Почему Сталин занялся проблемами языкознания? Мнения
Почему Сталин занялся проблемами языкознания? Мнения
Почему Сталин в конце 1949 года, то есть на семьдесят первом году жизни, неожиданно занялся вопросами языкознания? Ни его соратники, ни проницательные свидетели эпохи, ни исследователи нашего времени ничего определенного на сей счет не говорят. Скорее делятся предположениями и догадками.
А.И. Солженицын в знаменитом романе «В круге первом», собрав все, что было известно на этот счет к концу 60-х годов ХХ века, то есть слухи, сочинения вождя, собственную эмоциональную память и воображение большого писателя, раскрыл мотивацию Сталина через его внутренний монолог:
«Уж, кажется, все было сделано для бессмертия. Но Сталину казалось, что современники, хотя и называют его Мудрейшим из Мудрейших, — все-таки не по заслугам мало восхищаются им; все-таки в своих восторгах поверхностны и не оценили всей глубины его гениальности. И последнее время язвила его мысль: не только выиграть третью мировую войну, но совершить еще один научный подвиг, внести свой блистающий вклад в какую-нибудь еще из наук, кроме философских и исторических.
Конечно, такой вклад он мог бы внести в биологию, но там он доверил работу Лысенко, этому честному энергичному человеку из народа. Да и больше была заманчива для Сталина математика или хотя бы физика. Все Основоположники бесстрашно пробовали свои силы в этих науках. Просто завидно читать бойкие рассуждения Энгельса о ноле или о минус единице, возведенной в квадрат. Восхищала Сталина и та решительность Ленина, с которой он, юрист, пошел в дебри физики, и там, на месте, распушил ученых, доказал, что материя не может превращаться ни в какую энергию.
Сталин же, сколько ни перелистывал учебник „Алгебры“ Киселева и „Физику“ Соколова для старших классов, — никак не мог набрести ни на какой счастливый толчок. Такую счастливую мысль — правда, совсем в другой области, в языкознании, ему подал недавний случай с тбилисским профессором Чикобавой. Этого Чикобаву Сталин смутно помнил, как всех сколько-нибудь выдающихся грузинов: он был посетителем дома Игнатошвили-сына, тбилисского адвоката, меньшевика, и сам фрондер, уже не мыслимый нигде, кроме Грузии. В последней статье, доживи до того почтенного возраста и до того скептического состояния ума, когда начинаешь мало считаться с земным, Чикобава умудрился написать, по видимости, антимарксистскую ересь, что язык — никакая не надстройка, а просто себе язык и что будто бы существует язык не буржуазный и пролетарский, а просто национальный язык. И открыто осмелился посягнуть на имя самого Марра. Так как и тот и другой были грузинами, то отклик последовал в грузинском же университетском вестнике, серенький непереплетенный номер которого с грузинской вязью лежал сейчас перед Сталиным. Несколько лингвистов-марксистов-марристов обрушились на наглеца с обвинениями, после которых тому оставалось только ожидать ночного стука МГБ. Уже намекнуто было, что Чикобава — агент американского империализма.
И ничто не спасло бы Чикобаву, если бы Сталин не снял трубку и не оставил его жить. Его он оставил жить, а простеньким провинциальным мыслям Чикобавы решил дать бессмертное изложение и гениальное развитие.
Правда, звучней было бы опровергнуть, например, контрреволюционную теорию относительности или волновую механику. Но за государственными делами просто нет на это времени. Языкознание же все-таки рядом с грамматикой, а грамматика по трудности всегда казалась Сталину рядом с математикой.
Это можно будет ярко, выразительно написать (он уже сидел и писал): „Какой бы язык советских наций мы ни взяли — русский, украинский, белорусский, узбекский, казахский, грузинский, армянский, эстонский, латвийский, литовский, молдавский, татарский, азербайджанский, башкирский, туркменский… (вот черт, с годами ему все трудней останавливаться в перечислениях. Но надо ли? Так лучше в голову входит читателю, ему и возражать не хочется) — каждому ясно, что…“ Ну и там что-нибудь, что каждому ясно. А что ясно? Ничего не ясно… Экономика — базис, общественные явления — надстройка. И — ничего третьего, как всегда в марксизме. Но с опытом жизни Сталин разобрался, что без третьего не поскачешь. Например, нейтральные страны могут же быть (их доконаем потом отдельно) и нейтральные партии (конечно, не у нас). При Ленине скажи такую фразу: „Кто не с нами — тот еще не против нас“? — в минуту бы выгнали из рядов. А получается так…
Диалектика. Вот и тут. Над статьей Чикобавы Сталин сам задумался, пораженный никогда не приходившей ему мыслью: если язык — надстройка, почему он не меняется с каждой эпохой? Если он не надстройка, так что он? Базис? Способ производства? Собственно, так: способ производства состоит из производительных сил и производственных отношений. Назвать язык отношением — пожалуй, что нельзя. Значит, язык — производительная сила? Но производительные силы есть орудия производства, средства производства и люди. Но хотя люди говорят языком, все же язык — не люди. Черт его знает, тупик какой-то. Честнее всего было бы признать, что язык — это орудие производства, ну, как станки, как железные дороги, как почта. Тоже ведь — связь. Сказал же Ленин: „Без почты не может быть социализма“. Очевидно, и без языка… Но если прямым тезисом так и дать, что язык — это орудие производства, начнется хихиканье. Не у нас, конечно.
И посоветоваться не с кем.
Ну, можно будет вот так, поосторожнее: „В этом отношении язык, принципиально отличаясь от надстройки, не отличается, однако, от орудий производства, скажем от машин, которые так же безразличны к классам, как язык“. „Безразличны к классам“! Тоже ведь раньше, бывало, не скажешь…
Он поставил точку. Заложил руки за затылок, зевнул и потянулся. Не так много он еще думал, а уже устал.
Сталин поднялся и прошелся по кабинету. Он подошел к небольшому окошку, где вместо стекол было два слоя прозрачной желтоватой брони, а между ними высокое выталкивающее давление. Впрочем, за окнами был маленький отгороженный садик, там по утрам проходил садовник под наблюдением охраны — и сутки не было больше никого.
За непробиваемыми стеклами стоял в садике туман. Не было видно ни страны, ни Земли, ни Вселенной»[294].
Солженицынский Сталин — это старый, больной, выживающий из ума диктатор, в конце жизни ищущий, чем бы ему заняться еще, и он по наитию набредает на лингвистику, поскольку «языкознание же все-таки рядом с грамматикой, а грамматика по трудности… рядом с математикой». Грузинского лингвиста Чикобаву Солженицын упоминает не случайно — Чикобава был одним из застрельщиков антимарровской дискуссии, для которых он действительно был одним из давних идейных противников. Затем писатель развертывает нелицеприятное описание того, как, по его мнению, Сталин трудился над своим очередным «эпохальным» сочинением:
«Сталин задвинул металлическую шторку и поплелся опять к столу. Проглотил таблетку, снова сел. Никогда в жизни ему не везло, но надо трудиться. Потомки оценят. Как это случилось, что в языкознании — аракчеевский режим? Никто не смеет слова сказать против Марра. Странные люди! Робкие люди! Учишь их, учишь демократии, разжуешь им, в рот положишь — не берут! Все — самому, и тут — самому… И он в увлечении записал несколько фраз: „Надстройка для того и создана базисом, чтобы…“ „Язык для того и создан, чтобы…“
В усердии выписывания слов он низко склонил над листом коричневато-серое лицо с большим носом-бороздилом.
Лафарг этот, тоже мне в теоретики! — „внезапная языковая революция между 1789 и 1794 годами“. (Или с тестем согласовал?..)
Какая там революция! Был французский язык — и остался французский. Кончать надо все эти разговорчики о революциях!
„Вообще нужно сказать к сведению товарищей, увлекающихся взрывами, что закон перехода от старого качества к новому качеству путем взрыва неприменим не только к истории развития языка, — он редко применим и к другим общественным явлениям“.
Сталин отклонился, перечитал. Это хорошо получилось. Надо, чтобы это место агитаторы особенно хорошо разъясняли: что с какого-то момента всякие революции прекращаются и развитие идет только эволюционным путем. И даже, может быть, количество не переходит в качество. Но об этом в другой раз. ?„Редко“?.. Нет, пока еще так нельзя. Сталин перечеркнул „редко“ и написал „не всегда“. Какой бы примерчик? „Мы перешли от буржуазного индивидуально-крестьянского строя (новый термин получился, и хороший термин!) к социалистическому колхозному“. И, поставив, как все люди, точку, он подумал и дописал: „строю“. Это был его любимый стиль: еще один удар по уже забитому гвоздю. С повторением всех слов любая фраза воспринималась им как-то понятнее. Увлеченное перо писало дальше: „Однако этот переворот совершился не путем взрыва, то есть не путем свержения существующей власти, — (надо, чтоб это место агитаторы особенно разъясняли!), — и создания новой власти“, — (об этом чтоб и мысли не было!!).
С легкодумной ленинской руки в советской исторической науке признают только революцию снизу, а революцию сверху считают полумерой, ублюдком, признаком дурного тона. Но пора назвать вещи своими именами: „А удалось это проделать потому, что это была революция сверху, что переворот был совершен по инициативе существующей власти…“ Стоп, это получилось нехорошо. Так выходит, что инициатива коллективизации шла не от крестьян?..
Сталин откинулся в кресле, зевнул — и вдруг потерял мысль, все мысли, какие только что были. Загоревшийся в нем пыл исследования — погас»[295].
Перед нами Сталин (по Солженицыну), в конце жизни вполне сложившийся контрреволюционер, раз за разом перечеркивающий все начинания революционной эпохи. И пожалуй, с этими соображениями можно согласиться. Но и Солженицын при отсутствии информации не смог избегнуть упрощения в описании сталинского быта и конкретных мотивов, побудивших диктатора начать дискуссию. Это отмечали еще первые читатели, когда роман был в рукописи. В апреле 1962 года Корней Чуковский записал в своем дневнике: «Встретил Вл. Сем. Лебедева… Говорит, что в новом романе Солж. есть много ошибок, касающихся сталинского бытового антуража. „Александр Исаевич просто не знал этого быта. Я берусь просмотреть роман и исправить“»[296].
Но одно наблюдение Солженицына бесспорно — писатель зорко подметил начетнический стиль и деревянный язык сочинений новоявленного языковеда.
А вот рассуждения профессионального историка лингвистики В.М. Алпатова: «Обстоятельства, предшествовавшие появлению работ Сталина, до конца не известны. Достоверно одно: в апреле 1949 года Чикобава, травля которого была тогда в разгаре, написал письмо Сталину, переданное через первого секретаря ЦК КП Грузии К.Н. Чарквиани, покровителя Чикобавы… Чикобава… дважды был принят Сталиным, который читал варианты текста его статьи; одновременно он давал Сталину консультации по вопросам языкознания и подсказывал нужную литературу.
Неясно, кто обратил внимание Сталина на вопросы языкознания — Чикобава или кто-либо другой? Сам Чикобава пишет, что письмо Сталину писал по предложению Чарквиани. Что тут было: инициатива Чарквиани ради помощи Чикобаве или же задание Сталина, которому кто-то указал на Чикобаву как эксперта? Этого мы не знаем.
Тем более можно лишь гадать о причинах обращения Сталина к вопросам языкознания, от которых он раньше был далек.
Версий существует много. Одну из них уже давно высказал А.И. Солженицын в романе „В круге первом“: Сталину нужно было подтвердить репутацию теоретика марксизма (которую он, кстати, перед этим не подтверждал двенадцать лет), а материалы, присланные Чикобавой, давали такую возможность… Другую, вполне правдоподобную версию высказывает автор французской книги о Марре Р. Лермит. По его мнению, Сталину нужно было на примере Марра разгромить идеи, не соответствовавшие его политике послевоенных лет. Действительно, космические идеи Марра, его национальный нигилизм, отвержение всей русской науки были созвучны атмосфере 20-х годов, но не начала 50-х, когда „отечество“ и „самобытность“ из бранных слов превратились в непременные эпитеты газетных статей. Мог заметить Сталин и сходство идей Марра с концепциями, которые он сам в прошлом громил. Недаром он сопоставил Марра с рапповцами и пролеткультовцами»[297]. Мнение Алпатова еще в большей степени базируется на официальных публикациях и малообоснованных догадках.
Казалось бы, уж кто-кто, а ближайшие соратники Сталина во всех его начинаниях, включая самые жестокие и кровавые, должны были знать об истинных причинах столь необычного государственного лингвистического действа? Но, во-первых, Сталин даже им никогда не раскрывал истинные цели своих дальних замыслов, а во-вторых, после войны Сталин, некогда ближайших из них, все дальше отодвигал от себя и важных государственных дел. При этом вождь лично и в письменной форме информировал всех членов партийной верхушки: Берию, Булганина, Кагановича, Маленкова, Микояна, Молотова, Хрущева о своих готовящихся к печати языковедческих статьях. Но, насколько мне известно, только Молотов и Хрущев в случайных разговорах сочли нужным коснуться лингвистической эпопеи. На долгом закате жизни, то есть в 70—80-х годах ХХ века, Молотов мимоходом обмолвится: «Не зря Сталин занялся вопросами языкознания. Он считал, что когда победит мировая коммунистическая система, а он все дела к этому вел, — главным языком на земном шаре, языком межнационального общения, станет язык Пушкина и Ленина»[298].
Получается, что ни о каком особом всемирном языке мирового коммунистического общества речь уже не шла. На повестке дня стоял вопрос о возведении новоявленной Вавилонской башни — всемирной социалистической системы, где всемировой социалистический лагерь и СССР были как бы ступенчатым подножием-пирамидой для советского владыки. Для обитателей этой башни «главным языком на земном шаре» должен был стать язык русский. Любой диктатор, замахивающийся на мировое господство всегда понимал (а Сталин тем более), что важнейшей скрепой всемирной державы является общий язык. Библейская история, живописующая о причинах и следствиях распада единства человеческого рода, как бы подталкивала их (и Сталина) к навязыванию человечеству всеобщего языка: латинского, арабского, монгольского, испанского, португальского, французского, английского, немецкого, а теперь вот и русского.
Помимо Молотова, которого Сталин после войны все решительнее отодвигал от себя и который по этой причине все менее был осведомлен о тайных пружинах сталинской власти, Хрущев, напротив, был в эти годы одним из приближенных к Сталину людей, и от него можно было бы ждать большей осведомленности. Приведу фрагмент из записи беседы Хрущева с делегатами Итальянской компартии 10 июля 1956 года, то есть уже после разоблачения «культа личности» Сталина:
«Тов. Пайетта интересуется, сам ли Сталин написал работу о языкознании.
Тов. Хрущев: Видимо, сам, при помощи языковедов. Нужно иметь в виду, что у Сталина были моменты просветления, когда он создавал весьма серьезные вещи. Например, многие положения Устава КПСС были продиктованы Сталиным, а вы сами видите, сколь в нем хорошие, чеканные формулировки»[299]. Немало людей до сих пор восторгается «чеканными» формулировками Сталина. И Хрущев, который, похоже, мало что понял во всей этой языковедческой сталинской затее, вспомнил о ее начинателе с нескрываемым уважением.
Как это ни удивительно, но все перечисленные авторы (включая Лермита) оказались в чем-то правы, а по существу, все они ошибались: Сталин действительно искал повод заложить еще одну основу в идеологический фундамент своей державы. Он действительно медленно, но последовательно продвигался от идей интернационализма к суррогатному национализму, а точнее — к национал-сталинизму. Присутствовал здесь и грузинский национальный фактор. Действительно, Сталин в своих лингвистических писаниях часто опускается до пустопорожней риторики. Верно и то, что он внутренне был готов к практическому осуществлению мирового господства и к тому, что «когда победит мировая коммунистическая система… — главным языком на земном шаре, языком межнационального общения, станет язык русский». Но все эти проблемы и задачи — и множество других проблем и важных задач — выстроились перед ним как бы сами собой уже после того, как он пришел к решению низвергнуть Марра. А в основе большинства решений Сталина, особенно с того времени, когда он почувствовал себя «хозяином» на всем пространстве СССР и далеко за его пределами, были спонтанность и импровизация. В политической и житейской биографии Сталина сплошь да рядом можно наблюдать, как незначительный внешний толчок или мимолетное внутренне желание и соображение, превращались в фактор серьезнейших внутренних и внешнеполитических событий. Ленин подметил в Сталине эту черту «спонтанности», обозначив ее в «Завещании» как «капризность». Эту черту с большим эффектом использовало ближайшее окружение Сталина, «подставляя» своих противников и искусно обращая внимание вождя на интересующие их проблемы. И не важно, что они же часто становились жертвами его внезапных капризов, которые многие до сих пор воспринимают как особую прозорливость. В Сталине все несовместимое совмещалось. Например, свои часто неудобочитаемые работы он шлифовал и оттачивал так, как не оттачивает и не полирует собственные сочинения даже профессиональный писатель или журналист. Но подлинно литературного блеска даже такая трудолюбивая шлифовка так и не давала. И наконец, формулируя вполне обычные мысли и часто плоские рассуждения в статьях и речах, он на полях книг или рукописей, которые, как он наверняка знал, никто при его жизни никогда не прочитает, иногда оставлял странные, «обжигающие» сентенции.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.