Как хорошо тут лежать Ваганьковское кладбище
Как хорошо тут лежать
Ваганьковское кладбище
В 1857 году замечательный поэт Михаил Александрович Дмитриев выпустил сборник стихотворений «Московские элегии», которые за десять лет до этого публиковались по отдельности в разных изданиях. Причем автор в предисловии к сборнику заметил, что «с тех пор, как написаны эти элегии, многое изменилось в Москве, особенно в убеждениях и направлении мнений».
Всех стихотворений в сборнике было числом пятьдесят. Действительно, многое из того, о чем рассказал Дмитриев, скоро переменилось. А теперь и вовсе представляется старосветской экзотикой, преданьями старины глубокой. И лишь «направления мнений», изложенные в элегии «Ваганьково кладбище», на удивление, остались почти неизменными по сей день. Если бы не архаичный «кантемировский» размер этого стихотворения, то можно было бы подумать, что автор, почти без погрешностей, срисовал современную повседневную жизнь самого знаменитого московского кладбища. Вот каким он увидел Ваганьково в 1845 году:
Есть близ заставы кладбище; его — всем знакомое имя.
Божия нива засеяна вся; тут безвестные люди,
Добрые люди сошлись в ожиданьи весны воскресенья.
Ветви густые дерев осеняют простые могилы,
И свежа мурава, и спокойно, и тихо, как вечность.
Тут на воскресные дни православный народ наш московский
Любит к усопшим родным, как к живым, приходить на свиданье.
Семьи нарядных гостей сидят вкруг каждой могилы,
Ходят меж камней простых и, прочтя знакомое имя,
Вспомнят, вздохнут, поклоняясь, и промолвят: «Вечная память!»
Тут на могилах они — пьют чай (ведь у русских без чая
Нет и гулянья); развяжут салфетки, платки с пирогами,
Пищей себя подкрепят, помянувши родителей прежде;
Вечером идут в Москву, нагулявшись и свидевшись мирно
С теми, которым к ним путь затворен и придти уж не могут!
Добрый обычай! Свиданье друзей и живых и усопших!
Сладкие чувства любви, съединяющей даже за гробом!
Мертвые кости и прах, а над ними живая природа,
И людей голоса, и живые гуляющих лица!
Есть тут и камни богатых; но что-то вокруг них не людно!
Как хорошо тут лежать! — И свежо, и покойно, и тихо,
И беспрестанно идут и живые, и мертвые гости!
Душно в стенах монастырских, и мрачно, и тесно!
Тут я хотел бы лежать, где простые и добрые люди;
Тут я хотел бы лежать, под зеленой травой и под тенью!
Мимо его я всегда проезжал, как с детьми и с женою
В Зыкове жил по летам, где мне было спокойно и вольно,
Где посещали друзья нас в бедном сельском приюте!
Вырастут дети, поедут по этой дороге, — и вспомнят…
Здесь я хотел бы лежать, и чтоб здесь вы меня посетили…
Ваганьковское кладбище появилось за Пресненской заставой, как принято считать, в 1771 году. Хотя, к примеру, такой авторитетный источник как «Новый Энциклопедический словарь» Брокгауза и Эфрона сообщает, что Ваганьковское кладбище возникло в 1696 году. Но, скорее всего, то кладбище, о котором говорится в словаре, с нынешним не совпадало территориально. Это, вероятно, был погост села Новое Ваганьково при деревянной церкви Николая Чудотворца (1695). Несколько раз перестроенный в камне Никольский храм и теперь стоит в Нововаганьковском переулке на Пресне. А это от нынешнего Ваганьковского кладбища довольно далеко.
И все-таки утверждать наверно, что до 1771-го здесь никого не хоронили, вряд ли возможно. Большинство современных так называемых «чумных» кладбищ, официально учрежденных в 1771 году, на самом деле являются наследниками более ранних сельских погостов.
Имя — Ваганьково — действительно знакомо всем москвичам. Больше того, топоним этот так же вошел в московский городской фольклор, как и некоторые другие столичные достопамятности, от которых получились, например, выражения «коломенская верста», «дороже Каменного моста», «во всю ивановскую» (речь по разным версиям идет о колокольне Ивана Великого, или об Ивановской площади в Кремле, или даже о самой России), «едва родился, сейчас в Каменщики нарядился» (смолоду пошел по тюрьмам), «вались народ от Яузских ворот» и прочие. Вот и выражение «загреметь на Ваганьково» — точно такой же чисто московский фразеологизм, аналогичный другим известным эвфемистическим синонимам понятия «умереть» — «приказать долго жить», «отправиться к праотцам», «сыграть в ящик», «уехать в Могилевскую» и т. д.
Из старых московских кладбищ Ваганьковское самое большое. Площадь этой Божьей нивы составляет 52 гектара. Предположительно всех ожидающих весны воскресенья там лежит порядка полумиллиона. А обозначенных захоронений, то есть с указанием имен погребенных, на Ваганькове насчитывается свыше ста тысяч.
Грунт, на котором расположено кладбище, в основном песчаный. Могильщикам это одновременно доставляет и преимущества, и неудобства. Копать песок, конечно, легче, чем землю или глину, — и то, только летом: зимой замерзший песок не колется, как глина, и его приходится буквально отщипывать по крошкам, — но песчаный грунт имеет очень неподходящее для могилы свойство быстро осыпаться. Поэтому на Ваганькове при нынешней норме могилы — метр семьдесят пять копать приходится от силы на полуторамет ровую глубину.
Пожалуй, самое существенное отличие прежнего Ваганькова от современного состоит в том, что во времена Дмитриева «тут безвестные люди, добрые люди сошлись», а теперь, напротив, кладбище стало местом упокоения преимущественно элиты, богемы, советской и постсоветской знати, всякого рода авторитетов.
Как ни удивительно, но в прежние времена даже купечества здесь было похоронено относительно немного для самого большого кладбища в Москве. Во всяком случае, таких захоронений здесь не гуще, чем на Пятницком или Даниловском, не говоря уже о старообрядческих кладбищах. Тем не менее на Ваганьковском можно найти несколько известных купеческих фамилий. Первая от ворот налево дорожка ведет к большой часовне-склепу XIX века. Это усыпальница фабрикантов Прохоровых, владельцев известной Трехгорной мануфактуры. В советское время могилы капиталистов, понятно, в почете быть не могли. Усыпальница Прохоровых, та вообще едва сохранилась. Еще во второй половине 1990-х она практически лежала в руинах. Но недавно часовня была основательно отреставрирована. И теперь выглядит совершенно изумительно.
А в глубине кладбища находится участок, без преувеличения сказать, легендарных московских «типов», как раньше говорили, — булочников Филипповых, поставщиков двора Его Императорского Величества. В середине участка, среди надгробий многочисленных сродников, стоит большой черный обелиск-часовня с барельефным портретом анфас самого короля кренделей и саек. Написано на камне кратко: Иван Максимович Филиппов родился 20 июня 1824 г. скончался 22 мая 1878 г. Это он — Иван Максимович — вынужден был съесть сайку с тараканом, попавшуюся самому генерал-губернатору Закревскому, сказав, что-де это изюминка-с. Так с тех пор в Москве сайки с изюмом и завелись.
Филипповских булочных было довольно много по всей столице. Некоторые из них работали даже еще в позднее советское время. И у москвичей считалось этаким родом престижа — жить где-нибудь поблизости от филипповской булочной и покупать там хлеб. К сожалению, сберечь эти действующие экспонаты московской старины столица не позаботилась. Филипповские булочные исчезали одна за другой всегда — и в образцовой коммунистической Москве, и в нынешней. Не так давно была закрыта едва ли не последняя филипповская булочная на Сретенке.
Вообще, это удивительно, как недолог век московских магазинов. Только обыватель привыкнет к какому-нибудь магазинчику рядом с домом, а уже глядь — тот закрылся или перепрофилировался: был продовольственный — стал комиссионный, была аптека — стала сберкасса. А потом компьютерный салон. А потом автозапчасти, книжный, мебельный, парикмахерская и т. д. Говорят, в Англии, где традиция почитается высшим законом, в какой-нибудь паб посетители ходят из поколения в поколение веками.
Но все-таки даже при этом московском непостоянстве есть в столице еще несколько магазинов, открывшихся до революции, которые с тех пор никогда не закрывались и не меняли своего адреса. И, как сто лет назад туда забегали гимназистки за ландрином, так же точно современные школьницы покупают там жевательные резинки.
Конечно, из московских долгожителей прежде всего вспоминаются такие торговые тяжеловесы, как ЦУМ — «Мюр и Мерилиз» на Петровке, открывшийся в 1908 году, или его сосед Петровский пассаж, принявший первых покупателей еще в 1906-ом, или Елисеевский магазин на Тверской, отметивший в 2001-ом свое столетие. Но есть еще в Москве и небольшие магазинчики, мимо которых иной раз пробегаешь, даже их не замечая, а, между тем, они имеют долгую и порою весьма любопытную историю.
На Мясницкой улице в первом этаже дома № 13 находятся два магазина — букинистический и «Семена». Открылись они оба в 1913 году. Нужно сказать, что прежде магазины «Семена» имели значение принципиально отличное от нынешнего: если в наше время посетители «Семян» — чаще всего дачники, для которых возделывание их шести соток является лишь приятным развлечением, то до революции и в годы НЭПа эти магазины играли довольно важную роль в народном хозяйстве страны, потому что семена там закупали настоящие земледельцы. И, кроме прочего, от них — от «Семян» — зависело, будет ли крестьянин осенью с урожаем, или он со всей семьей пойдет по миру. В магазин на Мясницкую в основном съезжались крестьяне северо-восточных уездов Московской губернии. И иногда по этой, одной из фешенебельных московских улиц, выстраивались в ряд десятки крестьянских телег — это приезжали подмосковные хлебопашцы за семенами.
Когда сельский житель бывал по какой нужде в Москве, он обычно возвращался в деревню с гостинцами для своих домочадцев. Привозил им какие-то нехитрые безделушки. Здесь, на Мясницкой, крестьянин мог заодно зайти в магазин Товарищества М. С. Кузнецова и купить там в подарок близким фаянсовую чашку — яркую, расписную, с какой-нибудь надписью — «День ангела», например, или «С Рождеством Христовым». Стоила такая посуда «для народа» очень недорого — вполне по крестьянскому достатку. На «стрелке» Мясницкой и Большого Златоустинского стоит красивое здание с огромными трехуровневыми окнами-арками. Построено оно было в 1898 году по проекту Ф. О. Шехтеля. И вот уже более века там неизменно продается посуда. Да и производится она до сих пор в основном на бывших кузнецовских фабриках — в Дулеве, в Вербилках, в Бронницах и других.
Вряд ли крестьяне интересовались букинистическим магазином. В такие магазины вообще заглядывали всегда очень немногие. Зато это были люди часто довольно известные. Например, сюда, на Мясницкую, в букинистический магазин до революции заходили московские писатели — Брюсов, Бунин, Телешов, Ремизов. А в 1930–60-е годы здесь нередко можно было застать проживающего по соседству известного поэта-футуриста Алексея Крученых. Рассказывают, что он сдавал сюда иногда книги с автографами своих друзей — Маяковского, Хлебникова, Бурлюка, Каменского.
Ближе к Мясницким воротам по левой стороне улицы уже много лет под лесами и маскировочной сеткой скрывается фасад дома № 19. Это известный в Москве магазин «Чай— Кофе». Принадлежал он московским «чайным королям» Перловым. В первом этаже размещался сам магазин, в верхних — доходные квартиры. Здание это построено было по проекту Р. М. Клейна в 1893 году. Но спустя два года владелец дома и магазина Сергей Васильевич Перлов пожелал решительно изменить фасад здания. И он поручил архитектору К. К. Гиппиусу оформить фасад и внутренний интерьер магазина в китайском стиле. Расчетливый предприниматель преследовал свои коммерческие цели. Дело в том, что в 1896 году в Москву, на торжества по случаю коронации Николая Второго, должен был приехать китайский канцлер Ли Хунчжан. А большая часть товара поступала Перлову именно из Китая. Поэтому, предполагая заручиться высоким покровительством, он очень хотел, чтобы китайский гость остановился именно у него. Но Ли Хунчжан не прельстился «китайским» домом С. В. Перлова, — он, верно, и в Китае на такие дома насмотрелся вволю, — и остановился у его конкурентов и родственников — у других Перловых. Впрочем, С. В. Перлов ничуть не проиграл: его магазин одним своим видом стал привлекать покупателей лучше всякой рекламы, и доходы торговца чаем в результате многократно возросли.
В конце XIX — начале ХХ вв. известные фабриканты фармацевтических изделий Феррейны открыли в Москве несколько аптек. На Серпуховской площади, например, до сих пор работает одна из их аптек, открытая в 1902 году. Но самая старая московская аптека Феррейнов находится по адресу — Никольская улица, дом 19/21. Собственно, эта старейшая в России аптека существует с 1701 года и неоднократно меняла своих хозяев. Феррейнам она досталась в 1832-ом. А в 1899-ом архитектором А. Э. Эрихсоном для нее было построено специальное здание, которое аптека занимает по сию пору. Нужно заметить, что спиртозавод небезызвестного предпринимателя Брынцалова «Феррейн» на Варшавском шоссе, заваливший, кажется, уже этим популярным и более чем доступным по стоимости продуктом всю Москву, основан также Феррейнами. Когда-то это был один из их химико-фармацевтических заводов.
Есть и еще в Москве несколько магазинов, ресторанов, заведений бытового обслуживания, работающих с дореволюционных времен. Можно вспомнить, например, обувной на Сретенке, «Фотографию» на Серпуховской площади, рестораны «Прага», «Яр», «Славянский базар», другие. Но Москва относится к этим дорогим раритетам, связывающим прошлое и настоящее, безынтересно, не бережет их. Каждый год в центре сносятся или реконструируются дома и закрываются один за другим старинные магазинчики. А в 1990-е — нач. ХХI века городские власти объявили московской старине настоящую войну. Таких потерь столица не знала ни в одну эпоху. Разве в пожар 1812 года. Этак скоро «Макдоналдс» в Газетном или «Rifl e» на Кузнецком будут почитаться старейшими московскими магазинами.
Автор проекта магазина Товарищества М. С. Кузнецова на Мясницкой, крупнейший российский архитектор рубежа XIX — ХХ веков, один из наиболее ярких представителей стиля «модерн», Федор Осипович Шехтель (1859–1926) похоронен тут же — на Ваганькове. Надгробие семейства Шехтель находится вблизи прохоровской часовни. Найти его очень легко — памятник выполнен в виде довольно высокой треугольной стены серого цвета, обращенной острием вверх, почему напоминающей фронтон здания, — подходящее надгробие для архитектора.
Шехтель построил в Москве довольно много — Торговый дом В. Ф. Аршинова (1900) в Старопанском, Московский Художественный театр (1902) в Камергерском, особняк С. П. Рябушинского (1903) на М. Никитской, гостиницу «Боярский двор» (1903) на Старой площади, банк Товарищества мануфактур П. М. Рябушинского в Старопанском и Ярославский вокзал (оба — в 1904-ом), дом Московского Купеческого общества (1911) на Новой площади, типографию П. П. Рябушинского «Утро России» (1909) в Б. Пунинковском, кинотеатр «Художественный» (1913) на Арбатской площади, несколько особняков и доходных домов. Большинство построек Шехтеля сохранились. К сожалению, некоторые из них в разные годы были дополнены какими-то новыми архитектурными объемами и деталями. Последнее такое «дополнение» Шехтеля произошло совсем недавно. На углу Знаменки и Староваганьковского переулка находится большой жилой дом, привлекающий внимание оригинальной архитектурной деталью — круглым угловым эркером, увенчанным башенкой-ротондой с остроконечным куполом. Этот доходный дом Шехтель построил в 1909 году. Как и всякая работа Шехтеля — он памятник архитектуры. И, как все памятники, государство должно бы его охранять. Во всяком случае, оно — государство — приняло на себя такие обязательства. О чем свидетельствует медная табличка на стене дома. Но где-то в конце 1990-х к зданию была пристроена мансарда с огромными окнами на Кремль. Не говоря уже о том, что мансарда — это архитектурный элемент абсолютно чуждый московской традиции, об этом свидетельствуют старые фотографии: там не найти мансард. Но Шехтель-то и не планировал никакой мансарды! Дополнить чем-либо творение великого архитектора, это то же самое, что «дописать» какой-нибудь роман Достоевского, или «дорисовать» картину Репина, или «долепить» скульптуру Антокольского. Оказывается, мансарду с видом на Кремль построил себе один из этих новых наших хозяев жизни — какой-то всесильный олигарх. И теперь он сидит там и, как демон, смотрит со своей высоты на грешную землю. Одно утешает: олигарх, дополнивший Шехтеля, подтвердил репутацию «новых русских» — истинных потомков Журдена, людей одновременно сверхобеспеченных и сверхневежественных.
Не только в воскресные дни, как писал Дмитриев, но и по будням на Ваганькове всегда многолюдно. И прежде было и теперь так. А уж в праздники само собою. Нынче особенно много народу приходит на свиданье к усопшим родным в самую Пасху. Такой уже установился обычай. Церковь вроде бы его не одобряет: учит, что, де, не на кладбище, в этот день место живым, а в храме, да за праздничным столом, но поделать так ничего и не может, — знай, валит народ на кладбища в Светлое Христово Воскресение. И, скорее всего, этого обычая уже не переменить. Впрочем, людей понять можно: они этот радостный день хотят отмечать вместе со своими ушедшими близкими.
Но вообще, по церковным правилам, главным в году днем поминовения усопших считается праздник Радуницы, который отмечается на десятый день по Пасхе. До революции в этот день вся Москва отправлялась по кладбищам. Причем, если у кого-то сродники были похоронены в разных местах, то люди так и ездили весь день из конца в конец, пока не обходили всех своих умерших. День Радуницы колоритно описан у Ивана Сергеевича Шмелева в воспоминаниях «Лето Господне»:
«Едем сначала на Ваганьково, за Пресню. Везет Антипушка на Кривой, довольный, что отпросили его с нами. На Ваганьковском помянули Палагею Ивановну, яичка покрошили, панихидку отпели, поповздыхали; Говриилу-Екатерину помянули… я-то их не знавал, а Горкин знал, — родители это матушкины, люди самостоятельные были, ничего. А Палагея Ивановна, святой человек, премудрая была, ума палата, всякие приговорки знала, — послушать бы! Посокрушались, как мало пожила, за шестьдесят только-только переступила. Попеняли нам сторожа, чего мы яичком сорим, цельным полагается поминать родителев. А это им чтобы обобрать потом. А мы птичкам Господним покрошили, они и помянут за упокой. По всему кладбищу только и слышно, с семи концов, — то „Христос Воскрсе из мертвых…“, то „вечная память“, то „со духи праведных…“ — душа возносится! А сверху грачи кричат, такой-то веселый гомон. Походили по кладбищу, знакомых навестили, много нашлось. Нашли один памятник, высокий, зеленой меди, будто большая пасха, и написано на нем, вылито, медными словами: „Девица, Певица и Музыкантша“, — мы даже подивились, уж так торжественно! И самую ту „Девицу“ увидали, за стеклышком, на крашеном портрете; молоденькая красавица, и ангельские у ней кудри по щекам, и глаза ангельские. Антипушка пожалел-повздыхал: молоденькая-то какая — и померла! „Ее, Михал Панкратыч, говорит, там уж, поди, в ангелы прямо приписали?“ Неизвестно, какого поведения была, а так глядеться, очень подходит к ангелам, как они пишутся… и пеньем, может заслуживает чин.
И повстречали радость!
Неподалеку от той „Девицы“ — Домна Парфеновна, с Анютой, на могилке дочки своей сидят, и молочной яишницей поминают. Надо, говорит, обязательно молочной яишницей поминать на Радуницу, по поминовенному уставу установлено, в радостное поминовение. По ложечке помянули, уж по уставу чтобы. Спросили ее про ту ангельскую „Девицу“, а она про нее все знает! „Не, не удостоится“, — говорит, это уж ей известно. Антипушка стал доспрашивать, а она губы поджала только, будто обиделась. Сказала только, подумавши:
„Певчий с теятров застрелился от нее, а другой, суконщик-фабрикант, медный ей «мавзолей» воздвиг, — пасху эту: на Пасху она преставилась… а написал неправильно“. А чего неправильно — не сказала. Пришлось нам расстаться с ними. Они на Миусовское поехали; муж покойный, пачпортист квартальный, там упокояется, — и яишницу повезли. А мы на Ново-Благословенное потрусили, через всю Москву».
Любопытно отметить нравы прежних кладбищенских работников: они собирали по могилам дары, оставленные на помин души: пеняли, что не цельное яичко оставляют сродники. Нынешние их коллеги до таких мелочей уже не опускаются. Наверное, к могильщикам можно предъявлять какие-нибудь претензии, не без этого, такая уж профессия у них — всегда быть объектом претензий клиентов, но вот за «ста граммами» и закуской, оставленными на могиле, сейчас могильщики и сторожа не охотятся. Чего нет, того нет. Это можно наверно утверждать. Зато на кладбища со всей Москвы идут, будто в супермаркет, московские пьяницы и бродяги. На праздники, особенно на Светлой Седмице, они то и дело встречаются среди могил: разговляются, чем Бог послал. Нередко запасаются и впрок. И в такие дни можно увидеть, как они выносят с кладбища куличи и яйца целыми котомками. Охранники, конечно, как-то противоборствуют такому их шопингу — стараются не пропустить бродяг на территорию, а если уж те все-таки проскальзывают, — а дыр в ограде Ваганькова хватает, — их по возможности отлавливают и выгоняют прочь.
Еще одна напасть современных московских кладбищ — торговцы бывшими в употреблении цветами. Обычно эти личности прокрадываются на кладбище в ночную смену и собирают с могил не утратившие товарного вида цветы. А утром они эти цветы тут же — при входе — продают. Работники Ваганькова рассказывают, что для них не составляет ни малейшего труда определить, у кого из цветочников товар не первой свежести. И как-то даже ваганьковские могильщики решились ополчиться на этих ночных собирателей цветов. Они устроили вылазку в их расположение вблизи кладбища и всех разогнали, причем нанеся неприятелю урон в виде побоев и конфисковав товар в виде трофеев. Но вышло себе дороже: цветочники ужо отомстили могильщикам. Верные своей тактике, они ночью взяли кладбище и учинили там беспорядок. Больше могильщики решили с ними не связываться. Так ничем эта «батрахомиомахия» и закончилась. А посетителям Ваганькова нужно теперь иметь в виду, что значительная часть цветов, которыми торгуют вблизи кладбища, уже побывала на чьих-то могилах.
М. А. Дмитриев в своем стихотворении, между прочим, мимолетно приводит одну очень колоритную примету, иллюстрирующую московский быт первой половины XIX века. Он рассказывает, как именно «семьи нарядных гостей» поминают усопших родных: «Тут на могилах они — пьют чай (ведь у русских без чая нет и гулянья)». Прежде всего, любопытно заметить, что в старину выход на кладбище считался «гуляньем», то есть, судя по описанию Дмитриева, этаким пикником. Дач тогда еще не заводили. О туризме народ и понятия не имел. Вот и отправлялись горожане на «гулянья» куда-нибудь в ближайший пригород — в Марьину Рощу, в Сокольники или, еще лучше, на кладбища, — чтобы уж заодно и своих навестить. И, как теперь туристы берут в поход котелок, так же точно в прежние времена люди, отправляясь на «гулянья» за город, прихватывали с собою самовар. Так приедут они, бывало, к усопшим родным на свиданье, рассядутся вкруг могилы; пока развяжут салфетки, платки с пирогами, помянут родителей, тут, глядишь, — и самовар поспел. За целый-то день по нескольку раз самовар люди ставили. Чтобы все напились вволю. Раньше так и говорили о человеке — «усидел самовар». Это значит, один выпил его целиком. И иной раз, по праздникам, на Ваганькове, куда ни посмотришь — всюду на могилках самовары дымят, затулками позвякивают, — Москва на «гулянье» выбралась. Само собою, ели люди там не одну яичницу. И пили не один чай. Но иногда при отеческих гробах давались решительные обеды.
Собственно, такие пикники на кладбищах не перевелись и теперь. Разве что самоварничать не стало принято. А едят и выпивают люди среди могил нисколько не меньше, чем в старину. Причем в поздний советский период кладбище сделалось чуть ли не единственным местом, где человек мог спокойно, легально, выпить, не опасаясь, что его загребут в ментовку. Потому что нигде больше этого сделать практически было невозможно: в кафе и столовых не наливали, а со своим приходить категорически запрещалось, за употребление спиртного где-нибудь на природе — в парке, в сквере — ближайшую, по крайней мере, ночь можно было провести в отделении. И что оставалось делать добрым друзьям, которым захотелось этак по дружески, да попросту хлопнуть по рюмашке-другой? — им оставалось только идти на соседнее кладбище и уже там, делая вид, что они поминают кого-то из близких, спокойно, без риска поплатиться за это, усидеть бутылец. Это именно о тех порядках говорится в популярной в 1970-е годы песне Михаила Ножкина:
Ну, к примеру, вам выпить захочется,
а вам выпить никак не дают!
Все кричат, все грозят вытрезвителем —
в вашу нежную душу плюют!
А на кладбище — все спокойненько,
от общественности вдалеке,
все культурненько, все пристойненько,
и закусочка на бугорке.
Самоваров действительно сейчас на кладбище не встретишь. Но всякие прочие забавности там отнюдь не редкость. На одном новом кладбище нам случилось как-то быть свидетелями совершенно очаровательной картины: человек там загорал. Он лежал параллельно могиле на покрывале и, подставив спину и бледные ноги солнцу, читал вслух книгу. Мы отважились спросить у него: отчего это он читает здесь книгу вслух? Книголюб охотно рассказал, что рядом с ним, — он кивнул на могилу, — лежит его жена, с которой они раньше всегда вместе по очереди читали вслух. Ну а поскольку теперь жена не в состоянии исполнять свою партию, то он вынужден эту важную заботу целиком взвалить на себя. Понятно, что и загорал он здесь же, в оградке, не случайно, — наверное, и прежде они с женой также любили вместе погреться на солнышке. И, может быть, человек теперь добивался полной иллюзии, будто они вдвоем с женой загорают и читают роман. Конечно, это не самая распространенная сцена из повседневной кладбищенской жизни. Но если бы в наше время кто-то догадался привезти на кладбище самовар и устроить там чаепитие, это выглядело бы, пожалуй, куда более эксцентричным поступком.
К концу ХIХ века Ваганьковское кладбище стало все более приобретать профиль некрополя интеллигенции, преимущественно творческой, который теперь за ним утвердился прочно. «Поселившаяся в прежних барских кварталах Поварской и Никитской улиц интеллигенция, — писал А. Т. Саладин, — близко стоящая к университету, проживающие тут же поблизости артисты московских театров, богема с Бронных улиц — все это оканчивает жизнь на Ваганьковском кладбище. Потому-то здесь так много могил литераторов, профессоров, артистов».
В глубине кладбища, неподалеку от участка Филипповых, похоронен Владимир Иванович Даль (1801–1872), автор одного из самых выдающихся в российской словесности сочинений — «Толкового словаря живого великорусского языка», над которым он работал свыше пятидесяти лет. Причем словарь этот, существующий уже почти полтора столетия и переиздающийся до сих пор, кроме того, что он остается непревзойденным в своем роде научным лингвистическим трудом, еще имеет и значение литературного памятника первого ряда. Когда словарь впервые вышел в 1863 году, кандидатура Даля, бывшего до того членкором Петербургской АН, была предложена в ординарные (действительные) академики. Но число таких академиков в АН было строго квотировано, и для Даля вакансии не нашлось. Тогда знаменитый историк, действительный член АН, Михаил Петрович Погодин обратился к господам академикам с заявлением. Он сказал, что «теперь русская академия без Даля немыслима». Но поскольку вакансии для него не было, Погодин предложил бросить жребий, кому из них — ординарных — «выйти из академии вон», чтобы освободившееся место досталось Далю.
Называя словарь «занимательной книгой», академик Я. К. Грот исключительно справедливо говорил: «Всякий любитель отечественного слова может читать ее или хоть перелистывать с удовольствием. Сколько он найдет в ней знакомого, родного, любезного, и сколько нового, любопытного, назидательного! Сколько вынесет из каждого чтения сведений драгоценных и для житейского обихода, и для литературного дела!» Если какой-то современный автор пишет так называемые исторические произведения, в частности, относящиеся к XIX — нач. ХХ вв., то словарь Даля для него первый и незаменимый помощник. Конечно, можно написать исторический роман и на современном «продвинутом» наречии: «13 июня 1807 года по старому стилю в Тильзите (нынешнем Советске) между царем РИ Александром Романовым, династия которого будет репрессирована в грозном, братоубийственном 1917 году, — он об этом еще не знает, — и императором ФР Б. Наполеоном, которому суждено умереть в забытьи в 1821-ом в ссылке на натовской базе в Атлантическом океане, состоялся саммит на высшем уровне в формате „два минус один“ (немецкий король, не допущенный в VIP-па латку посередине Нямунаса, в одиночестве тусовался на берегу, отошедшем впоследствии к одному из государств Балтии — к Литве). В совместном коммюнике главы государств отметили, что сделано уже очень много, но предстоит им сделать еще больше и, прежде всего, превратить накопленный потенциал в новую энергию развития. Для этого у сторон есть все возможности: есть ресурсы, свой собственный опыт, есть полное понимание приоритетов развития, основанное на позитивном прошлом ближайших прошедших лет…» И т. д. Таким вот приблизительно языком написаны некоторые современные «исторические» сочинения. Очевидно, что такие авторы не имеют понятия о языковой стилизации. Не хотят, а, скорее всего, не умеют работать со словарем Даля. Автор же, который вполне чувствует язык и к тому же опирается на лексику Даля, если он пишет, предположим, произведение о Первой мировой войне, никогда не употребит слова из лексического запаса периода Великой Отечественной — «противник», «немецкая армия», «фрицы», но он напишет так, как говорили и писали в 1914 году и ранее — «неприятель», «германская армия», «гансы». Та или иная эпоха узнается не только по датам, которыми пестрят страницы у иного автора, но, прежде всего, по речевому своеобразию повествования. Не верь своим очам — верь моим речам. Это, кстати, тоже из Даля.
Поговорки и пословицы составляют значительный раздел словаря. Их всех там порядка тридцати тысяч. И это не просто набор фразеологизмов, приведенных как пример употребления заглавного слова статьи в контексте. Это иногда целый рассказ о каком-либо предмете или явлении. Маленькая новелла в поговорках. Взять хотя бы слова «жена» и «жениться». Вот какую красочную картину русской жизни изображает Даль, объясняя эти слова: «Добрая жена дом сбережет, плохая рукавом растрясет», «Счастлив игрой, да не счастлив женой», «Не верь коню в поле, а жене в доме», «Не всякая жена мужу правду сказывает», «И дура жена мужу правды не скажет», «Муж не знает, где жена гуляет», «Жена мужа любила, в тюрьме место купила!», «Худо мужу тому, у которого жена большая в дому», «Молода годами жена, да стара норовом», «Злая жена засада спасению», «Злая жена сведет мужа с ума», «Железо уваришь, а злой жены не уговоришь», «Злая жена битая бесится, укрощаемая высится, в богатстве зазнаётся, в убожестве других осуждает», «От пожара, от потопа, от злой жены, Боже, охрани!», «И моя жена крапива, да на нее мороз пал», «Бей жену до детей, а детей до людей», «Муж с женой ругайся, а третий не мешайся», «Жену с мужем некому судить, кроме Бога», «Муж с женой бранится, да под одну шубу ложится», «Жена от мужа на пядень, а муж от жены на сажень», «Мужнин грех за порогом остается, а жена все домой несет», «Жена не сапог, с ноги не скинешь», «Дважды жена мила бывает: как в избу введут, да как вон понесут!», «Жениться, не лапоть надеть», «Женишься раз, а плачешься век», «Идучи на войну, молись, идучи в море, молись вдвое, хочешь жениться, молись втрое», «Жениться не долго, да Бог накажет — долго жить прикажет!»
Все свои поговорки Даль собирал преимущественно среди крестьян. И любопытно заметить, что народные суждения, — разумеется, это только мужские суждения, — о женах и о предстоящей женитьбе не содержали никаких положительных эмоций. Но плохо, что худо, а и того плоше, что худого нет. На всех и Бог не угодит. Будь малым доволен, больше получишь.
Однако же муж свое, а жена свое. Жены тоже не лыком были шиты и отвечали так: «Вижу и сама, что муж мой без ума», «В стары годы бывало — мужья жен бивали, а ныне живет, что жена мужа бьет», «Старого мужа соломкой прикрою, молодого сама отогрею», «Муж родил — жену удивил!», «Чужой дурак — смех, а свой дурак — стыд», «Мужик напьется, с барином дерется, проспится — свиньи боится». Справедливо говорят: Даля читать можно, как художественную литературу.
В. И. Даль жил неподалеку от Ваганьковского кладбища — на Большой Грузинской улице в собственном доме. Этот деревянный дом конца XVIII века, к счастью, сохранился. Теперь там музей Даля. Владимир Иванович очень любил ходить к кладбищу на прогулку. Он каждый день непременно совершал этот свой моцион, невзирая на погоду, хотя бы лил дождь или бушевала метель. В марте 1872 года умерла его жена — Екатерина Львовна. Похоронили ее, естественным образом, на ближайшем к дому кладбище. А спустя всего полгода — 22 сентября — умер и сам Даль. Ваганьковское кладбище в то время еще отнюдь не было местом упокоения академиков. Дмитирев же писал, что «тут безвестные люди …сошлись». Но поскольку там уже покоилась жена Даля, то похоронили с ней рядом и самого Владимира Ивановича. И, возможно, нам еще повезло, что он оказался на таком непрестижном кладбище, каким было Ваганьково в XIX веке. Если бы его похоронили в каком-нибудь монастыре, как полагалось по чину академику, то его могила, скорее всего, вообще не сохранилась бы. Мог оказаться Даль и на Введенском немецком кладбище. Он же был лютеранином. А в то время иноверцев категорически не полагалось хоронить вместе с православными людьми. Но Даль очень хотел быть погребенным рядом с женой на любимом Ваганькове, и незадолго перед смертью он принял православную веру.
Впрочем, и вполне сохранившуюся могилу В. И. Даля на Ваганькове отыскать очень непросто: к сожалению, она находится в глубине участка, и тот, кто не знает, где именно Даль похоронен, скорее всего, пройдет мимо его надгробия — темного невысокого креста причудливой формы, стоящего в третьем ряду от дорожки, на котором мудреной, практически нечитаемой, вязью написано имя покойного и даты рождения и смерти.
В сущности В. И. Даль положил начало «писательскому профилю» Ваганьковского кладбища. Хотя каких-то литераторов там и прежде хоронили, но относительно своего времени они были художниками малозначительными. Может быть, самым известным сочинителем, похороненным здесь прежде Даля, был поэт пушкинской поры Алексей Федорович Мерзляков (1778–1830), автор стихотворения «Среди долины ровныя», ставшего популярной, не забывшейся и через два века, песней. В воспоминаниях «Мелочи из запаса моей памяти» М. А. Дмитриев рассказывает, как появилось это стихотворение: «Лучшее время жизни Мерзлякова было до 1812 года. Это было для него самое приятнейшее, самое цветущее, и для человека, и для поэта, время, исполненное мечтаний несбывшихся, но, тем не менее, оживлявших его пылкую душу. В это время он проводил летние месяцы в сельце Жодочах, подмосковной Вельяминовых-Зерновых, где его все любили, ценили его талант, его добрую душу, его необыкновенное простосердечие; лелеяли и берегли его природную беспечность. … Песня Мерзлякова Среди долины ровныя написана была в доме Вельяминовых — Зерновых. Он разговорился о своем одиночестве, говорил с грустию, взял мел и на открытом ломберном столе написал почти половину этой песни. Потом ему подложили перо и бумагу: он переписал написанное и кончил тут же всю песню».
Мерзляков свыше четверти века преподавал российский слог в университетском благородном пансионе и русскую словесность в собственно уже университете, причем дослужился до профессорского звания. В своих «Мелочах» Дмитриев, бывший у Мерзлякова и пансионером и студентом, вспоминает: «Я слушал его лекции и в университете (1813–1817). Надобно сказать, что здесь он посещал их лениво, приходил редко; иногда, прождавши его с четверть часа, мы расходились. — Спросят: как же учились? — Отвечаю: учились хорошо. А доказательство: все студенты того времени, ныне уже старики, знают словесность основательно! Вот объяснение этого. Живое слово Мерзлякова и его неподдельная любовь к литературе были столь действенны, что воспламеняли молодых людей к той же неподдельной и благородной любви ко всему изящному, особенно к изящной словесности! Его одна лекция приносила много и много плодов, которые дозревали и без его пособия; его разбор какой-нибудь оды Державина или Ломоносова открывал так много тайн поэзии, что руководствовал к другим дальнейшим открытиям законов искусства! Он бросал семена, столь свежие и в землю столь восприимчивую, что ни одно не пропадало, а приносило плод сторицею.
Я не помню, чтобы Мерзляков когда-нибудь искал мысли и выражения, даром что он немножко заикался; я не помню, чтобы когда-нибудь, за недостатком идей, он выпускал нам простую фразу, облеченную в великолепное выражение: выражение у него рождалось вдруг и вылетало вместе с мыслию; всегда было живо, ново, сотворенное на этот раз и для этой именно мысли. Вот почему его лекции были для нас так привлекательны, были нами так ценимы и приносили такую пользу! Его слово было живо, неподдельно и убедительно».
К сказанному можно еще добавить, что некоторые из учеников Мерзлякова стали впоследствии крупнейшими российскими поэтами — П. А. Вяземский, Ф. И. Тютчев, А. И. Полежаев, М. Ю. Лермонтов. И вовсе не исключено, что все эти господа остались бы вполне безвестными людьми, если бы не лекции Мерзлякова.
Чрезвычайно любопытно и другое замечание Дмитриева о Мерзлякове: «Гексаметры начал у нас вводить Мерзляков, а не Гнедич. Сначала перевел он отрывок из Одиссеи „Улисс у Алкиноя“; правда не совсем гексаметром, а шестистопным амфибрахием, т. е., прибавив в начале стиха один краткий слог. Это доказывает только, что он, как писатель опытный в стихосложении, чувствовал, что слух русских читателей не может вдруг привыкнуть к разнообразным переменам гексаметра, и хотел приучить его амфибрахием, как переходною мерою от привычного ямба к новому для нас чисто эпическому размеру, который в своих вариациях требует уже учено-музыкального слуха. Один наш критик видит в гексаметрах только то, что они длинны; но Мерзляков видел в них разнообразнейший из метров и потому осторожно приучал к нему слух непривычных читателей. И потому-то после первого опыта, переведенного амфибрахием, он перевел отрывок из Илиады Единоборство Аякса и Гектора уже настоящим гексаметром. За Гнедичем осталась слава вводителя только потому, что он усвоил нам гексаметр трудом продолжительным и важным, т. е. полным переводом Илиады. Мерзляков и Гнедич — это Колумб и Америк-Веспуций русского гексаметра».
Но если ко времени смерти Даля писательская могила на Ваганькове встречалась еще все-таки довольно редко, то на рубеже XIX–XX веков на кладбище в разных концах появились даже свои «литературные мостки», так много здесь уже было похоронено писателей. Причем в равной степени и крупных, и «великих малых».
Неподалеку от прохоровской часовни и надгробия Шехтеля похоронен основатель и издатель крупнейшего дореволюционного литературного журнала «Русская мысль» Вукол Михайлович Лавров (1852–1912). Сам прекрасный литературовед и переводчик с польского, — его переводы Сенкевича критика называла лучшими из когда-либо выходивших, — Лавров привлек к участию в журнале крупнейших авторов своего времени — Н. Г. Чернышевского, Н. С. Лескова, Л. Н. Толстого, В. М. Гаршина, А. П. Чехова, В. Г. Короленко, Г. И. Успенского.
Был среди авторов «Русской мысли» и Лев Толстой. В. А. Гиляровский вспоминает: «Как-то (это было в конце девяностых годов) я встретил Льва Николаевича на его обычной утренней прогулке у Смоленского рынка. Мы остановились, разговаривая. Я шел в редакцию „Русской мысли“, помещавшуюся тогда в Шереметьевском переулке, о чем между прочим сообщил своему спутнику. „Вот хорошо, напомнили, мне тоже надо туда зайти“. Пошли. Всю дорогу на этот раз мы разговаривали о трущобном мире. Лев Николаевич расспрашивал о Хитровке, о беглых из Сибири, о бродягах. За разговором мы незаметно вошли в редакцию, где нас встретили В. М. Лавров и В. А. Гольцев. При входе Лев Николаевич мне сказал: „Я только на минуточку“. И действительно, хотя Лавров и Гольцев просили Льва Николаевича раздеться, но он, извинившись, раздеться отказался и так и стоял в редакции в шапке, с повязанным сверх нее башлыком. Весь разговор продолжался не более двух-трех минут…»
Упомянутый Гиляровским редактор «Русской мысли» Виктор Александрович Гольцев (ум. в 1906-ом) похоронен рядом с патроном. Могила его теперь совершенно запущена. В одной оградке с надгробием Гольцева — большим черным каменным крестом — стоял еще один памятник — четырехгранный обелиск. Теперь этот обелиск лежит на земле, надписью вниз. И лежит так, судя по всему, очень давно: уже частично в землю врос. Но крест над могилой самого редактора «Русской мысли» — на удивление — сохранился прекрасно: стоит, будто новый.
Здесь же поблизости находятся могилы некоторых так называемых писателей-народников, в том числе и авторов «Русской мысли»: Александра Ивановича Левитова (1835–1877), Николая Васильевича Успенского (1837–1889), Алексея Ермиловича Разоренова (1819–1891), Николая Михайловича Астырева (1857–1894), Филиппа Диомидовича Нефедова (1838–1902), Николая Николаевича Златовратского (1845–1911) и других.
Николай Успенский вошел в историю литературы как автор реалистических, проникновенных рассказов и очерков о безотрадной жизни русского крестьянства. Жил он в чудовищной нужде и превратился в конце концов в совершенного бродягу. Со своей отроковицею-дочерью, переодетой мальчиком, он побирался по пригородным поездам: дочь играла на гармошке и пела, а несчастный отец собирал подаяние. Успенский был знаком с некоторыми великими — Тургеневым, Некрасовым, Толстым, — и он оставил о них крайне уничижительные воспоминания. Издатель, который взялся выпускать его воспоминания, в интересах Успенского же отказал ему выплатить весь гонорар сразу. Он выдавал автору по рублю в день. Поэтому на какое-то время Успенский, по крайней мере, был избавлен от голода. Но ненадолго. Понимая, что ближайшую зиму ему уже не пережить, писатель решительно покончил со своим безотрадным изнурительным существованием: однажды в промозглую октябрьскую ночь он забрел куда-то в замоскворецкую глушь и зарезался там. Похоронил его на свой счет Николай Иванович Пастухов, издатель газеты «Московский листок», в которой Успенский печатал свои рассказы. Увы, могила этого интересного писателя и человека с замечательной судьбой не сохранилась.
Очень непохожая судьба была у другого народника — поэта Алексея Разоренова. Он держал на углу Тверской и М. Палашевского переулка собственную овощную лавочку. И, по всей видимости, жил относительно достаточно. Участник телешовской «Среды», поэт и москвовед И. А. Белоусов вспоминает свою первую встречу с Разореновым: «Познакомился я с ним так: не помню, кто-то дал мне просмотреть рукопись „Солдат на родине“, подписанную „А. Разоренов“. Этого писателя я лично не знал. Но вскоре автор этой поэмы сам явился ко мне. Я никак не ожидал, что встречу глубокого старика. Помню, он был одет по-старомодному — длиннополый русский сюртук, сапоги с высокими голенищами; жилет — фасона Гарибальди — был наглухо застегнут; шея повязана черной атласной косынкой». За несколько дней до смерти Разоренов сжег все свои рукописи. Впрочем, и тех стихотворений, что он опубликовал в разных газетах и журналах, достало бы на порядочную книгу. Но Разоренов, как и Мерзляков, остался в памяти потомков как автор лишь одного стихотворения. Вообще, это судьба очень многих поэтов. И не худшая еще судьба.
В 1840-е годы Разоренов жил в Казани и служил в местном театре статистом. Однажды туда на гастроли приехала известная столичная актриса. И для ее бенефиса потребовалась новая песня: старая ей не понравилась, и она отказалась ее исполнять. Тогда ей в театре подсказали обратиться к их молодому актеру, который еще и очень недурно сочиняет стихи. По просьбе столичной гостьи Разоренов за одну ночь сочинил стихотворение «Не брани меня, родная…» А какой-то местный композитор подобрал к стихотворению музыку. Бенефис удался на славу. Песню же Разоренова, к которой известный композитор Александр Дюбюк потом написал новую музыку, запела вся Россия. Около ста лет она вообще была популярнейшей. Но даже и теперь некоторые фольклорные коллективы включают ее в свой репертуар.
Кстати, композитор Александр Иванович Дюбюк (1812–1897) похоронен тоже на Ваганькове. Могила его находилась в противоположенной от Разоренова — правой стороне кладбища. Впоследствии она затерялась. И лишь совсем недавно на краю участка, там, где предположительно он похоронен, появился новый памятник композитору.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.