Они были первыми

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Они были первыми

Первыми стилягами в конце сороковых годов были, в основном, дети из «хороших» семей, «золотая молодежь»: их родители были высокопоставленными военными, коммунистическими функционерами, профессорами, дипломатами, а сами они учились в лучших вузах страны. Благодаря своему привилегированному положению они имели доступ к западной одежде, журналам и пластинкам. Живя с родителями в отдельных квартирах – когда больше половины населения Москвы ютились в коммуналках и бараках – они могли себе позволить устраивать вечеринки с алкоголем, танцами под патефон и «чувихами». У кого-то был доступ и к родительскому автомобилю – тоже большая редкость по тем временам. Наверняка они понимали фальшь коммунистической системы, но интересовала их прежде всего не политика, а развлечения и «западный» стиль жизни, к которому они стремились.

Но постепенно социальный состав стиляг становился гораздо более пестрым и далеко выходил за пределы категории «золотой молодежи». Например, Валентин Тихоненко, один из самых известных ленинградских стиляг и герой нескольких фельетонов, был сыном репрессированного рабочего, во время войны подростком подорвался на мине и потерял руку, что не мешало ему потом лихо гонять по питерским улицам на мотоцикле и модно, даже крикливо одеваться.

В начале пятидесятых стиляги были во всех крупных – и не только крупных – городах Советского Союза. Стиляжничество было чем-то новым, модным, интересным – в отличие от советской пропаганды, которая только обещала «светлое коммунистическое завтра», но ничего конкретного не давала. Даже те молодые ребята, кто не слушали джаз и не были «западниками», старались подражать моде стиляг – тоже носили узкие брюки и мешковатые пиджаки.

Валерий Сафонов:

[Поначалу стиляги] – это были дети благополучных родителей. Из фельетона в «Крокодиле» (имеется в виду «Папина «Победа», см. раздел «Герои карикатур и фельетонов» – В. К.) следует: дескать, плохо воспитали сына, сын бездельник, тунеядец. Может, оно и было такое. Но я к этой категории не относился. У меня отец погиб на фронте, мама одна, работала. И я работал – как закончил школу, сразу начал работать и потом поступил в институт и тоже подрабатывали мы – грузчиками, например. Обязательно, без этого просто было невозможно, стипендии не хватало. А таких лоботрясов было много – детей состоятельных родителей. Но я с ними компанию не водил, это был другой мир немножко. Элита такая тогдашняя.

Валерий Попов:

После войны была бедность, хулиганье, драки. Дрались дом на дом. Почему-то надо было обязательно драться с соседним домом. В кровь. Такая вот вольница всегда была. Стиляжничество – это, видимо, продолжение шпаны Лиговской. Еще моховая была шпана – с улицы Моховой. Сейчас это такая элегантная улица, а тогда была шпанская. Моховые с Лиговкой дрались. Были такие улицы, куда просто не пойди. Стиляги не из пустого места появились, всегда были люди, которые против власти. Российская ментальность. Потом еще была колоссальная пьянка инвалидов. В Питере, когда я приехал в сорок шестом году, огромное количество было пивных, и там огромное количество было безногих всяких, заглянешь – это ад просто. Накурено, мат, валяются какие-то люди обоссаные, орут, и туда никакая милиция не ходила. Потому что люди с войны пришли, изувеченные. А потом их раз – и вывезли всех на Валаам и дальше. И стало более или менее чисто. Зато стиляги появились. Всегда какая-нибудь «гадость» да появится в России. Идеология не может удержать нашу буйную натуру.

Олег Яцкевич:

После войны был какой-то сумасшедший подъем интереса ко всему западному, а мы тогда еще только начали есть картошку вдоволь. Кое-что уже знали об Америке, потому что у нас шли фильмы «трофейные». И начали подражать. Но, как всегда бывает, что-то происходит избыточно, искривлено. Кто-то где-то купил, достал или сделал галстук с попугаями. Пальмы, попугаи, полуодетые девочки. Надел этот галстук, клетчатый пиджак светлый, туфли на толстой подошве и узкие брюки. Узкие брюки – это главный стиляжный элемент. Все – «по-американски», но значительно превышая американские «нормативы».

Но что самое смешное, если бы государственное руководство у нас было чуть поумней и не трогали бы этих «попугаев», и никто бы не обращал внимания. А тут сказали: «Слушайте, так это ведь измена родине!». И начали преследовать. Но преследовали не только, например, Валю Тихоненко, у которого был кок на голове, как шлем, буквально; самые узкие брюки, и самый яркий галстук, а всех и даже самых скромных комсомольцев, которые единственно, что сделали – это брюки двадцать два сантиметра в диаметре. И в этом вся их вина перед государством! При этом «отщепенцы» прекрасно учились, хорошо работали, посещали комсомольские собрания, выходили на демонстрации и все прочие «УРА!!!». Вечером верноподданный стиляга выходил на Невский, и к нему подлетал «Комсомольский патруль», и девочки с ножницами резали ему брюки или отсекали галстук. Но не у всех же «удавки» с попугаями и с пальмами – поэтому, чуть ярче галстук… и все.

Алексей Козлов:

В советские времена быть не таким, как все – это было преступлением. Потому что Сталин и его клика создали такую идеологию, чтобы была толпа, масса послушная – все, как один. И индивидуалисты считались отщепенцами.

И это я ощутил еще будучи пионером. А потом, когда я узнал, что на «Бродвее» собираются такие «отщепенцы», стал ходить туда. И когда начались облавы – где-то в пятьдесят третьем – пятьдесят четвертом году – на вот этих «отщепенцев», когда придумали дружинников, тогда я перестал туда ходить.

Это было время, когда достать фирменную шмотку было невозможно. А почему назывались стилягами? Не потому, что стильно одевались, а потому что на танцплощадках или где-то дома танцевали «стилем».

Те, кого называли стилягами, подразделялись на несколько уровней, несколько категорий – совершенно четко. Была «золотая молодежь» – детишки неприкасаемые партработников, ученых, известных деятелей культуры, имевших возможность все доставать при помощи родителей, имевших квартиры отдельные, где можно было собираться, танцевать и развлекаться «по-западному». И это была очень узкая группа людей, к которой я не принадлежал. Я знал людей оттуда, но, как выяснилось, для них это было всего лишь модой и подчеркиванием того, что они находятся в элите советской.

Были убежденные «чуваки», то есть люди из совершенно обычных семей – служащих, рабочих московских – которые дошли до всего сами. Они верили в западную культуру и поэтому старались выделяться из толпы, одеваясь, причесываясь, танцуя и ведя себя так, как никто этого не делал.

И была еще третья категория – это были просто пижоны, у них убеждений не было никаких, они просто были модники. Им было все равно, какая там власть – лишь бы покадрить чувих и провести хорошо время. И они особенно не рисковали. Самый рискованный вид был [убежденные «чуваки»] – те, кто держал дома запрещенную литературу, за которую можно было схлопотать срок пятнадцать лет – тогда была статья, – слушали постоянно джаз, интересовались импрессионистами, абстракционистами и еще больше из-за этого начинали ненавидеть советскую власть. Они читали и запрещенных советских писателей – Ахматову, Зощенко. Даже «Двенадцать стульев» были запрещены. Была такая статья уголовного кодекса, ее только при Хрущеве – не сразу, правда – отменили. За нее можно было – если просто человек говорил: «Я люблю импрессионистов», его могли спокойно посадить в тюрьму.

Я принадлежал к категории убежденных людей, которые одевались не потому, что хотелось чувих покадрить, выделиться, а именно внутреннее состояние, несогласие с идеологией. Это опаснейшая была вещь. Мои родители, когда я это дома им высказывал, в ужасе были, говорили: тебя посадят, и нас заодно. Они говорили – у тебя длинный язык, не болтай. И меня этим спасли, кстати – своими увещеваниями, чтобы я не болтал нигде о своих идеях хотя бы. А другие были – тоже модно одевались, тоже назывались стилягами, но им было все равно. Они не интересовались ничем, кроме танцев. А я принадлежал к категории пижонов, которые гордились не тем, что они одеты по-другому, а одевались, потому что мы гордились, что знаем больше, чем все, и поэтому ни в какую пропаганду не верим вообще.

Проверка была вот какая. Две категории моментально отпали, когда появился рок-н-ролл. Это был уже пятьдесят седьмой год, и сразу же все [модники] стали танцевать рок-н-ролл и перешли в другую категорию. Они тут же перестали быть «чуваками». И «золотая молодежь» – то же самое. До этого нас объединяла любовь к Бенни Гудману, Армстронгу и Дюку Эллингтону, а тут вдруг вот эти модники все сразу стали рок-н-роллистами, и я их запрезирал. И «золотая молодежь», куда я ходил в компании, стала тоже танцевать рок-н-ролл и слушать только Билла Хейли и Элвиса Пресли. А он был по сравнению с Чарли Паркером просто примитивом. Я поразился, как это они так быстро переориентировались, и продолжал все-таки слушать «Голос Америки» – Уиллиса Коновера. И вот это расслоение произошло, когда появилась новая мода на музыку, да и на внешность. А я как был «штатником», так им и остался, пока хиппи не сделался.

Олег Яцкевич:

Стиляжничество – это было почетно, как оппозиция какая-то. Для молодых людей возможность выделиться из серой (буквально!) толпы было необходимостью. Стиляги – это разумное отклонение от навязываемого стереотипа. Полагается, что если нужно быть серым, – были серыми; надо ехать на Целину, – поднимались и ехали. Строить коммунизм надо? Пожалуйста! Только его строишь, строишь, а он удаляется по мере приближения к нему. Туфта обыкновенная под названием – идеология.

Никакой политики [у стиляг] не было. Хотелось встречаться с девушками, танцевать, быть нормально одетым, слушать музыку, которая тебе нравится. Даже, можно сказать, были «верноподданные» – ходили на все демонстрации. Попробуй не пойди на демонстрацию – хотя это тошниловка ужасная. «К борьбе за дело Ленина-Сталина будь готов!» – «Всегда готов!» – мы орали.

Вадим Неплох:

Мы были музыкантами. Мы одевались стильно, но были заняты делом – мы играли на каких-то вечерах, на танцах. Мы играли буги-вуги, а не танцевали их. А началось знакомство с [этой] музыкой через пластинки, через «Голос Америки», через «Серенаду Солнечной Долины». Это пятидесятый, пятьдесят первый год.

Олег Яцкевич:

Нас советская власть воспитывала: все должны быть равны и сыты. В «Елисеевском» стояли гигантские пирамиды из консервированных крабов. Натуральные крабы! Но как-то нам и в голову не приходило их покупать. Пшенная каша – нормально, котлеты из фарша – нормально. А крабы – это к чему? Вот выпускает фабрика Володарского пальто – коричневые, темно-серые, темно-зеленые. Все! И эту гамму все носят!

Виктор Лебедев:

В витрине магазина стояла такая гора банок из крабов. И крабы стоили копейки. Потом уже мода появилась, поняли, что это – деликатес. Но это уже были шестидесятые годы. А в пятидесятые это было [в свободной продаже], как ни странно. Такой вот парадокс: многого не было, каких-то фундаментальных вещей, а какие-то [деликатесы] присутствовали. Можно было пойти на угол Литейного и Невского и купить там икру, и достаточно недорого. Но, с другой стороны, не было ни овощей, ни фруктов. Но это было где-то с пятьдесят четвертого по пятьдесят седьмой год, а потом все резко дороже, дороже – и исчезло все.

Георгий Ковенчук:

[Стиляги] – это были, как правило, люди передовых взглядов. Это было мировоззрение. Люди, которые доставали и читали Хэменгуэя, который у нас не печатался, Ремарка, Кафку. Все было направлено против заскорузлой, жлобской, заказной культуры.

Вадим Неплох:

Нас привлекала Америка – не так Франция, как Америка. Даже мы не думали о какой-то политике – о свободе, несвободе. Нам нравилась их музыка. Сегодня ее почти нет. Сегодня – другая музыка, и другие песни, и другие лица, и все другое.

И Америка не всегда была «врагом номер один». Ведь только недавно закончилась война, и мы помнили встречу на Эльбе (встреча войск 1–го Украинского фронта СССР с войсками 1–й армии США 25 апреля 1945–го год недалеко от города Торгау на Эльбе, символизирующая союзничество двух стран в войне с гитлеровской Германией – В. К.). И мы выросли на [американской] тушенке и яичном порошке. Я не знаю, выжили ли мы бы вообще, если бы они нас не подкармливали. И мы понимали, что там посвободней немножко. Видели какие-то фильмы. Я помню, как мы в подвале смотрели «Серенаду Солнечной Долины» и понимали, что там иначе, не так, как у нас, что там такого жлобства не было. Может быть, оно там тоже было, но мы не думали об этом. У них были другие лица.

Валерий Попов:

Все или были стилягами, или пытались быть ими. Кроме комсомольцев, которые с ними боролись. Вот так общество разделялось на стиляг и анти-стиляг. Вне борьбы никто не остался. Это была глобальная идея тех лет.

Я жил на Саперном переулке – улица Преображенского полка, такое очень красивое питерское место, – и в соседнем доме номер пять был заводик. И мы рвались туда, рискуя свободой, и в сараях хватали полоски какой-то технической ткани – байки, что ли. Мы понимали, что это цвета какие-то запретные – розовый, нежно-лимонный. Цвета, которые не принято носить советскому человеку. И потом мы шли по улице, держа эти шарфики в кармане, и только перед Невским их одевали. Это был такой вот гражданский акт – почти как на баррикады выйти. Одевали эти шарфики, шли по Невскому и глядели – как реакция? Принимают нас за своих или нет? А там шли такие красавцы в то время – откуда они все это брали, не понимаю. Откуда брались подошвы толстые, полиуретановые, разлапленные такие, выходящие за пределы ботинок? Пиджаки до колена зеленого цвета… Фарцовщиков тогда еще не было, был «железный занавес». Но какие-то моряки, наверно, ездили все-таки… И галстуки с маленькими узлами, где обязательно – обезьяна или голая женщина. Тоже до колена болтался. И еще походка такая должна быть разболтанная, утомленная такая. Там были «Бенц» и «Полу-Бенц», два таких признанных лидера…

Валерий Сафонов:

Это был, безусловно, протест против серости. Я и своих друзей воспитывал в этом роде и вместе с ними ходил к портным, чтобы я показывал, как надо шить, какую модель и так далее. Можно сказать, я их одевал. Им это нравилось, потому что это было действительно модно и красиво.

Анатолий Кальварский:

Мне не нравилась та одежда, которая продавалась в наших магазинах, и поэтому я старался выискивать что-то такое, чтобы не только чем-то отличаться, но и одеться так, как мне нравилось.

Что такое были стиляги? Просто люди хотели хорошо одеваться, не хотели носить стандартную одежду – серую, безликую абсолютно, чем нас потчевало государство. Среди нас это было неким опознавательным знаком, что мы не такие, как вся остальная молчаливая безмозглая масса. Я знаю очень многих людей, которых считали стилягами, и из которых потом получились нормальные порядочные люди. Таких у меня друзей было очень много.

Валерий Попов:

Я соображал, что в школе надо с отличниками тусоваться, их держаться, а после школы надо к хулиганам прибиваться, которые уже знают, куда пойти – знают, где танцы, где «зажимуха»… Такие были страшные места – например, клуб завода «Лентрублит». Туда надо было ехать куда-то за Лиговку, в рабочий район – мой друг Юра Краснов знал. Он был второгодник, опытный сердцеед. В такие рабочие клубы приходили – это было такое самое «порочное» место, и мы танцевали там с работницами буги-вуги, касались их, зажимали…

Потом я попал в ЛЭТИ – Ленинградский электро-технический институт. Тогда в Питере было два таких института «люкс» – гуманитарные не ценились совершенно, только ЛЭТИ и Политех. ЛЭТИ мне больше понравился, потому что он на Петроградской стороне, а она сама по себе противостоит центру. Центр весь такой регулярный, имперский, а там все эти вольные дома, модерн, наяды, все эти переулочки, речки. Петроградская сторона меня завоевала каким-то своим духом свободы – это был Монмартр тех лет. И в ЛЭТИ шел цвет молодежи – такие красавцы… Не было уже той карикатурности, как в первые годы на Невском, но все были одеты очень хорошо, были замечательные джаз-банды. И даже профессора были тронуты всем этим делом – были в твидовых пиджаках, в джинсах. То есть, это превратилось из такого полукриминала уже в элитарность на моих глазах. Все доценты были стилягами – они как-то плавно перетекали из студентов. И дух диссидентства там был – всякие анекдоты, фольклор. Профессор – рассеянный идиот, студент – хитрый жулик. Такой дух вольности. В стенгазете стихи печатались – огромные были стенгазеты, на пять метров. И там – замечательные стихи какие-то, шутки, фельетоны. А в многотиражке был еще советский дух. Помню, одного художника разбили за абстракционизм. И когда я сейчас прихожу на встречи в ЛЭТИ, вижу, конечно, замечательных людей. Я прихожу и любуюсь ими – такие элегантные, вальяжные, независимые, непартийные. Вот в этом котле сварилось, и получилась хорошая похлебка в результате.

Борис Дышленко:

В чем мы себя осуществляли? Это достаточно поверхностно еще было. В основном, в танцах, в музыке, в одежде. В стиле поведения. Причем стиляги вели себя в разных городах и в разное время по-разному – а я бывал в разных городах. Скажем, стиляги в Одессе вели себя изысканно вежливо, а ленинградские стиляги вели себя раскованно и, как бы это сказать, свойски. При этом обращались при встрече к незнакомому, узнав в нем единомышленника, очень вежливо, но очень быстро переходили на дружеский тон. Так было в провинции. А в Питере сразу переходили на дружеский тон.

Старались копировать западный образ жизни, о котором ничего не знали, разумеется. То есть, танцевали танцы, которых не знали, имитировали. Тогда как раз, когда мне было шестнадцать лет, на Западе уже существовал рок-н-ролл, а у нас о нем только узнали и пытались танцевать его, имитировать. Это было вообще ни на что не похоже. Может быть, это было и смешно. Но было ли оно похоже, или нет, это был все же какой-то протест против того образа жизни, который нам навязывали. Комсомольцы изобретали какие-то танцы, которые назывались «ай-лю-ли», со словами: «Ай-лю-ли, ай-лю-ли, это новый танец, ай-лю-ли, ай-лю-ли – он не иностранец». Это очень важно, что он «не иностранец». А ритмически это была имитация рок-н-ролла, но несколько помягче.

Олег Яцкевич:

Хорошие шмотки, любовь к джазу. Ничего антисоветского, прозападного. Нам нравился Запад, но и сейчас людям нравится Запад.

Вадим Неплох:

В нашем кругу [протеста] не было. Это была скорей такая эстетическая вещь. Может быть, потому что уже не так сажали тогда. Потом, наш возраст был – нас не так касалось. Хотя таскали тоже. Вышла пластинка в Америке, и нас таскали в «Большой дом», как он у нас называется – в КГБ. Может, у писателей иначе. А мы сыграли и ушли. Протеста не было. Было просто наслаждение такое – нам это нравилось. Не было баррикад, на них люди не выходили.

Виктор Лебедев:

Только умер Сталин, и открыли третий этаж «Эрмитажа», который до этого был закрыт. А это – и Моне, и Ван-Гог, и Сезанн, и Матисс. Мы этого всего не видели, и время, когда увидели, как раз совпало с нашим семнадцати– восемнадцатилетним возрастом. Я помню, как стиляги устроили обсуждение первой выставки Пикассо, которая была в «Эрмитаже», на третьем этаже, и в том месте, где стоит аникушинский памятник Пушкину, тумбу такую поставили из трех стульев, и был отчаянный диспут: Пикассо – это хороший художник? Мы все говорили, что он гениальный, хотя ни черта многие не понимали, насколько он гениален и почему. Хотя бы из протеста мы говорили, что он гениален. А власть имущие говорили, что мы ничего не понимаем, что это – мазня, что это – вредно и так далее. И вот это до драки доходившее объяснение напротив Русского музея возглавлял стиляга Рома Каплан – очень характерная фигура для того времени. Сейчас он владелец знаменитого в Нью-Йорке ресторана «Русский самовар». И его даже милиция стягивала с этих стульев, потому что он орал, называя своих [противников] последними именами. И о нем тоже вышел фельетон – под названием «Навозная муха».

Валерий Сафонов:

С трудом, конечно, называю я и себя, и других ребят, которые этим увлекались, стилягами. Люди стремились одеться стильно, а сначала стиль не получился, потому что было вычурно и немножко крикливо, надо сказать, довольно безвкусно. В «Крокодиле» есть хорошая карикатура. И я не могу сказать, что нас объединяли какие-то общие интересы – по музыке или еще что-либо. Каждый как мог, так и одевался. «Штатники» – это уже другая категория все-таки. Там этой элиты не было, я бы сказал.

Рауль Мир-Хайдаров:

В пятьдесят шестом году я поступил в железнодорожный техникум в Актюбинске. Приехал я из районного центра Мартук – два часа езды от города. И в нашу группу поступил парень – Роберт Тлеумухамедов. Он был родом из Магнитогорска, а это – крупный город по тем годам, Магнитка. И он был разительно противоположно всем нам одетый человек, и мышление тоже. И еще он был очень спортивный: в наших краях еще не было баскетбола, а он прекрасно играл в баскетбол. Он оказал на меня влияние, и в течение года мои взгляды изменились. Я впервые услышал слова «джаз», «рок-н-ролл» от него. У него уже были эти пластинки. Они были записаны на рентгеновских пленках, но были и какие-то настоящие диски.

Тогда все кругом были так плохо одеты, что сейчас даже сложно себе представить – в ватниках, брюках каких попало. Говоря о стилягах, впервые можно говорить о какой-то моде. Если в женской моде какие-то каноны существовали – юбки-клеш или кофты с рукавом-«фонариком», еще что-то такое – то мужчины, по крайней мере, в наших краях, были вне моды.

Это сейчас одежда стиляг смотрится как униформа: крепко зауженные брюки, с манжетами. Пиджак – впервые на одной пуговице, чуть удлиненный, из твида. Еще один атрибут – головной убор. В то время человек не ходил без головного убора. Человек без кепки – как будто голый. Помню, моя старшая сестра и ее подружки обсуждали какого-то парня и говорят: да что это, у него даже кепки нет! Кепка должна была быть из букле, светлых тонов. Галстуки – маленький узел, удлиненный и, желательно, с какими-то рисунками. Поэтому художники – а художники во все времена были – расписывали галстуки. Их было полно в магазинах, даже уцененных, и на них рисовали пальмы, обезьяну или человека, играющего на саксофоне. Тогда впервые появились женские брюки, они были гораздо короче, чем теперь и имели разрез вниз.

Потом, в пятьдесят седьмом или пятьдесят восьмом году – тогда же было централизованное снабжение – закупили французские туфли на толстой подошве. И эта каучуковая подошва была абсолютно белой, как снег – «манкой» ее называли. Эта модель была завезена и в Москву, и в Актюбинск – кругом. Вишневого цвета, и сбоку была пряжка, как сейчас на дамских сапогах, крупная. Стоили они до реформы шестидесятого года триста пятьдесят рублей – когда сам что-то покупаешь, помнишь всю жизнь. Это были большие деньги. И поскольку я заканчивал уже техникум, мои родители заказали мне как высший шик хромовые сапоги – там, в Мартуке. Я даже помню этого сапожника Петерса. «Хромачи» настоящие – как подарок. А я уже в другой категории – и вдруг я в «хромачах» приду? Я принес их в общежитие – четырнадцать человек в комнате мы жили. А у нас в группе учились ребята уже после армии. Если бы у меня было даже десять пар этих французских туфель, это никакого бы внимания у этих старших ребят не вызвало, но сапоги мои – а они еще со скрипом были, и такой рант был с краю. В магазинах таких быть не могло, только на заказ. И Бондаренко – он из армии какие-то деньги привез, в Германии служил – говорит: продай мне! И я, не думая, называю сумму, чтобы на те французские ботинки хватило. Он их обул – они на нем, как влитые. И одни мне говорят: молодец, а другие: дурак!

А еще в то время было много китайских товаров, и в комплект стиляжной одежды вписались светлые китайские плащи. Они стоили сто семьдесят рублей – я сам покупал. Сорок четвертый размер, китайский, «Дружба». Они очень легко стирались – с погончиками, с поясом.

Тогда ткань в клетку называлась шотландкой. И обязательно нужно было иметь у себя в гардеробе рубашку из нее – с коротким рукавом или с длинным. Потом, через несколько лет, когда мы уже давно не носили такие рубашки, огромная масса людей стали их носить, и промышленность наладила их выпуск.

Но одежда – это было не главное. Стиляги были более прогрессивные молодые люди. Не было явно деревенских. Люди спортом занимались, активные. А комсомол тогда был силен, и большинство молодежи опасалось, осторожничало. Поэтому [стиляг] было немного. И это был очень короткий период, даже в наших краях. Года до шестьдесят второго, потом все это перешло в другое качество.

Валерий Сафонов:

Штатники – это уже был некий клуб. Мы друг с другом знакомы были и узнавали друг друга по одежде, естественно, обменивались одеждой – ее тоже либо привозили, либо мы покупали в комиссионных магазинах. Тогда большая сеть по Москве была. Были знакомые продавцы, которые знали про наши интересы, и они звонили даже, сообщали, что пальто такое-то там появилось, или костюм, или еще что-то. Американское исключительно. Их дипломаты, в основном, привозили – те, кто выезжал за границу. Небольшая категория людей была. Или иностранные дипломаты, может быть, тоже что-то продавали.

Это уже был довольно строгий стиль одежды. И в Америке [таким стилем] тоже увлекалась молодежь, студенчество. У них сеть старых университетов называлась Ivy League – Лига плюща – и, по-моему, студенты как раз и придумали этот вид одежды специфический: пиджаки обязательно прямые, приталенные, они немножко болтались, а на спине не было подкладки, поэтому легко ткань ложилась. Обязательно – разрез.

[Обычные люди на нас] никак не реагировали. Реагировала «идеология». А на улице – никакой особой реакции. При том, это не так уж было вызывающе. Это сейчас идут молодые люди – это бросается резко в глаза.

Юрий Дормидошин:

Стиляги – слово, которое определяло модных людей, и даже не только модных, а тех, которые противопоставляли себя серому миру тоталитаризма таким экстремальным преклонением перед западной модой.

Власть растерялась в первое время совершенно. Непонятно было, что с этим явлением делать. Они как бы ниоткуда взялись, не было какой-то организации. Власть не знала, как реагировать, но начала реагировать. Писались фельетоны, высмеивались. В этом не видели чистой враждебности – тогда бы все сразу свернули. Просто не понимали, что это такое. Люди выглядят немножко иначе.

Виктор Лебедев:

Каждый приходил к этому по-разному, но я – через музыку. И вообще многие люди приходили через музыку. Где-то в девятом классе или в восьмом мы увидели все фильм «Серенада Солнечной долины». И музыка в нем настолько поразила нас и настолько восхитила, что я сел тут же за рояль играть все эти мелодии, а In the Mood Гленна Миллера, который там исполнял оркестр, исполнялся типа буги-вуги, там был такой достаточно модный в то время ритм. И мы одновременно захотели скопировать всю одежду, которая была там у джазменов в фильме. Были еще несколько фильмов – французский «Их было пятеро» или «Судьба солдата в Америке». Но самое главное, что, несмотря на наивное содержание, пустяковое мы почувствовали, как бывает после зимы противной: выходишь на улицу, и первый ветерок теплый, вот – вот весна настанет. С [ «Серенадой Солнечной долины»] подул воздух другого мира абсолютно, если хотите – свободного. Наивность содержания не давала возможности глобально к этому отнестись, но тем не менее… вот с этого все пошло. Эти фильмы – как прозрение какое-то.

После этого мы стали утрированно копировать новации, которые с Запада приходили, просачивались. Особенно это началось сразу после смерти Сталина. Тогда уже были семнадцатилетние мы, и после смерти Сталина был какой-то такой момент, не то что свободы, но раскрепощения: все-таки что-то разрешалось.

Никакого расслоения общества тогда не было. Но эта компания резко противопоставляла себя своим поведением таким вот карьерным комсомольским настроениям вузовских студентов, для которых – Целина, партия, комсомол. Поэтому некоторые деятели культуры тех лет боялись попасть в эту среду – не дай бог, кто-то из партийного начальства увидит. А мы были оголтелые, и это было вперемежку с замечательными вещами. Скажем, молоденький Бродский читал свои первые стихи, Илюша Авербах стал замечательным кинорежиссером, Миша Козаков стал актером.

Эта среда увлекала не только внешней атрибутикой. Хоть она носила наивный и смешной характер – как я по фотографиям старым могу судить, – но, конечно, эта среда была антисоветская. Из [стиляг] вырастали люди, жизненное кредо которых совершенно шло вразрез с [государственной] идеологией. Попасть в эту среду было очень заманчиво, и талантливость многих людей в ней привлекала, конечно. А крайние проявления – они всегда у молодежи присутствуют. Потом были битломаны, панки, еще кто-то. А в то время это был первый после НЭПа всплеск протестно-эпатажный.

Бурные стиляги – они были с пятьдесят третьего года – момента смерти Сталина – и до пятьдесят шестого – пятьдесят седьмого года. Потом это все растворилось, и все стали несколько иными. Все стиляги сделали короткие стрижки, стали одеваться в твидовые пиджаки и уже пошла влюбленность в Хемингуэя и совсем другое. Это уже были элегантно одетые люди, потому что, во-первых, повзрослели, а, во-вторых [старались быть похожи] на героев Ремарка, Хемингуэя. Все называли друг друга «старик», «старичок» и все собирались в Питере в двух местах. В Питере – ресторан «Восточный» или ресторан «Север».

Лев Лурье:

Поколение стиляг – это часть поколения шестидесятников, определяющим для которых был пятьдесят третий – пятьдесят шестой год. То есть, это – люди, которые «пришли с холода»: заканчивали школы для мальчиков, пережили – в ленинградском случае – эвакуацию и блокаду, безотцовщину, обладали поэтому необычайной жаждой жизни, которую было трудно удовлетворить в казарменных сталинских условиях, и которой гейзеры начали бить в начале пятидесятых. Предощущение этого поколения было и сразу после войны, хотя преобладала так называемая шпана, и быть модным среди молодых людей было не слишком принято, это скорей скрывали, это было какой-то такой закрытой сектой.

Это был такой, что уже многократно подмечено, вариант советского дендизма и даже, как дендизм вообще, связанный с «золотой молодежью» и с каким-то неправедным накоплением, потому что вся эта экипировка стоила достаточно много денег, а откуда их взять было непонятно. И это было связано с какой-то «крутежкой», продажей, перепродажей, полууголовкой или полностью уголовкой. Но проблема заключалась в том, что всякое отклоняющееся поведение в это время хрущевское – увлечение ли Пастернаком, слушание ли зарубежного радио, галстук ли с обезьяной – они равно преследовались. И поэтому между разными «шестидесятниками» было нечто вроде того, что Вышинский (прокурор многих сталинских процессов – В. К.) называл «беспринципным правотроцкистским блоком». Мне достоверно известно, что, скажем, Довлатов или Бродский поддерживали очень приличные отношения со стилягами, но не с той их частью, которая потребляла, а с той частью, которая была более опасна, более связана с уголовкой, то есть, занималась добычей этого всего у немногих иностранцев [приезжавших в СССР]. Это – рискованная история, в которой был определенный героизм. Бродскому [этот тип стиляг] был интересен, хотя воспринимался слегка иронически, и он взял у них язык – сленг. И наглость Бродского – она от этого поколения.

Русский народ – в широком смысле слова – выживал при разном строе, как бы отстраняясь от государства. В семью, в пьянство, в разбой – разные есть способы жизни. И brainwashing («промывка мозгов» – В. К.) не было по-настоящему – оно было, когда эта история была на подъеме, в тридцатые годы, в двадцатые, а после войны – трофейные фильмы, англо-американские союзники, Европа. Это было в сексуальном смысле необычное поколение, потому что огромное количество мужчин было убито, и мальчикам несложно было вступить в контакт с какой-нибудь теткой или девушкой. Мужчины вообще ценились. И это еще связано с урбанизацией и ростом среднего класса. Ведь стиляги, если присмотреться, большинство из них – дети боевых офицеров. Это – не рабочая среда. Офицеры, конструкторы военных заводов – то есть, люди, никак не связанные с деревней. Почему, собственно, они были так ненавистны деревенщикам – те чувствовали, что это какой-то новый тип: по-своему, тургеневские нигилисты, по-своему, [герои] Лермонтова. Такая вот контркультура достаточно поверхностная: она может выражаться в дуэли или в каком-то гусарстве – в разное время по-разному. Стиляги – это то, что в России называется полусвет. А полусвет может быть оппозиционным по отношению к истэблишменту.

Стиляги – это интегральная часть шестидесятников, потому что шестидесятники – это такой континуум. [Немецкий философ] Мангейм, классик теории поколенческого анализа, говорит о поколении в [нескольких] смыслах. Существует поколение в смысле года рождения, и существует поколение в смысле стиляг – то есть, родившихся в одно и то же время и принадлежащих к одной и той же культуре. Люди тридцатых годов рождения, выросшие в больших городах, дети ИТР (инженерно-технических работников – В. К.), условно говоря. Поколенческие группы и движут историю. Физики поколения Ландау или деятели французской революции или народовольцы. Их объединяет год рождения и еще ряд вещей: любимые книги и так далее. Это – люди, которые, что называется, изменяют мир. И стиляги – некая периферия этого движения.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.