо серьезной критики)[690].

Но ведь тема этой книги, если оставить в покое критиков со счетами в руках, совершенно другая. Она состоит в исследовании многовековых попыток, без конца повторяющихся, не похожих одна на другую ни методами, ни предпосылками, воплотить в жизнь — на Европейском континенте, где проблема впервые была поставлена — «народовластие» (то есть демократию). И в то же время — в исследовании поправок и противоядий, призванных ей противостоять: от стратагем античных олигархов до действенного средства, имеющего давнюю традицию и отличающегося исключительной живучестью: мы обычно называем его «смешанной системой». А также, что неизбежно, — в исследовании феномена, ключевого для любого общества и любой государственно-политической модели: непрекращающегося порождения правящей элиты, которая тем быстрее и эффективнее завоевывает позиции, чем более «демократической» (!) признается природа ее власти. Этот закон почитается «железным»; его интуитивно понимал — задолго до современных исследователей «элит» — великий эмпирик Бонапарт (он заметил в одном из отрывков, опубликованных посмертно, что «аристократия образуется даже в рабочих мастерских»).

Такой итог у кого-то может вызвать недовольство, а у кого-то — радость. Больше всего он обрадует олигархов, которые, однако, в нашем мире предпочитают находиться за кулисами, предоставляя парламентской машине (она часто вращается вхолостую) все сценическое пространство: пусть все убедятся, что речь-таки идет о «демократии». Даже когда человек, заправляющий экономикой, заявляет грубо, и имея на то все основания, что для него важен «выбор рынка, не избирателей».

Крупный итальянский исследователь социализма Массимо Л. Сальвадори, уделив благосклонное внимание этой моей работе, весьма проницательно заметил: «Он / = автор настоящей книги/ не может не осознавать того огромного значения, какое приобрел крах коммунизма[691]. Тем более что для него это — крушение тех сил, которые в наш век шли в первых рядах борцов за демократию»[692].

Сальвадори верно понял смысл этой работы. И правильно расставил акценты, выделив центральную проблему: «жесткие реплики» истории не могут помешать историографу обнаружить отправной пункт. Это верно для христианских церквей в их соотношении с Нагорной проповедью; верно и для «реального» социализма в его соотношении с социализмом чаемым; верно и для самого желанного из идеалов, либерального, который, тем не менее, более других опровергается фактами, если перейти от слов к делам; верно и для демократии (в смысле «народовластия»), которая никогда не существовала (разве только в качестве движущей идеи), как учил — и своих последователей, и критиков — Гаэтано Моска.

Писать ее историю вовсе не означает облачаться в мантию адвоката и тем более судьи. Это означает воспринимать факты как они есть, вне пристрастного и переменчивого представления о них. Иначе нам нечего будет ответить на коварный вопрос, который Вольтер задал историкам: «en quoi etes vous utile au public?»[693].

Я закончил эту книгу гипотезой, которая могла бы обернуться пророчеством: демократия может снова воспрянуть, возродиться: эту идею воплотят другие люди, «может быть, уже не европейцы». Однако сегодня перед нами разворачивается широкомасштабное явление, охватывающее «другие миры»; нам трудно было предвидеть его несколько лет назад: попытки внедрить manu militari в далекие от нас и неподатливые регионы «западную модель демократии».

На сегодняшний день результаты плачевны, если подумать хотя бы о способах проведения и о заранее предрешенных результатах недавних выборов в Ираке, которые так шокировали и правых, и левых (левых, наверное, больше, чем правых). Но вот что любопытно и что указывает на весьма скромную долю личной свободы, зато высочайшую — внутренней цензуры в нашей большой (а также средней и малой) печати: ни один журналист так и не вспомнил, что и этические, и логические основания «экспорта демократии» — те же самые, что у пресловутой «доктрины Брежнева»[694].

Январь 2006 г.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.