XV

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XV

В 1909 году осенью произошло наше, и для меня, и для великого князя совершенно неожиданное, переселение в город Орел.

В этом городе был расположен 17-й гусарский Черниговский полк, командиром которого был назначен Михаил Александрович125.

Если не считать короткого командования великого князя Николая Михайловича одним из полков на Кавказе126, это был первый случай, что ближайший родственник государя, и притом считавшийся правителем страны в случае кончины императора, назначался командиром армейского полка, стоявшего в далекой провинции.

Идея, положенная в основу этого назначения, была, в общем, очень хороша. Им хотелось нагляднее подчеркнуть особое внимание ко всем армейским частям, которые государь любил и ценил не менее своей гвардии. Он это высказывал неоднократно в интимных разговорах и старался показать при всяком случае.

Я не только думаю, но и глубоко убежден, что ни один монарх в мире не относился с такой душевной теплотой к своим войскам, как император Николай Александрович. Надо было быть вблизи него, видеть его лицо во время объездов и посещений войск и слышать его суждения по окончании смотров, чтобы понять, насколько это чувство глубоко владело им и соответствовало всей его натуре.

Армия – это сколок с народа, с которым государю приходилось намного чаще соприкасаться, чем с остальным населением, и в его горячей любви к войскам сказывалась вся беспредельная любовь и гордость к России. Вне своей родины он действительно не мог бы долго существовать, и это были у него не только одни громкие слова.

Но во внезапном назначении великого князя в Орел мне чувствовалось еще и другое, совершенно интимное, но почти сразу понятое всеми – это желание уберечь Михаила Александровича от дальнейших сетей одной замужней дамы, юношеское увлечение которой составляло отчаяние всей его семьи и вызывало столько негодующих толков как в гвардейской полковой среде, так и во всем столичном обществе127.

Великий князь стоял слишком близко к трону, и опасения всех были не только понятны, но и патриотичны. Я не буду здесь говорить подробно о том, что я переживал в особенно мучительные для меня месяцы и годы. Я не только искренно любил Михаила Александровича как брата, желал ему совершенно другого, но и невольно сознавал, что большинством окружавших меня людей чувствовалась в этом отношении какая-то моя, хотя бы и весьма призрачная, но все же ответственность за то, что я его от таких искушений не оберег.

– Отдай мне мою жену, – сказал однажды, вбегая возбужденно в мою комнату, даже муж этой дамы. – Твой великий князь ее у меня взял!

– Пусть лучше твоя жена отдаст мне моего великого князя, – отвечал я возможно спокойнее ему, – это она отняла его от всех нас!

Все, что можно было высказать против этого казавшегося мне столь неестественным, притянутым за волосы, а потому и недолговечным увлечения, я высказывал Михаилу Александровичу неоднократно не только с дружеской настойчивостью, но и горячею резкостью, меня порою самого удивлявшей и на что, к сожалению, не решались его даже самые близкие родственники.

В этом отношении я исполнил свой долг перед великим князем, всей царской семьей, а следовательно, отчасти и перед родиной до конца. Моя совесть в этом деле совершенно спокойна – я ни в чем не могу себя упрекнуть.

Но иметь спокойную совесть еще не значит успокоиться совсем.

То, против чего я всем своим существом боролся, чего опасался, все же совершилось, и это не делает мои мысли даже теперь приятнее…

С той именно поры я начал писать свой дневник. Как я уже сказал, натолкнул меня на это мой разговор с молодой императрицей.

Когда мой дневник, быть может, дойдет до тебя, ты узнаешь все подробности тех тяжелых для меня годов и, наверное, так же близко примешь их к сердцу, как я их переживал и переживаю по сей час. Но я не хотел бы, чтобы, кроме тебя, мама, моего брата и великой княгини Ольги Александровны – моих единственных друзей, мнением которых я особенно дорожу, – кто-нибудь другой прочел бы страницы моих записей за то время.

Для остальных мои переживания в этой «обыкновенной истории», какой бы любопытной для многих она ни представлялась, всегда будут излишни, а порою и смешны.

Да и большинство весьма немногих, впрочем, людей, принимавших в ней участие и способствовавших некрасивым козням, еще живы. Революция достаточно дала всем страданий, и не мне переполнять моими каплями чашу их горя… Оно и без того у нас всех переливается через край…

Уменьшать огорчения друг друга, даже тех, кого не любишь, а не прибавлять к ним новых – вот в настоящее время долг каждого русского перед своими соотечественниками.

От такого молчания ничуть не страдает ни высшая правда, ни хотящая все знать история.

* * *

Назначение великого князя в Орел, столь неожиданное для нас обоих, все же не было, как оказалось к нашему удивлению, таким для остальных.

Еще задолго до объявления о нем в высочайшем приказе, когда, по наведенным мною и Михаилом Александровичем справкам, ни сам государь, ни военный министр еще и не думали делать на этот счет каких-либо предположений, о нем уже настойчиво говорили в известных кругах.

Первым сообщил об этом орловский губернатор, милейший С. С. Андреевский, приезжавший ранним летом в Петербург по служебным делам и узнавший о таком предположении от лица, близко стоявшего к министерству внутренних дел.

Он тогда представлялся в Гатчине императрице-матери и зашел ко мне, чтобы проверить этот слух, являвшийся, по его словам, уже делом решенным.

Вспоминаю, как эта новость меня тогда удивила. Не менее был поражен и сам губернатор Андреевский, убедившись, что ни я, ни Михаил Александрович совершенно не знали о подобном предположении.

Вероятно, этот слух был пущен каким-нибудь «доброжелателем» со стороны лишь только в виде пробного шара и в конце концов получив свое одобрение.

Мне несколько раз приходилось в своей жизни замечать, как подобные слухи из совершенно неуловимого источника, появлявшиеся еще задолго до событий и считавшиеся совершенно фантастическими, тем не менее, к удивлению всех, получали порою все-таки свое полное осуществление. В событиях более или менее исторических их исполнение, конечно, возможно предугадать, с этим иногда и необходимо считаться, но там, где они касаются назначений каких-либо важных лиц или незначительных перемен, эта сила людских толков и сплетни невольно привлекает внимание.

Пожалуй, в числе бесчисленных влияний, из которых складывается порою общественное мнение, людские пересуды являются одними из наиболее сильных.

К ним или относятся с известным, в большинстве случаев заслуженным, презрением и тогда восстановляют против себя большинство говорящих, или им без рассуждения подчиняются, считая сплетников «голосом народа», то есть «голосом самого Бога», и тогда нисходят на степень кругозора толпы со всеми печальными от того последствиями.

Оставаться к ним совершение безразличным и вести свою собственную, считаемую правдою линию дано лишь очень немногим…

Высочайший приказ о производстве великого князя в полковники и его назначении командиром черниговских гусар последовал, кажется, в июне или даже в начале августа.

До этого времени Михаил Александрович, чувствуя себя нездоровым, пользовался продолжительным отпуском от кирасирского полка сначала в Гатчине, а затем переехал на летние месяцы вместе с матерью в Петергоф.

Для меня лично это был особенно тревожный и «подвижной» год.

Здоровье моего младшего сына продолжало внушать сильнейшие опасения, и доктора настаивали на немедленной его отправке на итальянские озера, еще до наступления весны и таяния снега.

В самом начале марта вся моя семья уехала поэтому сначала в Luino, на берегу Laggo Madjiore, а затем перебралась в Cannero.

К тому времени генерал Дашков покинул свою службу, и я оставался один при великом князе. Дела было чрезвычайно много, и воспользоваться продолжительным отпуском было немыслимо.

Все же мне удалось за эти месяцы съездить три или четыре раза к своим в Италию, но всего на несколько дней, не более недели каждый раз. Несмотря на долгий путь, эти поездки даже являлись для меня отдыхом. Я выезжал обыкновенно из Петербурга с комфортабельным Sud-Express’ом мимо Варшавы, Вены, Pontebba и через 2 дня и 3 ночи был уже на месте.

Я вспоминаю об этих моих тогдашних «налетах» в Италию с большим удовольствием. К невиданным красивым местам прибавлялась радость свидания со своими и несколько беспечных дней жизни в очаровательной местности.

Моему маленькому становилось там как будто лучше, температура стала почти нормальна, он загорел и мог даже предпринимать с нами продолжительные прогулки по берегам Laggo Madjiore и его живописным окрестностям. В конце апреля жена все же захотела показать нашего Микки знаменитым швейцарским профессорам Комбу и Ру, и мне удалось проводить их до Лозанны.

Профессор Комб нас немного успокоил, посадил детей на свою любимую диету, а затем рекомендовал не море, а горы. Того же мнения был и профессор Ру.

Моя семья оставалась недолго в Лозани и, не выдержав строгого питания Комба, провела около двух месяцев в Швейцарии, в Chateau Doeux, а оттуда, отчаявшись в скором излечении, направилась на свою любимую rivier Lygure в Levanto.

Там они оставались до сентября, а затем переехали на осень в Wiesbaden. К несчастью, дети там заболели коклюшем, и их пребывание в отеле стало очень сложным. Все эти передвижения им приходилось делать без меня, и только один раз мне удалось проехать вместе о ними от Генуи до Висбадена, в Lloyd Express.

Эта поездка запомнилась мне по редкому случаю, когда мы очутились в этом роскошном поезде совершенно одни. О его движении было объявлено недавно, и остальное население, видимо, еще не знало о его существовании. Помню, что мы долго гуляли вдоль всего длинного поезда, а повар любезно нас спрашивал, что мы особенно любим, чтобы нам приготовить к обеду и завтраку…

В конце июня 1909 года праздновался у нас и 200-летний юбилей Полтавской битвы. На открытие памятника и торжества по этому случаю приехал в Полтаву на несколько дней государь и все великие князья.

В особом великокняжеском поезде, кроме их собственной свиты, следовала тогда и вся многочисленная свита государя, в числе которой находились также и немцы из свиты германского императора граф Дона-Шлоббитен и морской агент флигель-адъютант фон Гинце.

Граф Дона-Шлоббитен был командирован Вильгельмом II, чтобы состоять при особе нашего государя, и в свою очередь от нас для такой же цели в то время был откомандирован в Берлин генерал Илья Леонидович Татищев, впоследствии расстрелянный большевиками в Екатеринбурге незадолго до убийства царской семьи.

Служба этих откомандированных лиц при обоих дворах была полудипломатическая-полупридворная. Они предназначались для взаимного осведомления обоих императоров о различных событиях, ускользавших от внимания соответствующих посольств, а также для непосредственной передачи своим государям особо интимных и важных поручений.

У нас они роли никакой не играли, их держали все время в тени, да, кажется, то же было и при германском дворе. Весь смысл их командировки, кроме известного представительства и обмена любезностями, был главным образом показной – показать наглядно традиционную близость, существующую с давних пор между обеими странами.

Даже в особо кипучее и тревожное время перед войной, когда их существование могло бы действительно принести пользу делу мира, оба монарха, вероятно, забыли, что они находятся около них, и пользовались для обмена мнениями не их посредством, а услугами телеграфа, конечно, как и оказалось, весьма ненадежного в те дни.

До сих пор еще недостаточно выяснен вопрос о пропавшей, не доставленной, искаженной или нарочно задержанной телеграмме государя императора уже после объявления мобилизации, самостоятельно отправленной и предлагавшей Вильгельму II, без ведома министра иностранных дел, самое миролюбивое и единственно еще возможное мирное разрешение вопроса128.

Незадолго перед войной представителем германского императора при особе государя был назначен генерал его свиты Хелиус, пользовавшийся, как говорили, особенным дружеским расположением Вильгельма.

Я не помню, чтобы он в те дни являлся к нашему государю с каким-либо поручением или желанием получить по собственной инициативе какие-либо от него указания и разъяснения. Я думаю, что он вряд ли напоминал о себе у нас в тогдашнее, полное ответственных решений время, хотя и не могу сказать об этом наверное.

Я с ним познакомился во время своего дежурства на смотре войск в Царском Селе в присутствии саксонского короля, приехавшего к нам недели на три до открытия военных действий.

Генерала Хелиуса я видел всего один раз, в течение лишь этих двух часов. На меня лично своею простотою, любезностью, чисто товарищеским добродушием и откровенностью он произвел тогда очень хорошее впечатление. Мне чувствовался в нем больше прямой военный, чем ловкий придворный или дипломат129.

Быть может, срочная его поездка по собственному почину из Петергофа в Потсдам и возвращение оттуда и смогли бы сделать что-нибудь большее, чем та телеграмма государя, которая до сих пор витает где-то в пространстве, конечно, только «быть может!»…

В возникновении всякой войны повинен не один «Его Величество случай». С ним одновременно влияют причины хотя и более определенные и ясные для большинства политиков или историков, но тем не менее все же в своем корне остающиеся непонятными для самого пытливого человеческого ума!..

Фон Гинце был в России германским морским агентом и играл у нас более деятельную роль. Во время забастовки и беспорядков 1905 года он, говорят, во многом содействовал у нас беспрепятственному морскому сношению между обеими странами.

Гинце свободно говорил по-русски и старался всеми способами проникнуть не только в сферу, подлежавшую его ведению, но и в нашу придворную, более или менее интимную обстановку.

Особыми симпатиями среди нас поэтому он не пользовался, но человек он был, безусловно, способный, настойчивый, тонкий и находчивый, за что его и особенно ценил император Вильгельм, давший ему сначала дворянское достоинство и сделавший его затем своим флигель-адъютантом. Я вспоминаю о Гинце именно в связи с моей тогдашней совместной с ним поездкой на Полтавские торжества и нашим пребыванием в Полтаве.

Он тогда старался, как только мог, разузнать от меня, увлекая для этого на длинные прогулки, подробности жизни Михаила Александровича и, как ему казалось, особо важные, но скрытые причины назначения великого князя в Орел.

Михаил Александрович в то время числился в списках не только нашего, но и германского флота, был также шефом немецкого уланского полка, и этот вопрос, по словам Гинце, его «естественно интересовал». Мне же это казалось далеко не естественным.

Мне стоило тогда немало усилий и своеобразной находчивости, чтобы выдержать это нелегкое для меня испытание и говорить с ним долго, даже оживленно, и вместе с тем не сказать ничего.

Еще задолго до войны Гинце был отозван из России, назначен, кажется, посланником в Пекин, а затем в качестве министра иностранных дел присутствовал при отречении германского императора130. На его незаурядные способности и находчивость возлагались в Германии во время войны большие надежды. Он затем вновь появился в России, уже при большевиках, прожил на нашей родине под вымышленной фамилией очень долго, как говорили газеты, около года, а затем вернулся домой.

В каких отношениях он был с русскими коммунистами и для чего он к ним приезжал, конечно, трудно сказать. Говорят, он домогался места графа Ранцау, германского посланника в Советской России.

Как для большинства немцев, так и для большинства русских и для остальных христианских народов дружелюбные сношения германского и других европейских правительств с большевиками навсегда останутся и непонятными и заслуживающими невольного презрения.

Какими бы сложными, якобы необходимыми для собственной страны побуждениями и дальновидностью их ни силились оправдать, все же нельзя соприкасаться с людьми, удивившими даже наше время своими преступлениями и своею нравственной грязью. С такими людьми не разговаривают, не жмут им рук и не помогают деньгами.

Не ищут с ними даже для виду и для запугивания своих противников дружбы – их только или наказывают, или от них с гадливостью отворачиваются. Но быть может, именно для подготовки этого наказания или для спасения невинных жертв и появлялся тогда в Советской России Гинце, как для того отчасти существует, по словам наивных мечтателей, и посейчас в Москве германский посланник?

Судить об этих слишком тонких вещах не берусь. Знаю только то, что «наказания» до сих пор большевикам не последовало, а выгодная лишь для них одних их дружба с Германией и другими странами только укрепилась.

Во всяком случае, я не встречал в печати голоса Гинце, протестовавшего бы против этой удивительной до позора дружбы.

Сами немцы ее объясняют материальными выгодами и одиночеством Германии, старающейся хоть у кого-либо найти себе поддержку, но материальные выгоды и в связи с этим поддержка убийц и насильников вряд ли согласуется с какой-либо этикой и конечными выгодами. Настанет время, когда всем друзьям большевиков придется об этой дружбе пожалеть…

Полтавские разнообразные торжества протекли в особо торжественной обстановке и оставили во мне глубокое впечатление.

Вспоминаю, как меня поразили ничтожные размеры поля сражения, на котором тогда решилась судьба моей родины. Его можно, не преувеличивая, окинуть одним невооруженным взором.

Из Полтавы мы вернулись с Михаилом Александровичем прямо в Петергоф, куда переехал также и Большой двор и где жила уже вдовствующая императрица.

Небольшой домик государыни находился в том же парке Александрии, где был и коттедж государя, но в сравнительно далеком от него расстоянии. Он был построен еще в 30-х годах прошлого столетия и носил в своем убранстве все характерные признаки той довольно безвкусной эпохи. В нем постоянно жил летом император Николай Павлович, и с той давней поры обстановка дачи почти не изменилась. В небольшой прихожей еще лежала на столе книга, в которой расписывались различные исторические лица, являвшиеся к покойному императору по какому-либо случаю131.

Мне почему-то запомнилась твердая подпись князя Паскевича Эриванского, приезжавшего в Александрию после взятия Варшавы.

Небольшие размеры коттеджа императрицы не позволяли Михаилу Александровичу жить в одном доме с матерью. Великий князь помещался недалеко, уже в совсем маленьком домике, в котором жил в дни молодости великий князь Алексей Александрович.

Я вспоминаю, что в этих двух комнатках находилось много моделей лодок, кораблей и разных картин из морского быта.

Но домик был все же уютный, хотя в нем, как и во всех постройках Петергофа, было чрезвычайно сыро.

Ближайшая свита государя и императрицы-матери помещалась вне Александрии. Большинство жило в двух больших, так называемых фрейлинских домах, где было отведено очень уютное помещение и мне, или в отдельных, маленьких «каменных кавалерских домах»132, находившихся вблизи Большого Петергофского дворца.

В одном из этих «кавалерских домиков», № 5, окруженном небольшим садом, обыкновенно жила летом и семья моей жены.

Их там нередко посещал император Александр III, императрица Мария Федоровна, королева греческая и многие члены царской семьи.

Этот кавалерский домик мне особенно памятен, так как я провел в нем несколько счастливых дней, будучи женихом твоей матери.

В числе особенностей петергофских дворцовых помещений было также и то, что в них не было проведено электричество. Освещались они совсем по-старинному, даже не керосином, а маслом, которое наливалось в так называемые карсельские лампы. Их надо было для этого заводить ключом на манер часов, и мягкий свет этих ламп вместе с тихим приятным шумом накачивавшего в них масло механизма давали много уюта по вечерам.

Жизнь в Петергофе для свиты была более свободная, чем в Гатчине. Служебный день с докладами и немногими представляющимися кончался уже к полудню. Затем императрица Мария Федоровна ежедневно приглашала к себе в Александрию к завтраку, после которого все разъезжались по своим помещениям до следующего утра.

Обедала обыкновенно государыня без свиты, в семейной обстановке.

По воскресеньям и праздничным дням оба двора собирались в маленькой готической церкви, построенной в середине парка Александрии. Внутри ее находились лишь высочайшие особы; большинство свиты и молодых великих князей стояли снаружи у входа в саду.

После обедни в одной из старинных построек, на ферме, происходил высочайший завтрак, к которому приглашались все присутствовавшие за обедней.

Я пользовался в те месяцы вовсю свободным временем и исходил окрестности Петергофа, даже самые дальние, во всех направлениях. Побывал несколько раз и на знаменитых Петергофских концертах, где играл наш придворный оркестр, большинство музыкантов которого были или могли бы быть солистами.

Очень часто мы предпринимали с Михаилом Александровичем поездки, большей частью по направлению к Гатчине, которую великий князь любил намного больше Петергофа. В старом Петергофе была расположена и дача принца Петра Александровича Ольденбургского, женатого на великой княгине Ольге Александровне.

Я часто пользовался в то время ее милыми приглашениями, а нередко и сам являлся к ней без всякого зова. Из всех моих воспоминаний, связанных с придворной жизнью, воспоминания о днях, проведенных под дружеским гостеприимным кровом Ольги Александровны, больше всего наполняют меня каким-то теплым удовлетворяющим чувством.

Я знал ее задолго до ее замужества, еще девочкой с длинными волосами, неизменной спутницей и товарищем ее любимого брата, великого князя Михаила Александровича. Уже тогда во всем ее существе было для меня столько близкого, понятного и необычайно привлекательного. С годами моя привязанность к ней еще усилилась, и я считаю ее своей близкой, родной. Я очень люблю великую княгиню Ольгу Александровну и в своих воспоминаниях мог бы и должен был бы написать о ней бесчисленное количество страниц. Но боюсь, что они вышли бы слишком лирическими. Скажу поэтому только, что своим внутренним миром, открытым характером, необычайной простотой, постоянным доброжелательством и прямотой она больше других детей походила на своего отца, императора Александра III.

Некоторые черты лица указывали порою и на их внешнее сходство. Она всегда полна доброты и жалости, а стремление ее помочь всякому известно бесчисленному количеству людей. Великая княгиня очень религиозна, много читала, много думала. Она и чуткая и незаурядная художница. Судя по ее письмам, она должна обладать и литературным талантом. После всех испытаний революции ее духовный облик еще более вырос в моих глазах. К моему глубокому огорчению, пронесшийся над нашей родиной ураган разбросал нас в разные стороны, и прошло уже более пятнадцати лет, как я видел ее в последний раз133. Но мы находимся с ней в постоянной переписке. Это был и остался для меня и моей семьи друг, в полном объеме этого слова, который действительно никогда не забудет и никогда не изменит.

Ее первого мужа, принца Петра Александровича Ольденбургского, я знал так же хорошо, часто и подолгу встречаясь с ним в его домашней обстановке, как столичной, так и деревенской. Жизнь, несмотря на его положение и материальную обеспеченность, из-за постоянного недомогания ему не очень улыбалась и в годы благополучия, а остаток ее ему привелось провести в изгнании, за границей, где он и скончался в середине наших 20-х годов от скоротечной чахотки, на 56-м году от рождения.

В связи с его кончиною появились о нем в печати статьи писателей, немного узнавших его уже в годы после революции, – одна Алданова, другая Ив. Бунина.

Алданов его назвал «человеком совершенно исключительной доброты и душевного благородства», а Бунин говорил, что «более удивительного человека по простоте обращения, редкой нежности и верности в дружбе, по постоянному стремлению к тому, что дает сердцу мир, свет и радость», он не встречал134.

К этим оценкам и я присоединяюсь от всей души, в особенности вспоминая его любовное, благородное отношение к государю. Хотя думаю, что если бы принц Петр Александрович был «простым смертным», то и Бунин, вероятно, прошел бы мимо его, совершенно его не замечая, как не замечаем слишком часто и все мы многих прекрасных людей, в своей скромности не выделяющихся из общего, кажущегося нам серым фона.

Характером своим Петр Александрович не походил ни на кипучую, порывистую, не знавшую никаких препятствий, но столь же благородную натуру своего отца, ни на деятельный, принесший много пользы людям характер его матери. Все его прекрасные душевные качества оставались пассивными, замкнутыми в себе, не проявляясь ни в какой деятельности. Об них можно бы было, пожалуй, угадать по небольшой книжке рассказов из рабочего и крестьянского быта, написанных им в последние годы жизни.

Я их не читал и ознакомился с ними лишь по небольшим выдержкам из газет. Критика их считала чистосердечными, но очень неумелыми и наивными. В них действительно много сердца, но и мечтаний.

Главной причиной его пассивности и его неудач в личной жизни было, конечно, его постоянное болезненное состояние. Он страдал самой тяжелой формой неврастении, не говоря уже о многих других серьезных физических недомоганиях.

В последние годы, уже после революции, много толков вызвало его стремление не только к опрощению, своего рода «хождению в народ», но и к вступлению в социалистические русские партии. Но, кажется, ни в одну из них он так и не вступил. Еще до разразившегося над Россией урагана он удивлял многих своими «передовыми социалистическими воззрениями» и действительно критиковал все происходящее фразами, исходящими именно из этих кругов. Но в действительности он никогда ни революционером, ни социалистом не был, да и не мог им искренно быть. Для этого надо было обладать особенными специфическими качествами, присущими людям именно этих партий. Таких особенностей у него благодаря его рождению, воспитанию и его среде не было. Он был слишком барин по своим привычкам и вкусам и в своей жизни любил такие мелочи быта, которые одни вызвали бы своим противоречием презрение или насмешку у настоящих революционеров или социалистов.

Но в те дни кто мог устоять моде и не повторять фраз, которые повторяли почти все, не заботясь об их влиянии на судьбу Родины.

Повторяли их и многие другие родственники царской семьи. И надо было обладать слишком независимым характером, как его отец[4], и глубоким знанием особенностей своей родины, чтобы удержаться от этого соблазна.

Но повторяя, не вдумываясь, революционные фразы, принц Петр Александрович не мог быть ни заговорщиком, ни настоящим революционером из-за своей искренней любви к государю и из-за того почтения, с которым он почти невольно всегда относился к царской семье.

Нет, упрек его среды и большинства монархистов в его «социализме» и в его «революционерстве», как и удовлетворение «передовых кругов» в его переходе якобы всецело на их сторону, надо с покойного принца Петра Александровича снять, как снимают пыль на картине, мешающую видеть ее сущность.

Любить и жалеть народ и желать ему блага могут не одни только революционные партии, и только в этом, он, веря в искренность этих партий, с ними, да и то поверхностно, соприкасался. А их пути к тому благу ему были органически противны. Незадолго до своей кончины он вступил во второй брак с г-жой Серебряковой, урожденной Ратьковой-Рожновой. Это событие, как всегда бывает в таких случаях, вызвало своею неожиданностью много толков в эмигрантской среде.

О них, конечно, не стоит говорить – интимная жизнь людей не подлежит ни всеобщему любопытству, ни пересудам. Нашел ли он в этом позднем браке спасение от своей тоски и своего одиночества, я не знаю. Знаю только по рассказам лично мне герцога Георгия Николаевича Лейхтенбергского, принимавшего близкое и деятельное участие в его похоронах, что он скончался в большой бедности, на французской Ривьере. Свою небольшую ферму, приобретенную им в изгнании, он завещал своему камердинеру-денщику, остававшемуся при нем до самого конца.

* * *

В Петергофе, к дневному чаю и обеду, гатчинская свита обыкновенно собиралась вся вместе. Во фрейлинских домах нас было тогда очень немного. Кроме князя Шервашидзе и меня – мужчин, там постоянно находилась лишь фрейлина графиня Ольга Федоровна Гейден, и крайне редко наезжали фрейлины графини Мария Васильевна и Аглаида Васильевна Голенищевы-Кутузовы и Екатерина Сергеевна Озерова.

В то лето у императрицы гостила и великая княгиня Ксения Александровна со своими детьми. Ее фрейлина Софья Димитриевна Еврейнова и адъютант великого князя Александра Михайловича моряк Фогель также большею частью жили в Петергофе, в соседних с нами помещениях.

С графиней О. Ф. Гейден меня и мою семью давно связывали самые дружеские чувства. Она была изумительно добрый, простой, отзывчивый человек с небольшой, милой наивностью, вытекавшей именно из этих ее качеств. В ней не чувствовалось ничего придворного и было ко всем много доброжелательства и откровенности.

Мы ее называли «миленькой», по тому выражению, которое она неизменно употребляла в своих обращениях к другим.

К числу особенно хороших людей, с которыми меня так счастливо и подолгу сталкивала судьба, я постоянно отношу и ее. Я знаю, что она скончалась уже после революции, кажется, даже в Советской России; но как ей удалось пережить эти кошмарные дни, мне никто не мог сказать. Но я верю, что в том продолжении жизни, в котором ее духовное существо живет и сейчас, ей не в чем себя упрекнуть.

Она помогла многим, никому здесь не сделала зла и, кажется, даже невольно никого не обидела…

В начале августа императрица, по обыкновению, уехала в Данию, а Михаил Александрович, собираясь ее навестить лишь поздней осенью, переехал на время в Гатчину.

К тому времени уже состоялся приказ о его назначении, и я успел съездить два раза в Орел, чтобы подыскать дом для нашего жительства. Михаил Александрович очень хотел, чтобы это жилище находилось по возможности за городом и представляло бы собою небольшую, одинокую усадьбу. Такая идея была и мне очень по душе, но все мои поиски в этом направлении оказались неудачны.

Подходящих усадеб поблизости не было, и лишь благодаря содействию губернатора мне удалось найти на окраине города довольно поместительный барский дом с большим садом и всевозможными службами, принадлежавший помещику Хвостову, дальнему родственнику будущих министров135. Как и большинство поместительных губернских провинциальных построек, он почти до полного сходства своею внешностью напоминал губернаторский дом в Тобольске, где была впоследствии заключена Временным правительством царская семья. В нем имелся такой же открытый балкон во втором этаже рядом с кабинетом великого князя.

В ближайшем соседстве с этим домом находился прекрасно устроенный особняк, тоже довольно комфортабельный, который мы также наняли на случай приезда к нам великой княгини Ольги Александровны, а также и для помещения нашей многочисленной прислуги.

Своего особенного двора у великого князя в тогдашнее время, да и впоследствии, не было. Он жил вместе с матерью и так же, как и она, пользовался прислугой и конюшней Большого двора. Теперь приходилось отделяться и составлять свой собственный «штат», на чем особенно настаивало Министерство двора.

Михаилу Александровичу это не очень нравилось, поэтому после моих долгих переговоров с гофмаршалом гр. Бенкендорфом и министром двора было решено, что большая часть необходимой прислуги будет откомандирована к нам в Орел по-прежнему от гофмаршальской части.

Для каждого «малого двора» было положено с давних пор иметь свой особенный цвет как для ливрей прислуги, так и для некоторых принадлежностей экипажной упряжи. Цвета эти утверждались Министерством двора. «Малых дворов» у нас в то время было много, почти все цвета были уже разобраны, и на выбор Михаилу Александровичу оставалось немного. Он остановился на синем, которым в некоторых случаях пользовалась императрица-мать.

Строго говоря, на «отдельный двор» великий князь, не будучи женатым, не имел по закону права, но его предстоящая жизнь не в столице, а в провинции позволяла это исключение.

Командир конвоя также настоял, чтобы при великом князе и в Орле постоянно находился для выездов очередной ординарец из урядников конвоя государя, чего другим великим князьям не полагалось.

Для скромного, чуждавшегося всякой помпы и стремившегося «быть как все» Михаила Александровича все эти приготовления к особому почету казались совершенно излишними. Он сначала боролся, но потом уступил. По его словам, он удовольствовался бы самой бедной офицерской квартиркой в одну-две комнатки, лишь бы она была за городом и в ней имелась бы ванна.

Но Орловская губерния издавна считалась губернией дворянской, со всеми хорошими традициями, присущими этому сословию, да и остальное городское население, как в этом мне пришлось лично убедиться, отличалось самыми горячими монархическими чувствами. Переселение единственного брата государя, бывшего ранее наследником, в Орел являлось для них беспримерным и радостным событием136.

Какими бы притягательными ни представлялись в глазах многих и самого великого князя скромность и простота, ими, к сожалению, меньше всего могут пользоваться у нас в России лица, принадлежащие к царствующему дому. Они могут и, конечно, должны обладать этими качествами в самой полной мере (и они ими и обладали, за исключением очень немногих), но выказывать их им приходится крайне редко, лишь в общениях чуть ли не с глазу на глаз. Иначе их сейчас же перестают в народе ценить. Одного происхождения, ума и душевной теплоты в глазах народа – и не одного только простого народа, – к сожалению, еще мало. Люди любят, чтобы к ним приближались, но только от приближения к ним личностей, окруженных особым почетом, если не великолепием и блеском, они получают полное удовлетворение. В скольких разительных случаях мне приходилось в этом убеждаться как у нас, так и за границей. С этими человеческими слабостями приходилось считаться скрепя сердце и Михаилу Александровичу.

Тот, кто жил в провинции и знает хорошо жизнь губернского города, поймет то радостное возбуждение, которое царило в тот год в Орле, и в особенности те надежды, которые тогда связывались в местном обществе с пребыванием среди него великого князя еще задолго до его приезда.

Все рассчитывали на особо блестящий сезон и на великолепные приемы, которые, «конечно, должен будет устраивать великий князь в ответ на обеды, балы и вечера, данные в его честь».

Хотя Михаил Александрович дал бы много, чтобы таких многолюдных приемов у себя не устраивать, его положение все же обязывало изредка приглашать к себе небольшое количество лиц, которых могло вместить наше довольно тесное помещение.

Дом Хвостова был меблирован лишь наполовину. В нем предстояли и некоторые переделки, а также расширение конюшен и служб.

Всем этим делом, по совету губернатора, я поручил заняться губернскому архитектору, обещавшему все работы закончить к поздней осени, когда и предполагался наш окончательный переезд в Орел.

В середине лета состоялась в Москве закладка памятника Скобелеву (5 июля 1911 г. – О. Б.), сооружавшемуся под высшим наблюдением великого князя, и Михаил Александрович решил оттуда проехать на два дня в Орел, чтобы принять полк от прежнего командира князя Урусова, уже отправлявшегося к месту своей новой службы.

В Москве, куда Михаил Александрович приезжал в первый раз официально, он был встречен с особым почетом, присутствовал на смотре войск на Ходынском поле и на закладке памятника, завтракал в собрании офицеров своего гренадерского Ростовского полка, которого он был шефом, а затем являлся своему будущему начальству в лице командующего войсками Московского округа и командира корпуса137.

В Москве мы останавливались в Кремлевском дворце, которым заведовал тогда заботливо к нам отнесшийся князь Одоевский-Маслов, конногвардеец, бывший мой начальник по 1-й гвардейской кавалерийской дивизии.

Помещение великого князя было громадно, убрано прелестными гобеленами, но совсем неуютное. Этою же холодностью была полна и моя комната, находившаяся в другой, отдаленной половине дворца. Чем-то крайне нежилым, заброшенным веяло от всего громадного здания и от его причудливых переходов. В его покоях не было и той своеобразной, приятной пахучести, столь присущей старинным постройкам, даже давно необитаемым. В древнем, полном глубокой старины Кремле этот дворец мне казался совсем новым и лишним.

Долго жить в нем, да, пожалуй, и в самой Москве, мне лично было бы трудно и неуютно. Не знаю почему, но все московское за исключением старинного Кремля, двух-трех церквей да удивительного вида с Воробьевых гор мне совершенно не нравилось. Не нравилась и вся тогдашняя московская жизнь и та неприятная настойчивость, с которой москвичи кичились своим «настоящим» русским обликом, не будучи даже в высшей торговой среде по духу уже давно русскими.

Правда, я останавливался в этом городе всегда ненадолго и мало знал его жителей. Говорят, что они отличались широким гостеприимством, были радушны и общительны. Но думается, что и при продолжительном моем пребывании среди них в Москве я находил бы ее улицы уродливыми, рубашки и бороды ресторанной прислуги отвратительными, одеяния рассыльных странными, а извозчиков и их экипажи просто смешными.

Все мне тут казалось клеветой на старинный хороший русский вкус.

Великий князь заезжал ненадолго и к великой княгине Елизавете Федоровне, которая была тогда шефом его черниговских гусар138.

Я впервые тогда увидел великую княгиню в ее полумонашеском одеянии. Я помнил ее еще совсем молодой, в полном блеске удивительной красоты, когда в 1890 или 1891 году она переезжала из Петербурга в Москву в генерал-губернаторский дом139. Она была в молодости даже красивее и женственнее императрицы. Великая княгиня Елизавета Федоровна считалась нашей полковой дамой.

Ее муж, великий князь Сергей Александрович, числился в моем кирасирском полку, и поэтому все офицеры полка провожали ее тогда на Николаевском вокзале в Петербурге. Вспоминаю, каким очарованием веяло в то время от всей ее нежной и изящной фигуры.

Теперь передо мною была другая женщина, хотя и с прежними прекрасными главами, но изменившаяся почти до неузнаваемости, уже чуть-чуть согбенная и вся, до малейших движений, проникнутая не горем, а какою-то спокойною, даже красивою печалью.

И это непередаваемое покорное смирение, которое можно встретить только у некоторых, много горя переживших в миру и затем долго пробывших на молитве в монастыре, интеллигентных монахинь, меня тогда и взволновало, и необычайно привлекло – душевная красота всегда волнует сильнее наружной.

В ее внутренних стремлениях к покорности Высшей Воле чувствовалось, как я теперь вспоминаю, много схожего с императрицей Александрой Федоровной. Как и та, она более волновалась страданиями других, чем своими собственными. В ее натуре было много, вероятно, полученного также по наследству от матери и от собственных размышлений, мистицизма, но мистицизма хорошего, христианского. Я всегда удивлялся, когда в суждениях о молодой императрице, а отчасти и о государе им больше всего ставили в вину их особую склонность к такому настроению, которое даже называли болезненным. Я думаю, это последнее не верно.

Болезненность или здоровье, особенная нервность или полная уравновешенность почти не играют никакой роли в мистическом настроении. Скорее именно там уравновешенность преобладает или должна преобладать.

Насколько я понимаю и мог наблюдать, всякий здоровый, уравновешенный, но и глубоко религиозный человек мог бы заслужить подобный, столь же не лестный в глазах общества упрек. Все религии, а христианская в особенности, в их высшем напряжении невольно должны впадать в мистику, то есть в область, где знание уже бессильно и где на помощь приходят только своя вера, а с нею и свое собственное настроение, обыкновенно непонятное и кажущееся странным другим.

Согласно утверждению Шопенгауэра, изучавшего глубже других эту сторону духовной человеческой жизни, «лишь в мистицизме получило христианство всю полноту своего развития и свою законченность. Мистицизм не только не противоречит Новому Завету, но даже всецело проникнут его духом и неотделим от него»…

Великая княгиня благословила тогда великого князя иконою на командование ее полком.

– Я жду уже давно, – сказала она мне, – чтобы Миша когда-нибудь заменил меня и стал шефом черниговских гусар вместо меня… Я очень люблю свой полк, но совсем не подхожу к этой военной роли… в особенности сильно я это чувствую теперь.

В тот вечер мы выехали из Москвы в Орел. Встреча, которую там устроили великому князю, превзошла своею сердечностью, искренностью и многолюдством все мои ожидания. Буквально весь город вышел на улицы, по которым следовал Михаил Александрович, и забрасывал путь его цветами.

Благословениям иконами, подношениям хлеба-соли и различных местных изделий и приветственным речам не было конца. Народ толпился до глубокой ночи у дома губернатора, гостеприимством которого мы тогда пользовались.

Кто-то о нас, русских, сказал, что мы «ленивы и не любопытны». Если первое, быть может, отчасти и справедливо, то второе уже ни на чем не основано. Любопытства, как у наших деревень, так и у наших городов, хоть отбавляй. Это чувство доходит у нас даже до тонкости, которой обладал лишь Виктор Гюго. По его словам, ему «была интересна даже сама по себе самая простая стена, за которой что-то происходит»…140

Состоялся в Орле, как водится, торжественный обед у губернатора и не менее парадный завтрак у черниговских гусар.

В тот же день великий князь сделал визит прежнему командиру полка князю Урусову, а на другое утро принял от него полк.

Черниговские гусары были сформированы сравнительно недавно, но по своему преемственному названию имели очень долгое и славное прошлое141. Красивый мундир и стоянка в одном из лучших городов центра России способствовали привлечению в полк офицеров из состоятельной и хорошо воспитанной среды.

Его офицерский состав почти не разнился от состава большинства гвардейских пехотных частей, а ввиду особенных традиций кавалерийской службы и во многом превосходил их по известной широте жизни.

Старшим полковником и помощником великого князя в полку был в то время полковник Блохин, бывший конногвардеец, а полковым адъютантом штаб-ротмистр Сабуров, бывший паж. Женатых офицеров было немного, и их семьи были очень милы и радушны.

Некоторые полковые дамы были настолько состоятельны, что для тогдашних городских и дворянских празднеств могли выписывать себе платья из Парижа. Все же первое время мне не раз приходилось выслушивать опасения: как бы командование великого князя не легло слишком тяжелым бременем на семьи неимущих офицеров. Опасения эти, впрочем, скоро рассеялись.

Непосредственным начальником великого князя являлся в то время командир отдельной бригады генерал Павел Александрович Стахович, местный помещик и бывший кавалергард, брат известных Михаила и Александра Стаховичей.

Полк представился своему новому командиру в блестящем виде, а офицеры немного напряженно и застенчиво. Как всегда, пожалуй, еще больше был застенчив и сам великий князь. Офицеры это быстро почувствовали и так же быстро пришли ему на помощь, а присущее Михаилу Александровичу обаяние сделало остальное.

К концу приема и нашего тогдашнего краткого пребывания в Орле установились с обеих сторон самые простые, естественные дружеские отношения, которые не прекращались и до конца командования полком великого князя142.

Через три дня, провожаемые опять всем городом, мы вернулись в Петергоф, чтобы оттуда выехать вместе с императрицей-матерью в Данию. На этот раз мы отправлялись в Копенгаген не по железной дороге, а, как это часто бывало, морем на императорской яхте «Полярная звезда».

Императрица Мария Федоровна, хотя и с большим трудом выносившая морскую качку, очень любила море и жизнь на яхте. Они числилась шефом гвардейского экипажа143 и, окруженная близко ей знакомыми моряками, чувствовала себя совершенно на ней непринужденно и могла как нигде отдыхать.

Мне до сих пор вспоминаются эти уютные плавания на «Полярной звезде», в особенности тогдашние вечера на море, тихие, ласкающие, с нежными переливами красок воды и неба.

В Копенгагене, где жизнь протекала по-прежнему, Михаил Александрович предполагал остаться с матерью не более двух недель.

Затем этот срок как-то продолжился. Я воспользовался этим обстоятельством и попросил великого князя отпустить меня на неделю в Италию для свидания со своими.

Они тогда перебрались уже из Швейцарии (из Chatean d’Oeux) и находились опять на любимом генуэзском побережье в Леванто, где здоровье нашего маленького не только не ухудшалось, а становилось как будто лучше. Мы и не предвидели, что эти несколько дней были последними днями нашего еще не совсем разрушившегося счастья и относительного душевного спокойствия.

Я до сих пор вспоминаю наши тогдашние совместные с детьми прогулки и поездки по очаровательным окрестностям и мою длинную поездку с женой по заливу на парусной лодке в бурную погоду из Специи в Порто-Венере.

Моя Ольга опять проводила меня до Генуи, а оттуда я прямо направился в Данию, а затем с Михаилом Александровичем мы вернулись в Гатчину.

Государыня-мать в те дни была как-то особенно сердечна и откровенна со мной. Я вполне понимал все ее тогдашние волнения и тревоги, которые ее охватывали при мысли, что ее младший сын теперь отделяется уже совершенно от нее для самостоятельной, полной всяких искушений жизни.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.