XXI

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XXI

1914 год – год начала кровопролитной войны – начался лично для меня самым спокойным и, если не считать моих внутренних печальных переживаний, я бы сказал, почти мирным образом.

Но даже горечь от потери моих маленьких и от размолвки с Михаилом Александровичем хотя порою и давала знать о себе довольно сильно, в те дни начала постепенно улегаться. Время действительно оказалось довольно хорошим целителем. Ничто не предвещало мне той катастрофы, которая через несколько месяцев разразилась над всею Европою, да и почти над всем земным шаром.

Я был уже второй год флигель-адъютантом государя, но моя личная служба при Его Величестве сначала ограничивалась лишь редкими при нем дежурствами да немногими совместными поездками в Крым или в Шхеры.

Меня всегда радовали и даже успокаивали эти дни, проведенные в Александровском дворце или Ливадии. Царская семья продолжала относиться ко мне с искренней добротой, и мое чувство ко всем им только крепло.

Я думаю, что никто, кроме них, великой княгини Ольги Александровны, императрицы-матери и моей семьи, так чутко не понимал моего тогдашнего внутреннего состояния. Для всех других все совершившееся с великим князем казалось «самой обыкновенной историей», которая, «конечно, при таком попустительстве и не могла быть иной», – для меня, именно из-за своей грубой неестественности и продолжавшемся остром недружелюбии Михаила Александровича, оно бывало часто невыносимым.

Великий князь, исключенный тогда приказом из военной службы, лишенный чинов и обязанности быть правителем государства на случай кончины своего старшего брата, находился со своей морганатической женой в изгнании в Англии, а я, по настойчивому желанию государя, продолжал ведать его имущественными делами под надзором учрежденной над ним опеки, главным опекуном в которой был сам государь.

Я несколько раз просил государя освободить меня от этой тяжелой обязанности, которую при создавшемся положении я считал для себя совершенно излишней. Просил и лично сам, и через князя Кочубея, и через министра двора, но Его Величество всякий раз отклонял эти просьбы.

– Никто лучше его не знает дел моего брата, – говорил он про меня графу Фредериксу. – Никто лучше его не обережет при подобных печальных обстоятельствах его интересов. Передайте это ему и скажите, что он должен оставаться на своем месте, как бы ему это неприятно ни было.

– Я вас понимаю вполне, Мордвинов, – говорил государь и мне лично, – но потерпите еще… Я убежден, что Миша наконец поймет, как он жестоко несправедлив к вам, и у вас будут с ним прежние отношения… Верьте, что это только она и все те, кто их теперь окружает, восстанавливают его против вас, да и против нашей семьи.

«Оберегать интересы» великого князя, конечно, мог и всякий другой, а не только я, но мысль быть ему чем-нибудь полезным – быть может, возможностью облегчить его положение, несмотря на мое невольное раздражение, все же не казалась и мне тогда очень уж притянутой за волосы, я все еще продолжал верить, что Михаил Александрович сумеет пересилить влияние жены, что все постепенно между нами уляжется; даже был убежден, по многим данным, что его увлечение скоро пройдет, а с этим и его судьба повернется к лучшему.

Как всегда, я надеялся на какой-то счастливый случай, и, как всегда, эти мои надежды остались только мечтами.

Неожиданный случай, даже катастрофа в виде войны, действительно вскоре представился, но повлек за собой сначала только разрешение великому князю вернуться на родину и зачисление его вновь на военную службу, оставив все остальное, в том числе и опеку, пока по-прежнему.

Императрица-мать, понимая мое настроение, продолжала относиться ко мне с усиленным вниманием. Во время моих нередких служебных посещений Аничковского дворца она неизменно призывала меня к себе, оставляла завтракать, а потом долго и откровенно беседовала со мною обо всем том, что ее как мать и императрицу удручало.

Это внимание не укрылось от окружающих и близких к императрице лиц. У них явилось предположение, что государыня-мать думает меня взять к себе на должность состоящего при Ее Величестве вместо внезапно скончавшегося кн. Н. Д. Оболенского. Этот слух держался довольно упорно и, как всегда бывает в подобных случаях, вызвал и зависть, и раздражение с небольшими интригами у одних, и очень милое теплое чувство ко мне у других, правда, менее многочисленных, но зато близко стоявших к императрице.

Но меня лично все эти толки очень удивляли и еще больше раздражали. Я совершенно не домогался этого места, тем более что государыня в своих интимных беседах мне об этом не намекала ни одним словом, да и Михаил Александрович еще более вознегодовал бы на свою мать, если бы она взяла меня к себе.

На все эти обстоятельства я убежденно указывал и князю Шервашидзе, и другим, но они продолжали почему-то в мое назначение к императрице упорно верить.

Вообще люди, с которыми мне приходилось часто сталкиваться, и впоследствии нередко прочили меня на ту или другую дворцовую должность, обыкновенно не подходившую ни к моему довольно независимому ленивому характеру, ни способностям. Большинству из этих расположенных ко мне людей было непонятно, как я, пользуясь таким милым вниманием Их Величеств, не стремился устроить получше свою карьеру. Но, говоря откровенно, чего же больше я мог тогда еще желать.

Состоя в личной свите государя, я имел много свободного времени, был независим, имея своим начальством только одного государя – самого лучшего из начальников, каких я до того знал.

Я имел и большую возможность из-за своего положения приносить посильную помощь людям. К сожалению и стыду, я эту возможность использовал слишком мало.

Для успеха надо было бы иметь больше находчивости, упорной настойчивости и даже нескромной надоедливости, которыми я совсем не обладал. Все мои товарищи по выпуску из корпуса и академии, даже младшие в смысле карьеры и чинов, ушли намного дальше меня и занимали давно видные должности.

Как-то в случайном разговоре по поводу чинов и повышений государь шутливо сказал мне:

– Я надеюсь, Мордвинов, что вы-то не очень печалитесь, что вы только полковник. Ведь чин, в сущности, кроме тщеславия, ничего не дает, а человек остается таким же, каким и был. Я и сам вот остался такой же полковник, как и вы.

– О, конечно, Ваше Величество, – отвечал я, – большего, чем оставаться вашим адъютантом и поэтому иметь возможность видеть часто вас во время своих дежурств, я и не желал бы. Генеральский чин[7] мне в том только бы мешал.

В начале апреля вся моя семья из-за расстроенного здоровья жены и дочери уехала на несколько месяцев на южный берег Англии, в Корнваль, и я намеревался через несколько недель, получив отпуск, присоединиться к ним.

Узнав об этом, государыня-мать призвала меня к себе и предложила сопровождать ее в предстоявшей ее поездке в Англию, к сестре, говоря, что по приезде в Лондон я могу сейчас же уехать к своим и вернуться с ними обратно в Россию, когда захочу.

Я с радостью принял это милое, внимательное предложение императрицы, являвшееся снова в глазах многих явным доказательством моего предстоящего назначения.

Вспоминаются при этом лица и намеки провожающих нас тогда на вокзале Царскосельской императорской ветки в Петербурге. Они так характерны для всякого двора и для всякого завистливого и ревнующего человека.

Выехали мы в самом начале мая поздним вечером. Кроме князя Шервашидзе, графини Менгден и меня, императрицу в этом заграничном путешествии сопровождала и бывшая воспитательница государыни m-elle de Les Kailles (де Лескаль. – О. Б.), ехавшая с нами до ее родного города Брюсселя.

M-elle de Les Kailles была премилая старушка, живо интересовавшаяся всем происходящим – очень наблюдательная и вдумчивая. Она сердечно относилась к моей жене и мне особенно нравилась своим прямым характером и независимыми, подчас очень резкими суждениями. Не всегда, но довольно часто я чувствовал в ней, в иностранке, что-то наше, русское, старинное, даже порою помещичье.

Она воспитывала и остальных дочерей Христиана IX, но, кажется, больше всех любила нашу императрицу, отвечавшую ей не менее теплым чувством. M-elle de Les Kailles сильно недолюбливала придворную жизнь, но тем не менее часто приезжала в Россию, чтобы погостить у государыни, всегда радовавшейся ее приезду…

Несмотря на довольно безмятежно протекавшую в те дни наружную политическую жизнь, все же и тогда в ней чувствовалось известное напряжение. Все народы жаждали тогда «одного только мира» и, желая этого мира, по-старинному и, как говорят, мудрому правилу готовились к войне. Готовилась к ней, пожалуй, упорнее других и Германия – у нее для этого было и больше, чем у других, и посторонних завистников, и своих собственных вожделений.

Я вспоминаю, как нам тогда бросались в глаза обширные платформы для высадки войск, устроенные немцами заранее на границах Бельгии, и как мы, указывая на них, дразнили m-elle de Les Kailles, говоря, что ее Брюссель непременно будет вскоре занят немцами и что ей придется очистить свой дом для победителей, германских офицеров.

Государыне не нравились наши шутки, и она порядочно на них сердилась. Но кто из нас мог думать в те дни, что такая шутка могла оказаться когда-нибудь пророческой! У императрицы же даже такое напоминание, видимо, связывалось с ее постоянным беспокойным предчувствием!

Со дня захвата Пруссией принадлежавших Дании земель – что государыне лично пришлось пережить в ее молодости – она действительно не любила немцев, высказывая это неоднократно в беседах с близкими людьми. Но ее нерасположение распространялось главным образом лишь на правительственные круги, а не на само население. Она все же сознавала, что и в ее датских предках было много немецкой крови. Мне вспоминается, как часто, проезжая по Германии, императрица любила во время остановок выходить к собравшейся на платформе любопытной немецкой толпе, в числе которой всегда бывало много детей. Она им задавала всевозможные добродушные вопросы и обыкновенно щедро оделяла их вынесенными из ее поезда конфетами и фруктами… Впрочем, она делала это и в других странах. Она по праву не смешивала население с политикой верхов…

В Берлин наш поезд прибыл тогда довольно рано200. Остановки в нем на этот раз никакой не предполагалось, что очень успокаивало государыню-мать. Она всегда волновалась и не любила встречаться с императором Вильгельмом, обыкновенно старавшимся оказывать ей всякими способами свое особенное внимание, бывшим чрезвычайно к ней любезным и очень разговорчивым, но всегда, как ей казалось, преследовавшим при этом какие-то ей неведомые, пугавшие ее политические цели.

Но у Силезского вокзала поезд неожиданно остановился, нам доложили, что император Вильгельм со своей супругой, императрицей Августой, прибыли на станцию, чтобы приветствовать русскую государыню.

Они вошли в наш салон-вагон, и поезд сейчас же двинулся далее. Несколько коротких минут германская чета оставалась наедине с нашей императрицей, а их немногая свита, в том числе генерал Мольтке, находилась с нами. Затем мы все соединились вместе в вагоне государыни.

Это был последний раз, что я видел императора Вильгельма и обменялся с ним в течение этого короткого переезда (они сопровождали нас все же довольно долго, в течение не менее V часа, через весь город, до Шарлоттенбургского вокзала, где была долгая остановка) несколькими незначительными фразами.

Насколько сам Вильгельм был тогда непринужденно оживлен, настолько его супруга была чрезвычайно застенчива и необычайно молчалива. Во все время она, кажется, не произнесла ни одного слова.

Впрочем, говорил главным образом почти один германский император, обращаясь к нашей государыне, остальные большей частью молчали. Разговор его был очень любезен, светский и совершенно не касался политики. Наша императрица поддерживала его с присущими ей умением и приветливостью.

Это было также и последнее свидание вдовствующей государыни с императором Вильгельмом. Кто мог думать, что через каких-нибудь два месяца, при возвращении на Родину, нашей императрице была уготована в Берлине уже другая встреча, уже совсем не рыцарская.

Ей не было разрешено продолжать путь по Германии. Ее заставили повернуть обратно и избрать далекий кружной путь, через север Швеции и Финляндии, где ей даже приходилась ехать на очень неудобных санях201.

Говорят, что суровые законы войны всегда мало вежливы, так как вызываются необходимостью; но какую опасность для Германии мог представлять этот ночной переезд старой болезненной женщины от Берлина до русской границы?

Какие военные тайны она или ее окружающие могли выдать противнику?!! Только болезненная подозрительность, охватившая в те ненормальные дни все и вся, могла заставить забыть даже средние века с их обычным уважением к даме.

Англичане в этом случае были любезнее и пропустили одну из немецких принцесс к себе на родину. Это полнейшее отсутствие доверия ко всем и ко всему являлось отчасти и одной из главных причин самой войны. Где-то в другом месте я кратко уже сказал о своих личных впечатлениях, вынесенных мною о германском императоре Вильгельме II. Его я знал мало, впрочем, почти не знал совсем, встречаясь с ним крайне редко, но личность его меня всегда интересовала в связи с думами о судьбе моей Родины. Мне много поэтому приходилось о нем слышать и читать, а также отчасти и лично наблюдать.

Вильгельм II показался мне во время этого последнего свидания сильно постаревшим, но не осунувшимся – присущая ему выправка и самоуверенность, как в манерах, так и словах, оставались прежними. Его особа всегда подвергалась большой критике не только в других странах, но и в самой Германии. В нем находили слишком много «самообожания», мелкой гордости, даже суетного тщеславия; говорили, что его представление о своем особенно великом призвании совершенно не соответствовало ни идеям времени, ни его силам, что его громкие речи если и не были порою смешны, то приносили лишь один вред. В особенности восставали против его желания всем управлять и во все вмешиваться и находили его убеждение, что он все лучше других знает и понимает, совсем не соответствующим действительности. О том, что многие его считали даже ненормальным, я уже не говорю.

Мне лично не хочется принадлежать к числу всех этих строгих критиков – я, повторяю, слишком мало знаю германского императора и никогда не придавал большой цены ни человеческим толкам, ни в особенности «идеям нашего времени». Эти идеи, несмотря на громкие фразы, мне всегда казались слишком связанными с вожделениями толпы, да и какой монарх имел счастливую возможность избежать нападок известных, не только демократически настроенных, но и аристократических кругов. Кроме того, уже давно сказано, что «чужая душа – потемки».

Если вдуматься, то действительно мы ни о ком ничего как следует не знаем и не можем знать. Человеческая внутренняя жизнь остается для постороннего всегда тайной, тем более загадочной, что люди не живут все время в какой-то лишь им одним присущей, застывшей форме, позволяющей угадывать все их поступки.

В этом отношении и Вильгельм II не представлял собою исключения. Судя по всему тому, что мне о нем приходилось слышать, читать и даже лично наблюдать, в его натуре было немало противоположностей, в которых было трудно разобраться. Только самоуверенный человек мог бы с резкой определенностью судить о внутренних причинах его поступков. Все же можно было явственно чувствовать, что, несмотря на «бряцание мечом», в глубине своей души Вильгельм II не любил и страшился войны.

Совершая демонстративно свои политические путешествия, говоря порою свои угрожающие, почти что зажигательные для поддержания значения своей родины речи, он в конце концов как-то инстинктивно всегда отступал перед призраками кровопролития, и… не отступил как раз перед европейской войной!.. В этом отчасти и заключался трагизм тогдашних дней – все надеялись, что кто-то другой, а не он должен отступить.

Впрочем, Сербия тогда и отступила, но в разгоревшихся страстях великих держав она, такая маленькая, в счет уже не шла202.

С внешней стороны германский император любил подчеркивать свой сан и был чрезвычайно любезным, внимательным и, безусловно, интересным собеседником и обладал живым умом. Вероятно, он много читал если не в зрелых годах, то в юности, был духовно одарен и, несомненно, религиозно настроен; умел быть в подходящих случаях простым, шутливым и предупредительным; неудивительно, что многие иностранцы даже в республиканской Швейцарии, когда он туда приезжал, бывали им зачастую очарованы. Я не говорю уже о большинстве простого германского народа, без всякого сомнения, несмотря на своих социалистов, любившего своего кайзера или бывшего ему преданным. В дни изгнания мне приходилось даже слышать от одного убежденного социалиста-сапожника, что низвергнутый император был намного лучше всех вновь явленных властей.

Конечно, такое отношение к нему оставалось бы и впредь, если бы война немцами не была проиграна. Теперь обаяние его в средних германских кругах, да также и в высших, сильно померкло (побежденный всегда не прав) – но все же у очень многих не исчезло совсем. Либеральная интеллигенция продолжает его с еще большею силою не любить. Говорят, что, кого боятся, того не любят… Но сильная в своей единодушной злобе ко всему монархическому, она, как и везде, зачастую становится смешною в своих преувеличенных опасениях и жалкою, когда на нее падают заслуженные ею удары ее противников.

Во всяком случае, как бы ни судить о Вильгельме II, все же приходится признать, что среди современных ему правителей он был наиболее оригинальным, даже красочным монархом, сумевшим, несмотря на свои странности, высоко держать знамя своей страны и много сделавшего для ее развития. Зачастую он бывал намного дальновиднее своих министров.

В отсутствие кайзера Германии приходится переживать намного более тяжелые дни. И, кончено, не одна проигранная война является тут причиной.

Мне не кажется смешной его крепкая вера в свое высокое призвание, как и его упорное нежелание держаться в тени. Человек, недостаточно высоко ставящий свои обязанности, не верящий в их особую святость, не имеет и права управлять обширной страной. Он не только может, но и обязан как ответственный правитель своей страны идти против идей своего времени, если идеи эти – всегда преходящие – ему представляются малопродуманными, опасными для государства и для всей исторической жизни народа, ему врученного. Правда, в большинстве случаев борьба бывала в наши смутные дни неравна – заманчивые, но призрачные возможности «народоправства», внушенные кем-то безответственным большинству, обыкновенно временно побеждали. Но это, конечно, еще не означает, чтобы правда, бескорыстие, совесть и вдумчивость были на стороне таких победителей.

Стремления императора Вильгельма II быть самостоятельным мне всегда поэтому нравились, да и не мне одному – монарх, призванный властвовать на благо страны, для успешности такого властвования необходимо должен стремиться быть самодержавным, в особенности когда начинают замечаться признаки смуты. Пока идет все гладко, можно и забавляться самоуправлением, но только не в дни народных бедствий.

Это понимает и демократическая Америка, давая в таких случаях всю полноту власти своему президенту. Наполеон, рожденный «освободительной» революцией, в подобных случаях любил повторять: «Никаких клубов и никаких партий! Никаких теорий, народных правительств, фраз и речей идеологов! Им просто дают какую-нибудь игрушку, с которой они забавляются и проводят время!»

Эти слова, наверное, находили живой отклик в душе не одного только Вильгельма II. Но в его дни, как и в дни современных ему монархов, единственной игрушкой, с которой желали «проводить время», являлся только парламент и своя партия, а немецкий Рейхстаг тогда был еще достаточно ловок, чтобы по всякому поводу желать стать поперек всем стремлениям своего кайзера.

Сам император Вильгельм II не имел ни характера, ни ловкости Эдуарда VII, умевшего подчинять парламент своим желаниям, как не был и Кавуром, который мог утверждать, что «никогда он так самодержавно не управлял, как при парламенте».

Он чувствовал себя и слишком прирожденным монархом, чтобы проникнуться заветами политических вождей типа Кемаль-паши, после своей 20-летней успешной деятельности в таких словах признававшегося своему другу: «Лишь в собственном, глубоком сознании, что ты не велик, а очень мал и слаб; что ты не имеешь поддержки ни от кого и ниоткуда, ты в конце концов сможешь восторжествовать над всеми препятствиями. И если из-за этого тебя будут называть великим, ты можешь таким людям просто смеяться в лицо…

Но Вильгельм II все же являлся человеком, от которого зависело многое в окружавшей тогда извне мою Родину обстановке.

В годы перед европейской войной он являлся верховным правителем страны, славившейся ранее своей традиционной дружбой с Россией и с которой Россия действительно в течение целых 150 лет находилась в полном мире.

Правда, берлинский конгресс вызвал у нас не только глубокое разочарование, но и всеобщее возмущение. Россия не могла простить и забыть, что ее «друг» стал неожиданно на сторону ее врагов в таком святом деле, как освобождение христиан203.

Моя Родина искренно не желала тогда никаких завоеваний для себя. Это был крестовый поход России, по своему конечному значению, при поддержке остальных христианских народов, быть может, более знаменательный, чем все крестовые походы средних веков: Иерусалим с Гробом Господним, вероятно, недолго бы оставался после разгрома турок в руках неверных. Теперь же этот город – святая святых христианства – отдан христианами же в руки евреев…

Вильгельм II, видимо, понимал наши настроения, чувствовал их справедливость, как и необходимость для себя тесного союза с нами, и потому, несмотря на то, что Россия уже давно находилась в прочном союзе с враждебными Германии странами, старался вновь оживить прежнюю дружбу, хотя бы первоначально лишь между обоими дворами. Надо сказать, что этого, несмотря на полную разницу в характерах монархов, он отчасти достиг, и притом без помощи своих дипломатов. Отношение к нему императора Николая II стало во много раз более доверчивым и сердечным, чем при Александре III. Политическая обстановка тогдашних годов значительно ему в этом помогла, как помогли и крепкие монархические убеждения, по отношению к России испытывавшиеся обоими.

Его доброжелательные поступки во время Японской войны, а также в дни нашей первоначальной смуты, почтовой и телеграфной забастовок, когда благодаря стараниям Вильгельма II являлась почти единственная возможность поддержки наших сношений с внешним миром, доказывали, что ему можно было начать верить и на него в трудную минуту положиться.

Это же дало возможность осуществиться и тому, что случилось во время свидания обоих императоров в Бьёрке204. Насколько я помню, это событие произошло в июле 1905 года, уже в месяцы начинавшейся у нас первой смуты, накануне Ольгина дня. Обстоятельства и цели этого свидания были долго никому не известны, объяснялись простым обменом любезностей, и оно прошло тогда для большинства совсем незаметно. Только после войны и революции оно стало достоянием большой публики и вызвало злорадные толки.

Но, упоминая о «событии» во всех подробностях, вплоть до настроений и перечисления всех присутствующих и опубликование интимных писем кейзера и государя, почему-то совершенно не упоминают о великом князе Михаиле Александровиче, приглашенном государем нарочно на эти дни на яхту. Это приглашение последовало, несомненно, по желанию германского императора, желавшего присутствием великого князя – тогда объявленного будущим регентом за малолетством наследника – еще более упрочить и надолго предполагавшееся соглашение.

Я помню, что великому князю, всегда любившему море, но не любившему такие официальные поездки, это приглашение было совсем не по душе, и ему очень не хотелось уезжать из Гатчины, от именин своей сестры.

– Ну что, ваше высочество, – спросил я его, когда он вскоре оттуда вернулся, – насладились ли своим морем?

– Какое там, – отвечал с полушутливым раздражением Михаил Александрович, – не до моря было… Пришлось быть главным свидетелем при дипломатических переговорах. Так несносно!

– Какие же это были переговоры и чем хорошим для нас кончились? – спросил я его.

– Никому не могу ничего сказать, даже и вам… связан самой глубочайшей и наисекретнейшей дипломатической тайной… – еще шутливее, но и раздраженнее отвечал он.

Так как все было задумано и проведено лично германским императором без ведома и обычного вмешательства наших дипломатов, то дипломаты не только обиделись, но и возмутились. Возмутились и другие влиятельные и «ответственные за политику» люди, и, как известно, уже состоявшееся и подписанное с обеих сторон соглашение было потребовано государем обратно «ввиду выяснившейся невозможности выполнить один из его главнейших пунктов.

Правда, то, что было решено в Бьёрке, выходило из пределов обычных норм, так как было проведено без предварительного согласия Франции, было слишком для тогдашнего времени самостоятельным, оригинальным и потому многим «по меньшей мере» казалось «странным». Но дело ведь шло все-таки о сближении и о мире народов, а не об их разъединении и войне.

Одним из самых настойчивых стремлений государя – создателя Гаагской конференции мира – и одной из самых любимых мыслей его было желание примирить через посредство России нашего союзника Францию с Германией, постоянно всему миру угрожавших; поэтому государь и пошел с известной отзывчивостью на столь неожиданное предложение германского императора, полагая по своему убеждению, что оно могло принести только пользу союзной с Россией Франции. Бьёркское свидание, как бы над ним ни потешались одни и на него ни негодовали другие, преследовало все же, без сомнения с обеих сторон, высокие и благородные цели, отдаляя войну на долгое время.

Конечно, такие высокие цели ни при каких обстоятельствах не нуждаются в низкой всегда тайне, и только эта ненужная таинственность, потребованная германским императором, в моих глазах – глазах не политика, а просто обывателя, – бросала известную тень на полезные для мира переговоры в Бьёрке.

Что бьёркское свидание приносило лишь громадные заслуги делу европейского мира и самой Франции и России, это понимал и такой изворотливый политик, как граф Витте, если судить по словам, сказанным им через полтора месяца после этого события Эйленбургу и самому Вильгельму II. «Бьёрке – это было самое большое облегчение моей жизни, – говорил он, – и единственная возможность устойчивой политики. Все то, что в шхерах произошло, наполняет мое сердце радостью!» Правда, в своих более поздних воспоминаниях Витте пишет уже иное и говорит, что, когда он узнал о подробностях внезапного договора, он пришел в ужас и как мог старался убедить государя отказаться от этого соглашения, точно дело заключалось именно в подробностях, а не в самом главном205.

Где был Витте более искренним, в охотничьем замке германского императора или в Петергофе, судить трудно, да, конечно, и не стоит, как о всякой человеческой двойственности.

Но вряд ли эта непоследовательность была у одного Витте – ею была заражена и вся последующая германская дипломатия. Приходится с горечью узнать, что, когда и государь, и Вильгельм II продолжали все же мечтать о союзе Франции и Германии через Россию, немецкий канцлер Бетман-Гольвег мечтал «о союзе Германии, Англии и Франции против варварской России». Еще в феврале 1912 года он предлагал французскому послу заключить тесное соглашение с Францией, но якобы президент Пуанкаре в этом отказал206.

Несмотря на сильное разочарование от несостоявшегося в финляндских шхерах соглашения, германский император продолжал с прежнею предупредительностью относиться к нашему двору, да и государь сохранял к нему как внешне, так, видимо, отчасти и внутренне прежнее расположение, и переписка с ним продолжалась.

Правда, это расположение было значительно охлаждено, если не замерзло совсем, окончательным захватом Австрией при поддержке Германии Боснии и Герцеговины207.

Я помню живо то возбуждение, которое охватило все наше русское общество при получении этого известия. Но в допущении этого захвата было сильно повинно и наше тогдашнее министерство иностранных дел, легкомысленно поверившее обещаниям Австрии открыть для нас Дарданеллы – вопрос, решение которого зависело главным образом, конечно, от Англии и отнюдь не от одной Австрии или Германии208.

Как бы то ни было, несмотря на нахождение в противоположных лагерях, дружественная связь между обоими дворами продолжала поддерживаться, тем более что об аннексии Боснии и Герцеговины сам Вильгельм, как он говорил, узнал чуть ли не последним, и, как рассказывали, был «вне себя» от этого шага своего союзника.

Вильгельм II числился у нас не только шефом двух армейских, но и одного гвардейского полков, а незадолго до войны даже германская императрица Августа была назначена шефом лейб-гвардии Гродненского гусарского полка209.

Я помню, что императрица прислала по этому случаю в дар своим русским гусарам вышитые ею собственноручно юбилейные ленты на полковой штандарт. Все это было, конечно, до известной степени простым обменом любезностями, существовавшим почти в той же мере и по отношению к другим иностранным монархам, хотя подобных любезностей могло бы и не быть, но не в пример отношений к другим дворам при обоих монархах для более близкой, интимной связи состояли прикомандированными лица из личной свиты обоих императоров.

Обменивались по семейному и давнему обычаю и подарками на Рождество. Мне вспоминается по этому поводу одно забавное происшествие, случившееся за полгода до войны. Я был как-то дежурным при государе, в сочельник 1913 года, когда в моей дежурной комнате Александровского дворца появился германский фельдъегерский офицер. За ним внесли огромную, обвязанную веревками дорожную корзину. Офицер доложил, что он прибыл от императора Вильгельма с рождественскими подарками Их Величествам и царским детям.

Прежде чем направить эти подарки в комнаты государя, я приказал открыть в присутствии немецкого фельдъегеря привезенную корзину. Каково же было смущение и отчаяние бедного посланца, когда на самом верху ее оказался чей-то зонтик, за ним последовало подержанное пальто и еще какие-то, совсем непривлекательные одеяния. Как оказалось, на Царскосельском вокзале в предпраздничной сутолоке ошиблись в выдаче багажа и совершенно сходную с немецкой корзину какой-то дамы, ехавшей в Киев, выдали германскому фельдъегерю, а корзину с подарками от его императора направили дальше.

К счастью для совершенно угнетенного немецкого офицера, все же удалось, при посредстве телеграфа и телефона, задержать через две станции блуждающие подарки и доставить их поздно вечером по назначению, когда царская елка была уже потушена…

* * *

В Германии многие, в особенности люди из «передовых кругов», продолжают обвинять Вильгельма II за его бегство за границу в дни революции, вызванной или поддержанной ими же!210 Им, конечно, хотелось бы, чтобы враг, которого они стремились всеми силами побороть, оказался бы прочно и надолго в их руках, чтобы быть затем при удобном случае «уничтоженным навсегда». Их негодование поэтому понятно, но непонятны лишь их некоторые слова.

Как могут эти люди говорить о стыде, о чести, об измене своему дому, и сами столь наглядно и малодушно изменившие присяге своему императору, олицетворявшему для большинства германцев их Родину… На негодование таких людей-политиков, не желающих оглянуться на самих себя, конечно, не стоит обращать внимание. Мысль невольно направляется не к ним, а к оставшимся верными своему кайзеру и суждения которых об этом «удалении за границу» также не лишены большой горечи и известного упрека. И вот снова возникает вопрос, столь мучительно задаваемый многими, во всех, когда-то процветавших монархиях, превратившихся за этим в мутящиеся, бедствующие республики: «Кто же кого покинул в тогдашние черные дни? Покинул ли монарх свой народ? Или народ покинул своего природного монарха?» Ответ на этот вопрос каждый из современников дает по-своему, соответственно своему развитию, складу характера, даже партийной политической выгоде, но и «беспристрастная история» вряд ли сможет ответить на него с достаточной справедливостью. Уже само понятие «народ» в данном случае весьма растяжимо; еще меньше присуще сравнивать чувства этой великой, сложенной из миллионов, неопределенности, с чувствами и поступками, принадлежащими лишь отдельным человеческим единицам. Правда, история и современники говорят о «любимых» и «нелюбимых» монархах, но и это столь, казалось бы, определенно названное человеческое чувство, «народ» проявляет с такой несправедливой, оскорбляющей отдельного человека причудливостью, что приходится лишь удивляться. Так, иногда «народ» (то есть выходцы из народа) убивает своего благодетеля и освободителя, и этот же «народ» горько плачет о кончине своего жестокого грозного правителя. Исторические примеры подтверждают такую непоследовательность чуть ли не на каждом шагу. Одному все прощается, даже самое ужасное, другому – всякая мелочь явно несправедливо ставится в вину!!!

Случаи спасения монархов за пределами их стран всегда бывали в истории многочисленны. Судя по запискам тогдашних современников, симпатии большинства были всегда на стороне именно этих «бежавших» от насилия, но и спасенных часто для будущего правителей. Человечность подобного чувства, конечно, очевидна. Даже Пруссия, столь гордящаяся своими солдатскими добродетелями и понятиями о воинской части, не обвиняла будущего объединителя Германии Вильгельма I за его поспешное укрытие за границу во время «народных» беспорядков в 1848 году211.

Во Франции на бегство короля Людовика XVI212 негодовали лишь те, кто затем его и убил. Остальные, бесчисленные, только сожалели, что это бегство не удалось. Пребывание Людовика XVIII в укрытии за границей не помешало ему занять королевский престол213. О многих примерах из других стран, где правители спасались из плена или «от плена», я уже не говорю. Упреки и горечь верных подданных, таким образом, сводятся, в сущности, не к самому поступку спасения за границу или отречения, а к тому, насколько тот или иной монарх сумел до конца исчерпать все свое значение и все вытекающие отсюда возможности для подавления не возмущения всей нации, а – как всегда в начале бывает – лишь бунта немногих. В этом отношении как равнодушная история, так и записки переживавших на себе события современников говорят с одинаковой суровостью: «Нет, не сумели и всех средств, находившихся в их руках, не использовали». Подобное обстоятельство настолько часто повторяется при всех «удавшихся переворотах», что его или считаешь просто роковым, или о нем невольно задумываешься и ищешь сравнений.

Когда я читаю воспоминания очевидцев или слышу их рассказы о начале германской революции, я поражен изумительным сходством обстоятельств отречения императора Вильгельма с отречением моего государя. Даже мелочи, вплоть до тонких настроений лиц главных квартир, сходятся до полного совпадения. Обстановка и картины дня, в том числе и завтрака 9 ноября 1918-го в Спа, это точные, до полного совпадения оттенков копии и с наших картин 2 марта 1917 года в Пскове, а затем и в Могилеве. А между тем какая глубокая разница в натурах и мировоззрениях как обоих императоров, так и их окружавших. Не доказывает ли это, хотя лишь отчасти, насколько события не во власти отдельных людей и насколько натура человека, стоящего в центре событий, на которого обрушиваются совершенно неожиданно для него «измена, трудность и обман», не играют никакой роли, как бы властен, решителен, умен, находчив и дальновиден этот человек ни был…

В особенности роковым образом это сказывается на лицах, заранее опутанных хотя и тонкой, но липкой паутиной не только лишь предательства и коварства, но также еще и сплетни, клеветы, и даже некой насмешки. Этой сетью монархи окутываются своими предусмотрительными противниками исподтишка и задолго, чтобы затем во время «мировых» событий выставить свою жертву в глазах ее ярых защитников «трусливой», «забывшей свой долг» и «достойной лишь ее жалкой участи»…

Пусть поэтому обвиняют и Вильгельма II лишь гиганты духа его времени, если таковые тогда были. Остальные, ничем ему не помогавшие, не имеют ни малейшего права бросать в него камень. Мне лично как русскому хотелось бы пожать ему в несчастии крепко руку не только из-за одного сострадания, а главным образом за то, что его рука до сих пор не сжимала приятельски руку убийц и грабителей большевиков, чего, к ужасу, нельзя сказать о многих благополучно и «с достоинством» царствующих монархов и не скрывавшихся президентов республик.

Мне сейчас же возразят: принимал ли кайзер Вильгельм лично особенно деятельное участие в возникновении у нас революции. Я не знаю. Знаю только, что он с большим презрением отзывался о русских революционерах. Вероятно, о подготовках к ней со стороны его военного главного командования или гражданского управления он был хорошо осведомлен. И все же хочется думать, что ему как убежденному стороннику монархии вся эта «необходимая военная мера» его штаба была внутренне противна и должна была вызывать известные опасения и за себя лично. Действительно, согласно имеющимся в печати свидетельствам, германское правительство (вряд ли с полного одобрения кайзера) всякими способами старалось вызвать у нас возмущение против трона и деятельно поддерживало русских революционеров вплоть до тайной посылки им не только денег, но и оружия и снаряжения.

Как всегда, когда другому копают яму, сами легко в нее падают. Так было и в данном случае. Посылка оружия русским революционерам была поручена германским правительством своим специалистам, причем самыми ревностными исполнителями этого поручения оказались «социалисты-независимые». Их сердцу, конечно, была ближе собственная революция, чем революция русская. Переправляя поэтому на нашу сторону лишь незначительную часть полученного оружия и снаряжения, они большую часть припрятывали в тайных местах для себя, для окончательной борьбы со своим законным правительством. Таким образом, вооружая русских революционеров, Германия вооружала еще в более сильной степени своих!!! Весть о германской революции и об отречении Вильгельма II дошла до меня на удивление скоро, когда я уже давно находился в большевистской тюрьме в Петербурге.

Вспоминаю, насколько она всем нам, заключенным, казалась тогда неправдоподобной и, «безусловно, выдуманной» нашими тюремщиками-большевиками лишь для их собственного возвеличения.

И все же и это «невероятное» даже для того «невероятного» времени случилось с легкостью не менее поразительной, чем и у нас. И там было слишком мало веры в доблесть оставшихся верными войск, и совсем не было презрения к людям, изменившим присяге. И там ожидали много пользы от отречения!

В мае 1924 года великая княгиня Елизавета Маврикиевна получила письмо от принца Макса Баденского и очень просила меня его прочесть. Я знал немного этого последнего канцлера Германской империи, когда он, еще совсем молодым человеком, приезжал в Петербург и жил в доме великой княгини Ольги Александровны, ибо приходился близким родственником ее мужу принцу П. А. Ольденбурскому. На меня он произвел тогда прекрасное впечатление милого и отнюдь не поверхностного человека. Письмо его к великой княгине было очень длинное, искреннее, порою даже трогательное, с подробным объяснением его роли как канцлера при отречении императора. Была приложена и его известная брошюра по этому поводу. В своем письме принц Макс Баденский писал, что он сам отнюдь не хотел настаивать на отречении, но что его заставили это сделать, и он вынужден был тому подчиниться. Он очень долго колебался, и это-то промедление и было, по его мнению, единственной большой ошибкой, в которой он теперь кается. Подобное мнение также высказывали ему и другие, утверждая, что отречение якобы необходимо было вызвать намного раньше, а не тогда, когда уже взбунтовались войска. В таком случае можно было бы еще спасти династию и страну?!!

Удивительное по наивности утверждение, и еще более удивительное отношение к своему законному и любившему свою родину императору!!!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.